Анатолий Алексин
Дневник жениха

* * *

   Люди, я заметил, охотно признают те свои недостатки, которые фактически являются их достоинствами: «Застенчив я очень!», «Уж слишком я щедр!», «Суровости мне не хватает!»
   Но что поделаешь, если я на самом деле застенчив и даже отчасти робок? «Человек без претензий! – говорят обо мне. – Ему так мало нужно…» Но кое-что мне все же необходимо: чтобы тетя Зина была рядом до конца моих дней.
   – Моих, Митенька! – поправляет она. – Ведь я на­столько старше тебя…
   – Жерар Филипп прыгал с крыш, кидался в огонь, ска­кал на трех лошадях одновременно, а умер в постели. Смерть, как известно, выбирает не по очереди, а по жре­бию, – говорю я. И ей возразить нечего.
   Все годы, которые вместила в себя моя память, я с тетей Зиной не разлучаюсь.
   Но вернемся к застенчивости. Именно она заставила меня начать этот дневник: довериться бумаге легче, чем людям. Я не собираюсь повествовать о событиях своей жизни: ничего исторически важного в ней пока что не происходит. Я хочу записывать мысли. Если они будут приходить в голову… И дат не буду указывать: какая разница – вчера посетила меня мысль или сегодня? Сегодня она меня, кстати, не посетила.
* * *
   Как только появится интересная мысль, сразу начинает казаться, что кто-то ее до тебя уже высказал. Потому, на­верно, что все интересное должно же быть когда-нибудь высказано!
   Если человек написал за всю свою жизнь хоть одну талантливую страницу, он, безусловно, талантлив, ибо слу­чайно написать такую страницу нельзя. Это известно. А если я выскажу хоть одну мудрую мысль?.. Ведь она не явится дураку! Думаю, нет: мудрые мысли никогда не пу­тают адресов.
   «Всякая любовь хороша уже тем, что она непременно проходит», – с циничным и грустным откровением напи­сал кто-то. Кажется, написал… Потому что лично меня такая мысль посетить не могла, а я знаю, что она сущест­вует.
   Про ту любовь ничего определенного утверждать не могу. Но «всякая»? Нет, неправда! Мы с тетей Зиной можем доказать, опровергнуть… Хотя никто нас об этом не просит.
* * *
   И все-таки мыслей у меня на целый дневник не хва­тит. Не наберется. К тому же, их рождают события. Так что от событий никуда не уйдешь!
   В школе учитель физкультуры, имевший привычку хо­хотать, если кто-нибудь из нас падал и ушибался, упрекал меня в безволии: «Женский какой-то характер!»
   – Прости, Митенька, иного характера ты у меня пере­нять не мог, – извинялась тетя Зина. – Под женским игом жить – по-женски выть!
   Я сломя голову бросался возражать против слова «иго».
   Потому что ее «иго» подарило мне дом, уют и спокойствие: ни одного поступка я без благословения тети Зины не со­вершал.
   Люди часто не верят, что за благополучием в челове­ческих отношениях не таится ничего, кроме благополучия. Счастье чужого дома вызывает у них подозрение. А иногда раздражение… Мальчишки во дворе дали самому близкому мне человеку прозвище «Буксир „Тетя Зина“. Их почему-то зло веселит, что этот милосердный „буксир“ тянет за собой „баржу“, то есть меня.
   – Ничего: пойдешь в институт – наберешься мужской твердости! – обещала мне тетя Зина.
   У тети свое видение мира. Настолько свое, что даже собственный характер представляется ей не вполне таким, каков он на самом деле. К примеру, безволие по наследству от нее передаться мне никак не могло. Если бы существо­вали олимпийские игры, где люди состязались не в видах спорта, а по каким-либо душевным качествам, тетя Зина стала бы обладательницей минимум трех золотых медалей: за твердые убеждения и искусство отстаивать их; за спо­собность ни одного дня и буквально ни одного часа не принадлежать себе самой и за уникальное сочетание внеш­ней и внутренней аккуратности. Получила бы она, я уве­рен, и парочку серебряных медалей… А за бронзовые я бы ей не позволил бороться!
