– Я это сказала ему.
   – Чем могу быть полезен?
   – Вы ведь хотели прочитать лекцию о кибернетике. Прочтите сегодня, а? И спасете конкретную Нину Игна­тьевну. Она даже фильма не заказала. Понадеялась.
   – В клубах любят тематические мероприятия, – про­бурчал он. – Чтобы соответствовало текущему дню.
   – Кибернетика вполне соответствует. В более широком смысле! – продолжала я уговаривать.
   – Нынче праздник освобождения. Так?
   – Не будь этого праздника, и наука бы не развивалась. Ничего бы не было… Ничего. Все тематически сходится!
   – Вашего Геннадия Семеновича выручать бы не стал. Холостяки живут сами по себе. Пусть сами и выкручива­ются. Так?
   – Так! – подтвердила я.
   – А Нину Игнатьевну жаль. Дайте мне посох!
   Мы спустились вниз. И заспешили по дороге, ведущей в город.
   Петр Петрович с такой силой опирался на палку, словно хотел вогнать ее в землю. Иногда он присаживался то на пенек, то на скамейку. А если их не было, останавливался и, всем телом навалившись на свой посох, шумно, со свис­том дышал. Одновременно он покашливал, чтоб заглушить этот свист: не хотел пугать меня. Вскоре я поняла, однако, что после такого физического испытания он читать лекцию не сумеет. А скорей всего вообще не дотянет до клуба…
   – Петр Петрович, вернитесь в «Березовый сок». Я
   – Переоценил силы? Так?
   – Мы взяли слишком уж быстрый темп. Вот и…
   В действительности мы приближались к цели очень медленно. И я, холодея, представляла себе Нину Игнатьев­ну, застывшую с лихорадочным взглядом на пороге клуба.
   – Ведь предлагали же прислать такси. Так?
   – Предлагали, – ответила я.
   – А он не хотел отменять прогулку после ужина? Так?
   – Вероятно.
   – И из-за этого Нина Игнатьевна должна получить вто­рой инфаркт? Эгоизм не только любовь к самому себе. Это еще и равнодушие ко всем остальным. Вот в чем его зло­вредность! Так?
   Я согласилась.
   Он говорил это, навалившись на палку и будучи не в силах оторвать от нее худое согбенное тело. Вечер в клубе. уже должен был начаться.
   – Возвращайтесь в «Березовый сок», – опять попро­сила я. – Мы все равно не успеем. Идите осторожно: уже некуда торопиться. А я все-таки доберусь до города. Надо ей чем-то помочь.
   Ничего не ответив, он повернулся и угрюмо побрел назад, стремясь вогнать свою палку в землю.
   Несколько раз мне доводилось провожать Нину Игна­тьевну в город. И я знала дорогу… Но тут я сообразила, что можно сократить время, если не огибать худенькие деревья-подростки, редкий, сквозной лесок, а пересечь его напрямую. И побежала, царапаясь о кусты… Я забыла ста­рую истину: торопясь, надо бежать только знакомой дорогой. Лес оборвался – и я очутилась у пруда с нена­дежными, заболоченными берегами. Пришлось возвра­щаться и огибать молодой лесок.
   Я уже не смотрела на часы. Протяженность минут многолика: она меняется в зависимости от нашего душев­ного состояния. Если мы с нетерпением чего-то ждем, ми­нуты невыносимо тягучи, а если боимся опоздать и торопимся, они тают мгновенно, как снежинки, падающие на теплую руку.
   Я понимала, что спешить уже незачем. Но спешила… Путь был длинней, чем всегда, а минуты короче.
   Наконец, как сторожевые, показались первые разбро­санные вдоль дороги домики. Этажи росли по мере моего углубления в город. Я пересекла несколько улиц в непо­ложенных местах… Согласно «закону подлости» меня должны были остановить и оштрафовать, но все обошлось. Перейдя с бега на утомленную иноходь, я миновала квар­тал, напоминавший выставку новых домов. «Экспонаты» завершались трехэтажным клубом, вокруг которого, хоть сумерки только начинали сгущаться, беззаботно, не мигая, сверкали лампочки. «Может быть, все хорошо?» – поду­мала я.
   «Добро пожаловать, ветераны!» – взывал плакат над входной дверью. Вестибюль был пуст. Гардероб тоже… Я взбежала на второй этаж, В зрительном зале издевательски ярко сияла люстра, озаряя ряды пустых стульев.