   Тетя Зина заведует библиотекой и считает, что только продолжение ее пути сулит мне начало самостоятельности.
   – Не хочу быть ханжой, – сказала она. – И думаю в данном случае не столько о процветании библиотечного дела, сколько о твоем будущем. Художнику для выявления «главной темы» необходим выгодный фон! Слово «выгод­ный», быть может, не благозвучно? Но когда речь идет о твоих интересах, я готова пренебречь принципами.
   Есть термин «материнские жертвы», но нет термина «тетины жертвы». Он бы звучал пародийно.
   Потому что только моя тетя сумела стать матерью. До конца!
   Одним словом, на библиотечный факультет три года назад было принято двадцать семь девушек и один юноша, то есть я.
   Это и был тот «выгодный» для меня фон, о котором мечтала тетя.
   – Ты завоюешь первенство фактически без состяза­ния, – сказала она. – Прости, но с твоим характером сра жаться было бы трудно. Не хочу быть ханжой!
   – Ты права: бывают состязания на байдарках, на лод­ках, но нет состязаний на баржах.
   – Я имела в виду твои достоинства, а не пороки. Я понимаю, нельзя быть чересчур благородным или слишком интеллигентным. Но ты застенчиво интеллигентен… А это качество, Митенька, сумеют полностью оценить именно на библиотечном факультете!
   Все двадцать семь студенток поначалу разглядывали меня с таким интересом, как если бы женщина задумала играть в мужской футбольной команде или поступила слу­жить на военный корабль. Вспомнили великого писателя, который «всем хорошим в себе был обязан книгам», но лишь затем, чтобы провозгласить: «У него – „Двадцать шесть и одна“, а у нас – „двадцать семь и один“! Кроме того, преподаватели нарекли меня „пастухом“, а однокурс­ницы – „женихом“. Они затаенно ждали, на кого же падет мой выбор.
   Так прошло около трех лет.
   – И дальше не торопись, – сказала тетя Зина. – Си­нонимом торопливости в этой сфере является легкомыс­лие.
   – Но они больше не могут ждать! Им интересно…
   – На кого падет выбор? Ну да, ведь нынче в моде спор­тивная лотерея: розыгрыши и выигрыши!
   – Какой же я… выигрыш?
   – Ты?! Посмотри на себя!
   Я взглянул в зеркало. О том, что я увидел, расскажу после.
   – И как раз в этом, Митенька, проще всего наломать дров! – уверяла меня тетя Зина. – Прости за непоэтич­ность сравнения. Ты знаешь, какие у меня есть… примеры. Я ведь не из ханжеских соображений.
   Люди нередко отчаянней всего отрицают присутствие в себе именно тех качеств, которые их более всего харак­теризуют. Но тетя Зина действительно не ханжа! А примеры легкомыслия ей известны. Не собственного, конечно. Нет, чужая «легкость» тяжестью обрушилась на всю ее жизнь.
* * *
   Тетя Зина с осуждением относится к женщинам. Не ко всем, разумеется (она уважает Жанну д'Арк и Веру Засулич: они вели себя по-мужски!). Но остальные… В семейных конфликтах она чаще всего винит жен.
   – Судьба отомстила мне за это! – говорит тетя Зина. – Она начисто избавила меня от конфликтов подобного рода. А заодно от женских радостей. Чтобы принадлежать той любви, надо уметь хоть немного принадлежать себе самой. У меня на это не было времени. Но когда-то…
   Она не договаривает эту фразу, открывая простор моему молодому воображению.
   – Нет, в ханжестве меня упрекнуть нельзя!
   Тетя Зина воспоминательно закатывает глаза.
   А я начинаю мысленно ревновать ее к прошлому: мы не привыкли делить друг друга ни с кем! Хотя тут я не соблюдаю законов полного равноправия… И об этом рано или поздно обязан буду сознаться своему дневнику.
* * *
   Чаще всего мы относимся к людям так, как они отно­сятся к нам. Мы склонны не то чтобы прощать, а просто не замечать несправедливости человека по отношению к другим, если к нам он благосклонен и справедлив.
   В многолетних несогласиях между тетей Зиной и другими женщинами нашей семьи я нахожусь на стороне тети. Я занял оборону на ее стороне, даже не вникая в детали…
   – Не принимай все чересчур близко к сердцу, – просит меня тетя Зина. – Пусть это останется моим несчастьем. Относись к событиям иронично. Они ведь имеют особен­ность не только наваливаться на нас, но и освобождать от себя, уходить… Даже навсегда исчезать!
   Тетя Зина просит вбирать в себя чувство юмора, будто его можно вдохнуть во время гимнастики или проглотить с витаминной таблеткой. Ей не хочется, чтоб племянник страдал. И я иронизирую. Насколько могу… Это нелегкое дело.
   Делиться несчастьями тетя Зина со мною не хочет. Но я же мужчина – и должен облегчить ее «перегруженную» женскую долю.
   Писать о печальном… весело, с чувством юмора, к ко­торому призывает тетя, пока что не получается: «иронист» я еще неопытный, начинающий.
* * *
   Тетя Зина не седеет… Отмечать, что она и не лысеет, мне кажется, ни к чему: женщинам это несвойственно. Тяжелые, рыжие, прочно обузданные шпильками волосы напоминают по форме перевернутый вверх дном медный сосуд. Они бросают отсвет на лицо, шею, руки. Все у тети Зины рыжеватое и с родинками, обманно, до сей поры обещающими ей личное счастье.
   У нее есть мое, почти детское благоденствие: в юную пору меньше претензий, условностей, мешающих жить, еще нет усталости, все стремящейся драматизировать (ка­жется, это мысль!). Тетя разделяет также общую радость, которую испытывают читатели библиотеки, но личной ра­дости у нее нет.
   Передо мной, перед газовой конфоркой и перед участ­никами читательских конференций она стоит, как на кафедре, – прямо, с честным намерением вразумлять, «при­надлежать без остатка» всем другим и не вспоминать о себе.
   Я от нее почти ничего и почти никогда не скрываю. Поэтому сегодня, перед тем как лечь спать, сказал, что влюблен в Любу Калашникову. И женился бы на ней сию же секунду.
   Я сообщил об этом тете Зине с опозданием всего на три года.
   Облегчил душу чистосердечным признанием!
   Про меня в институте говорят, перефразируя великого писателя: «Двадцать семь и один», а я бы мог сказать про Любу и других девушек нашей группы: «Двадцать шесть и одна» – точно, как у великого!
   Три года я скрывал ото всех, а иногда и от самого себя то, что случилось.
   Но сегодня утром в институте Люба Калашникова по­дошла ко мне и сказала:
   – Санаев, или перестань так смотреть на меня, или произнеси что-нибудь. Я боюсь, ты взорвешься!
   И я произнес фразу, которую заучивал и репетировал в течение трех лет:
   – Я люблю тебя.
   – Ну вот. Стало легче.
   Я почти никогда и почти ничего не скрываю от тети Зины. И поведал о минутном разговоре, помнить который буду до своей последней минуты.
   – Всем так кажется, – сказала тетя. – Но в твоей жизни будет столько подобных минут!
   – Не будет, – возразил я.
   – «Буксир „Тетя Зина“ вел тебя за собой, Митенька, минуя опасные течения и скрытые мели. Но все же на одну из них ты, миленький, сел. Я не позволю себе оскорблять твое первое чувство. Но первое никогда не бывает послед­ним! Я обязана предупредить. Удержать… Тем более тебя: ты же красавец!
   Я уже писал, что у тети свое видение мира.