   Я взглянула на сцену… Возле длинного стола, украшен­ного стеклянными вазами с ромашками и васильками, опустив голову, стоял Гриша. В руках у него тоже были цветы.
   – А где… ветераны? – спросила я. Он очнулся и, ничуть не удивившись моему появлению, ответил:
   – Они разошлись.
   – Их было много?
   – Полный зал.
   – А мама где?
   – Поехала в санаторий. Телефон там все время был занят.
   – Отдыхающие разговаривают.
   – Геннадий Семенович умер? – спросил Гриша.
   – Что ты?! Откуда ты взял?
   – Почему же он не пришел?
   …Я вошла в свою комнату. Было темно и тихо. Я зажгла свет… Нина Игнатьевна лежала на кровати с открытыми глазами. Мне показалось, она не дышит. Я дотронулась до нее. Она вздрогнула. Вблизи было видно, что глаза ее блес­тят так же воспаленно, как всегда.
   – Что с вами? – спросила я.
   – Ничего. Я устала.
   – А где Геннадий Семенович?
   – Он в кино.
   Я бросилась в кинозал.
   Меня вновь провожали недоуменные взоры: в «Березо­вом соке» бегали только с кислородными подушками и шприцами.
   Я возникла в дверях кинозала, чуть разжижив густую тьму, как возникала дежурная, вызывавшая к телефону. И ее же голосом произнесла:
   – Геннадий Семенович Горностаев. Заскрипел стул… Поднялась величественная фигура и двинулась к выходу.
   – Быстрей. Вы мешаете! – раздался обязательный в таких случаях голос.
   Движение фигуры осталось величественным.
   До березовой рощи мы шли молча, словно все еще бо­ялись ворчливого голоса.
   – Мне стало легче, – объявил Геннадий Семенович. И попытался доверительно взять меня под руку. Но я вы­рвалась. – Вы не знаете, что такое сердечные перебои… – продолжал он. – Не знаете, что такое сердечная недоста­точность. Это болезнь века! – Кажется, ему льстило, что и тут он был «с веком наравне». – Сердечная недостаточ­ность… Эхо инфаркта… Как «эхо войны»!
   – Хотя бы не вспоминайте о войне!
   – Почему?
   – Вы сказали, что возродились «для слез, для жизни, для любви». Нет, только для слез! Для чужих… На которые вам наплевать. Для слез Нины Игнатьевны, Гриши. – Я рывками вытаскивала из карманов бумажки, вероятно
   нужные мне, и ожесточенно рвала их. – Вы гораздо старше меня… Но я все равно скажу, что вы поступили отврати­тельно, подло. Испортили людям праздник. И каким людям! Они освобождали этот город, эту землю, по которой вы сейчас ходите. На которой спасаете свое здоровье! «Жизнь на одного»? А они сражались и погибали ради всех нас. Слышите? Ради всех!
   – Вы женщина… и я по этой причине лишен возмож­ности… – проговорил он.
 
   На следующее утро, когда «Березовый сок» по традиции собрался в столовой, место Геннадия Семеновича пусто­вало.
   – Неужели он опять заболел? – с виноватым беспо­койством сказала Нина Игнатьевна. – Надо подняться к нему.
   – Он стесняется, – пробурчал профессор Печон-кин. – Люди ведь только делают вид, что не осознают своих подлых поступков. Они все осознают: хорошее – вслух, а скверное – молча, про себя. Так?
   Я представила, что после вчерашнего разговора в аллее Геннадию Семеновичу стало совсем плохо.
   – Помните, в повести «Спутники» одного солдата… ка­жется, это был солдат… принимают за симулянта? – ска­зала я. – Все с презрением отворачиваются от него. А он в это время умирает на верхней полке санитарного поезда. Помните?
   – Горностаев не солдат, – глядя в тарелку, процедил Петр Петрович.
   – Вы не правы. Надо подняться! – повторила Нина Игнатьевна.
   – Надо, – согласилась я.
   Мы долго ждали лифта, потому что опаздывавшие к завтраку «послеинфарктники» перехватывали его на эта­жах. Кабина, не успев нас впустить, уплывала вверх: от­дыхающие покидали ее слишком медленно, неуклюже, так
   что двери прихватывали их пиджаки и пижамы. Лишь не­которые, увидев меня, молодцевато приободрялись.
   – Пойдемте пешком, – предложила Нина Игнатьевна: она очень беспокоилась.
   И у меня по спине, как обычно в такие минуты, что-то задвигалось.