   Теперь самое время сказать, что я сам вижу в зеркале, когда, допустим, бреюсь по утрам или завязываю галстук. Подростковая нескладность, непропорциональность, боюсь, остались со мной навсегда: длинные руки, большая круглая голова с такими же медными волосами, как у тетя Зины, в которые не прорубишься ни одним, даже метал­лическим гребешком. И светло-рыжие ресницы, которых фактически не видно, и потому можно считать, что они отсутствуют. Глаза выглядят неодетыми, голыми.
   Я стараюсь «прикрыться», хлопаю белесым и ресницами и. как при всякой «неодетости», чувствую себя смущение И веснушки, как у тети. Всюду веснушки…
   – Ты будешь счастливцем! – давно обещала она.
   – Не надо мне счастья и не надо веснушек! – отвечал я ей раньше.
   Но вот уже три года затаился и жду, что ее обещание сбудется. С того мгновения, как увидел Любу Калашни­кову…
   – Ты веришь, что твоя судьба для меня дороже своей? – спросила сегодня тетя.
   – Я был бы подлецом, если бы в это не верил!
   – Тогда, Митенька, выслушай то, что уже не раз слы­шал. Мне нелегко об этом напоминать… Но в конце концов я должна думать не о том, как выгляжу, в каком свете предстану перед тобой, не о том, что ты обо мне подумаешь. Важно, что ты подумаешь о с е б е. И даже не подумаешь, а надумаешь в результате этого разговора.
   – Еще ничего не случилось, – сказал я. И ткнулся своей рыжей головой в ее рыжую голову.
   Она испугалась, что я хочу изменить направление нашей беседы. Отстранилась и продолжала:
   – С тобой е щ е не случилось. Но наша семья не должна трижды спотыкаться об один и тот же булыжник. Два раза она споткнулась.
   – Я знаю.
   – Знать и делать выводы – не одно и то же. Поэтому вникни. Твоя бабушка, то есть моя мама, вышла замуж в восемнадцать лет. Меня родила в восемнадцать лет и одиннадцать месяцев. Говорят, ранний ребенок обречен на талант и успехи. Поверь: здесь негу законов!.. – Она при­носила себя в жертву аргументации. Я снова прижался к ней своими веснушками. – Потом, через много лет, по­явилась на свет твоя мама. Но даже мы, две девочки, не смогли укрепить ранний брак!
   Эпитет «ранний» звучал в ее устах так, будто происходил от слова «ранение».
   – Твоя бабушка влюбилась вторично и умчалась со своим новым мужем в такие суровые условия, что гуда «дети до шестнадцати лет» не допускались. Маму воспитала я. И не жалею. А скорблю лишь о том, что она не просто «повторила», а умудрилась побить рекорд твоей бабушки: влюбилась вторично, когда тебе было лишь три с полови­ной года. И тоже умчалась. Конечно, на Крайний Север! Тебя я с нею не отпустила… Ее нового мужа ты раздражал. До твоей золотой головы он дотрагивался с брезгливостью. Уж не говорю о веснушках. – Она дотронулась до тех, что были на левой щеке. – Он сразу же, разумеется, согласил­ся, что в здешних климатических условиях и со мной рядом тебе будет лучше. Я благодарна ему за это. Но неужели ранний, необдуманный брак третий раз обрушится на мою голову?!
   – Да Люба не пойдет за меня!
   – За тебя! Она что, ненормальная?
   – Она очень красивая.
   – А ты? Взгляни на себя!
   У тети Зины, как я уже писал, свое видение мира.
   – И что же, многие претендуют на нее… если она такая красавица, как ты говоришь? – осторожно осведомилась она.
   – Претендовали бы! Если б мы не учились в женском монастыре. Сильный пол представлен у нас весьма слабо: одним только мною.
   Тетя успокоилась. Мне ее стало жалко.
   Потом она опять невзначай спросила:
   – И что же? Ты говорил ей… Об этом своем роковом намерении?
   – Сказал что-то. Пролепетал…
   – Не удержался?! О намерении или только о чув­стве?
   – Только о чувстве.
   – А она?