   – Я могу сбегать. А вам нельзя.
   Наконец мы добрались в кабине до четвертого этажа. В комнате Горностаева шла уборка. Дежурная нянечка ме­няла белье. Вещей Геннадия Семеновича не было.
   – Где он? – спросила Нина Игнатьевна.
   – Уехал в Москву, – сбрасывая на пол пододеяльник, ответила нянечка.
   – А когда вернется?
   – Совсем он уехал. До срока не дожил. Вошла медсестра и, по-хозяйски оглядев комнату, со­общила, что сейчас явится «вновь прибывший».
   – А почему Горностаев не дожил до срока? – таким голосом спросила Нина Игнатьевна, что фраза приобрела совсем иной, трагический смысл.
   – По семейным обстоятельствам.
   – У него нет семьи, – зачем-то сказала я.
   – Это нас не касается! – с мимоходной строгостью за­метила сестра. – Полотенца заменили?
   – Заменила, – ответила нянечка.
   По поводу отъезда Горностаева ликовал только Гриша. Он явился из города и полдень ч, узнав, что Геннадия Семеновича больше не будет, воскликнул:
   – Пойдем на пруд!
   Из всех обитателей «Березового сока» купаться было разрешено только мне.
   Я по совету Павлуши время от времени жаловалась на покалывания в груди и спине.
   – Острый невроз! – установил лечащий врач. Профессор Печонкин, услышав про этот диагноз, сказал:
   – Самое лучшее – ограничиваться болезнями, кото­рые есть у всех. Так?
   – Безусловно, – согласилась Нина Игнатьевна.
   – Невроз, расстройство вегетативной системы… Нор­мальный человек обязан иметь все это! Отъезд Горностаева профессор одобрил:
   – Не долечился? Значит, есть совесть. Это хорошо. Так? – Он стал вгонять свою палку в землю, что свиде­тельствовало о волнении или глубоком раздумье. – Осве­жите невроз в пруду, – посоветовал он мне. – А мы с Ниной Игнатьевной постоим на берегу и подышим. Зна­чит, не долечился?..
   К обеду мы с Гришей вбежали в столовую столь бодрые, как если бы отдыхали в пионерлагере под названием «Бе­резовый сок».
   Нина Игнатьевна всегда опасалась, что присутствие сына вызовет чье-либо недовольство.
   – Потише, – сказала она.
   – Воспоминания о молодости полезней укола, – воз­разил ей профессор Печонкин. – Пусть смотрят на них и вылечиваются!
   Я предложила, чтобы Нина Игнатьевна в ближайшие четыре дня, которые не дожил Геннадий Семенович, кор­мила Гришу его обедами, а не делила свои на две части.
   – Я его обед не хочу! – обиделся Гриша.
   – Горностаев должен был оставить в бухгалтерии соот­ветствующее завещание, – объяснил мне профессор. – А так… нельзя.
   Нина Игнатьевна решила прервать этот разговор:
   – Мне запрещено много есть.
   Гриша, словно врач, немедленно подтвердил. В дверях возникла гардеробщица и, заставив всех оторваться от та­релок и повернуть головы в ее сторону, провозгласила:
   – Андросову – к телефону!
   Конечно, звонил Павлуша. Прежде всего он поинтере­совался, как прошел вечер ветеранов в день освобождения города. Я ответила, что вечер пришлось отложить. Но по какой причине, не стала объяснять, потому что видела за стеклом нервное ожидающее лицо «послеинфарктницы».
   которая проводила в душной телефонной кабине половину срока своей путевки.
   Павлуша расстроился, посетовал на беспощадную силу обстоятельств. Потом «отошел» и радостным тоном извес­тил меня, что почти уже достал «из-под земли» путевку для Алексея Митрофановича.
   – Буквально из-под земли!
   – Спасибо, – сказала я ему. И почувствовала, что могу расплакаться. – Спасибо вам…
   – Ну что ты! Это мой долг.
   «Нет, не только „для дома, для семьи“ старается Пав­луша, – еще раз подумала я. – Как же мы бываем неспра­ведливы!»
   В заключение он рассказал, что из далекого сибирского города звонил мой отец, которого Павлуша всегда называл моим «папой».
   – Интересовался, как ты сдала экзамены в университе!. Очень был рад… Просил передать поздравление и привет. Они там еще в одном месте обнаружили нефть.
   «Тоже подземных дел мастер!» – безразлично подумала я об отце.
   Павлуша обещал позвонить на другой день в час ужина.
   Но Павлуша не позвонил.
   – Человеку свойственно искать причины для тревог, – сказал профессор Печонкин. – Пойдемте все вместе в кино. Он позвонит завтра. Ведь так?
   – Он позвонит! – пообещала и Нина Игнатьевна.
   Я нервно кромсала в столовой салфетки и вскоре вос­седала посреди мусора. Гриша нагнулся, собрал все бумаж­ки и положил их на стол.
   – Пойдем в кино… – попросил он меня.
   Но я не пошла.
   Профессор Печонкин дал мне талончик на пятиминут­ный разговор с Москвой. Когда я направилась в сторону гардероба, он постучал палкой по полу. Я обернулась.
   – Возьмите еще талон, – сказал он. – Можете разго­вориться о чем-нибудь. Так? И назовите телефонистке мою фамилию. Печонкин!
   – Я знаю.
   – В кабине можно запамятовать. Я, например, когда слышу междугородных телефонисток, теряюсь.
   Я знала, что Павлуша не мог забыть о своем обещании, не мог нарушить его без причин. Без какой-то особой при­чины!
   Женщина, проводившая свой отдых в телефонной ка­бине, и на этот раз была там.
   Она долго выясняла, покупают ли кому-то творог на рынке. Потом объяснила, как надо делать компресс.
   Я смотрела ей в спину со злым нетерпением… Когда нас волнует что-то свое, мы глухи к чужим заботам и бедам. Я, по крайней мере, была глуха.
   «Почему так долго не дают Москву?» – придерживая рукой вдруг обнаружившееся сердце, думала я.
   К телефону подошла мама. Голос ее всегда был еле слышным, будто она говорила сквозь свой платок.
   – Почему Павлуша не позвонил? – сразу спросила я.
   – Он у Корягиных.
   – А что у них?
   – Алексей Митрофанович умер.
 
   Я примчалась в контору «Березового сока» и сообщила, что уезжаю в Москву.
   – Что за эпидемия? Вчера один уехал, сегодня еще… – без укора, а с огорчением сказала пожилая сердобольная женщина, явно не желавшая меня отпускать. – Для лече­ния определенный срок установлен.
   – Мне очень нужно!
   – А с врачом ты это согласовала? – по-матерински за­интересованно спросила она.
   – Мне все равно очень нужно!
   Она взглянула на меня повнимательней – и сразу до­стала из ящика толстую, разлохмаченную папку путевок.
   – Как твоя фамилия?
   Я ответила.
   Она отыскала путевку. Стала разглядывать ее. Я тоже взглянула… И увидела, что на первой, второй и третьей строках были зачеркнуты какие-то слова.
   – Можно мне посмотреть?
   Она протянула путевку.
   «Корягин Алексей Митрофанович» – было написано лиловыми чернилами и зачеркнуто черными. А сверху было втиснуто: «Андросова Галина Евгеньевна».
   – Заявление напиши. С объяснением причины, – все тем же огорченным голосом попросила женщина.
   В отчаянные минуты мысли путаются. Но одновременно всплывают факты, словно желающие усугубить, обо­стрить отчаяние. И жестоко все проясняющие… И вспом­нила, как в поезде, заботливо провожая меня, Павлуша объяснял:
   – Это редкостное везение, что подвернулась путевка. Горящая!.. Один человек должен был ехать. Но я объяснил, что ему после больницы можно и дома побыть, а уж потом – в санаторий. Куда торопиться? Он согласился. Тебе ведь первого сентября в университет надо. Я объяс­нил… И он, можно сказать, сам предложил.
   – Сам? – переспросила я.
   – Сам! Я что-то не то сказал?
   «Не то сказал? Не то сделал. Не то!.. Не то! – билось в висках. – Зачеркнули фамилию… Жизнь человеческую перечеркнули! Для дома, для семьи? Горящая путевка?»
   Она горела в руках… От моего стыда, от моего ужаса.
   – Напиши заявление, – повторила сердобольная жен­щина.
   Она не знала, что из-за меня умер человек. Человек умер…
 
 
   «Дорогая Анна Васильевна!
   Вы можете разорвать мое письмо, не прочитав его. Раз­решите все же мне, как виновной, произнести последнее слово. Выслушайте меня! Я знаю, за уроки, за опыт надо «платить». Но я заплатила за свой опыт чужой жизнью. Это преступление… Я понимаю… Выслушайте меня!»