   – Один раз… примерно год назад заметила, что у меня глаза «без всякой зашиты», И успокоила: «Только никакого трагизма!» Вероятно, имела в виду, что они без ресниц Ничего скрыть не могут!
   – У тебя нет ресниц?!
   – Это я сказал.
   – Но она так думает! Так их расценивает!.. Действи­тельно, их «как бы» не существует. На самом же деле это тонкие, золотые стрелы;
   У тети абсолютно свое видение мира. И моих ресниц тоже.
* * *
   А сегодня вечером тетя Зина все никак не решалась первой прикоснуться к теме моего «жениховства». Я на этом поприще вперед не продвинулся – и рассказывать было не о чем. Но все же я не стал мучить ее и рассказал:
   – У Любы тоже есть тетя. У которой она живет, потому что приехала учиться из Костромы.
   – Нечерноземье! – сказала тетя Зина, мысленно обви­няя Любу в том, что земля ее лишена плодородия.
   – Красивейший край! – ответил я. – Такие леса, такие просторы… Все первозданное!
   – Это она внушила тебе?
   – Она.
   – Иван Сусанин был, помнится, из тех мест. Уж не заве дет л и она тебя, Митенька?..
   – Я же не оккупант.
   – Как ты прямолинейно меня понимаешь. Значит, гам уже подключилась тетя? Знаю я этих теть!
   – А я вот о н и х ничего дурного сказать не могу. Она спохватилась:
   – Значит, временно живет у московской тети? А даль­ше?
   – Ей нелегко: стыдно обременять. В отличие…
   – Ты «обременяешь»?! – стремительно оборвала мою мысль тетя Зина. – Обременяешь? Кого?
   Она вытянула вперед руки, тоже длинноватые, худые, покрытые веснушками всех размеров и видов. Мне опять стало жалко ее.
   – Я бы, прости, Митенька… хотела взглянуть на нее. Устраивать смотрины неудобно, провинциально. Захвати ее с собой на очередную «литературную субботу». В биб­лиотеку…
   Тетя Зина считается главным просветителем в нашем двенадцатиэтажном доме. Она многих приучила ходить в свою библиотеку на читательские конференции, которые назвала «литературными субботами». Некоторые путают и называют их «субботниками».
   Особенно увлекся конференциями полковник Николай Михеевич, который живет в соседней квартире. Интендант в отставке постоянно доказывает, что хоть сам и не был на передовой, но интендантство – равноправный род войск: «Без хлеба и одежды не повоюешь!..»
   Он отлучился на пенсию, по-моему, преждевременно: жажда полезной деятельности не покидает его ни на мгно­вение. Мыслит Николай Михеевич ортодоксально: если одни тратят на что-нибудь силы, то другие не могут их труд игнорировать! И он обеспечивает переполнение читально­го зала библиотеки за счет жильцов нашего дома. Но делает это столь деликатно, что тетя Зина имеет все основания восторгаться «стремительно возрастающей тягой к культу­ре». И прежде всего к «классическому наследию».
   Каждая «литературная суббота» тети Зины посвящается какому-нибудь великому произведению.
   Тетя просит присутствующих высказываться не только о героях этих творений, но даже и от их имени. Не знаю понравилось ли бы это авторам – классикам, но жильцам нашего дома нравится.
   – Классика прекрасна не столько вечностью проблем сколько вечностью образов. Мы же говорим: «Живой Пьер Безухов! Типичнейший Хлестаков! Ну и Обломов!..» А Наташа Ростова, Плюшкин, Ноздрев? Приметы их образа будут обнаруживать у людей через сто и через тысячу лет. События далеки, а характеры и мысли близки… Как будто принадлежат нашим соседям! – объяснилась мне тетя Зина. Вот почему соседи и выступают на ее вечерах.
   Особенно любит перевоплощаться Николай Михеевич: он уже выступал от имени старика Базарова, Чичикова :: Демона… Тетя Зина не хочет обижать участников «литера­турных суббот»: они высказываются то от лица положительных героев, то от имени отрицательных.
   – Я не ищу каких-либо совпадений, – уверяет тетя. – Вы, квалифицированные читатели, способны проникнуть в глубины любой судьбы! Выступая от лица персонажа, вы его точней постигаете.
   На очередной «литературной субботе» предстояло по­стичь судьбы героев «Евгения Онегина».
   …Сегодня состоялось первое знакомство тети Зины с Любой Калашниковой.
   Люба пришла в том же платье, в котором ходила на лекции. «Не хочет понравиться… тете Зине. Значит, не при­дает значения!» – понял я. И почувствовал, как заливаюсь внутренним жаром, хотя знал, что мне это не идет: начи­нало казаться, будто я «обгорел» где-нибудь на берегу Чер­ного моря. Такая у рыжих кожа.
   Тетя Зина вначале сказала о том совершенно особом месте, которое занимает «Евгений Онегин» в творчестве «первого из поэтов».
   – А я больше всего люблю «Медного всадника», – шепнула мне Люба. Она не собиралась подлаживаться под тетины вкусы.
   Значит, не придает значения… Я продолжал чувствовать себя «обгоревшим».
   Тетя Зина объяснила, почему «Евгений Онегин», напи­санный в стихах, называется романом, а «Мертвые души», написанные в прозе, – поэмой. Потом она сказала, почему Островский называл свои «исполненные трагизма» пьесы комедиями. Мне бы то не топко перед Любой: мы недавно слышали все это в школе. Но жильцы нашего дома, осо­бенно пожилые, школьные годы забыли – воспринимали тетины объяснения как открытие. Переглядывались. Не­которые даже записывали.
   Тетя процитировала высказывания Белинского и Пи­сарева о романе и стихах. Согласилась с первым (хотя он «в увлечении кое-где называл роман поэмой»), мягко (все-таки Писарев!) поспорила со вторым.
   На нас с Любой она не взглянула. Но видя, что кожа у нее тоже «обожжена», я понял, что тетя стремится показать Любе, к какому дому она приобщается.
   Мне стало жаль тетю Зину: сколько ей из-за меня при­ходится терпеть! Напрягаться…
   Николай Михеевич, в кителе со множеством планок и почетных значков, ерзал на стуле, как школьник-отличник, мечтающий, чтобы его вызвали.
   – Не будем изменять традициям наших «суббот», – сказала тетя Зина.
   – Пусть это не покажется дерзким, нескромным, но постараемся на время перевоплотиться в далеких и столь близких нам действующих лиц! Но прежде объединим мыс­ленно роман с оперой того же названия… Хотя Пушкин никакого отношения к либретто, разумеется, не имел. Вот вы, Николай Михеевич… – Полковник вскочил, разгладил усы. – Что бы сказали Онегину, если бы были генералом Греминым и застали его на коленях перед своею женой?!
   Николай Михеевич к «субботам» готовился. Но он лет пять назад вышел в отставку, на генеральский чин уже не рассчитывал и к тому же не был «в сраженьях изувечен». Жену его звали Варварой Ильиничной. Одним словом, не­легко было Николаю Михеевичу заговорить от имени Гремина.
   – «Рад видеть вас!» – сказал бы я Онегину.
   – Почему бы вы так сказали? – с бойкостью начинаю­щей учительницы бросила ему следующий вопрос тетя.
   – А чтобы не обидеть жену… недоверием, – ответил Николай Михеевич. И сел.
   – Вы лучше Гремина! – воскликнула тетя Зина. – Хотя мы не знаем, что именно он сказал Евгению. Но до этого бы он не додумался!
   Полковник разгладил усы. Тетин голос был столь до­верителен, что мне показалось: еще немного – и она на­зовет Онегина «Женей».
   – Простите, что я хоть на мгновение попросила вас стать генералом прежних времен, который, как вы помни­те, конечно, при первом появлении изображен автором саркастически: «…всех выше и нос и плечи подымал во­шедший с нею генерал».
   А с кем… с н е ю? – с игривой загадочностью спросила тетя у зала.
   – С Татьяной! – хором ответили прилежные читатели.
   – Я хотела, Николай Михеевич, чтобы вы преподали нам всем урок деликатности. И вы это сделали.
   Николай Михеевич уже вполне разгладил свои усы. И не знал, что с ними делать дальше. Он уважал просвети­тельство тети Зины, но, несмотря на свои многочисленные колодки и значки, был по-детски стеснителен (знакомое мне качество!).
   К счастью, какая-то пожилая читательница, проявив инициативу, отметила, что роман в стихах «затрагивает и проблемы воспитания»: в доме Лариных Татьяну воспиты­вали хорошо, а Ольгу нет, и в результате она оказалась виновницей гибели начинающего поэта. Пожилая чита­тельница так и сказала: «Начинающего».
   Сразу после этого тетя Зина попросила Любу выска­заться от имени Ольги.
   Участники «суббот» знали друг друга и Любиного пере­воплощения стали ждать, как ждут первого ответа «новень­кой» в школьном классе.
   – Ольга сама-то от своего собственного имени почти ничего в романе не произносит, – сказала Люба, не сму­щаясь ожиданием притихшего зала. – Как же я могу го­ворить за нее? Ну, а Пушкин, всем известно, написал:
   Ее портрет: он очень мил, Я прежде сам его любил, Но надоел он мне безмерно.
   За кого еще высказаться?
   Лицо у тети вновь сделалось «обожженным». И мне опять стало жаль ее. Но другая тревога перебила первую, оказалась сильнее: «Люба не хочет нравиться тете… Значит, ей все равно! Не придает значения?..»
   В трудную минуту устремляются к родным людям – и тетя устремилась ко мне.
   – А как бы ты, Митя Санаев, отреагировал на письмо Татьяны, если бы оказался на месте Онегина?
   Предложи мне тетя обратиться от имени Ленского к Ольге, в которую только что должна была перевоплотиться Люба Калашникова, я бы нашел слова! А тут я, не желая изменять Любе с Татьяной, ответил:
   – Мне трудно представить себя… на месте Онегина.
   – Всем трудно переноситься в другую эпоху, – не уп­рекая, а разъясняя, сказала тетя.
   И спросила, кто хочет перенестись туда вместо меня. Сразу взметнулось несколько рук.
* * *
   Вчера, когда мы вернулись из библиотеки, тетя сказала:
   – Она, конечно, хорошенькая. Но очень провинциаль­на. Я бы ею увлечься не смогла! Старается прикрыть свою провинциальность дерзостью, независимостью. И очень уж
   «окает», как-то демонстративно… Могла бы сдержаться. Кстати, у тебя в имени и фамилии ни одной буквы «о» нету – так что на тебе она пока не делает «ударения»!
   – А ты ей понравилась. Люба и правда сказала мне:
   – Твоя тетя совершает что-то совсем необычное. Мне это нравится! Если бы многие делали то, что она, люди знали бы Ростовых, Базаровых, Катю Рощину не только по фамилиям, а как полагается. У нас, в Костроме, больше свободного времени, чем у вас тут… Ты Белинского читал?
   Я с малолетства не умею врать. И не считаю это своим достоинством, потому что даже стерильно честный Мон-тень утверждал: одну только правду говорить невозможно. Если же я пытаюсь соврать, то это написано аршинными буквами у меня на лице.
   – Читал, – ответил я, потому что Белинского нам «за­давали» в школе.
   – Внимательно читал?
   – Не очень.
   – Жаль. Но никакого трагизма!.. Он ведь по поводу каждой повести, которую анализировал, создавал свою по­весть, а по поводу поэмы – поэму. Литературоведческие, конечно… Я называю его своим любимым писателем. Не критиком, а писателем: читается, как «Обрыв» или «Три мушкетера». Не оторвешься. Только еще гораздо мудрее! Говорят: «Неистовый Виссарион», – и вроде все. Выска­зались, изучили! А он – тончайший, умнейший. Неисто­вым был Отелло!