Страница:
– Одного я не понимаю, хоть голову мне отсеки: какого дьявола они повернули обратно? Надо спросить у этой сонной тетери. Эй, дяденька, вставай-ка к ранней молитве! – крикнул он вознице. – Извините, что я потревожил ваш сон. Не можете ли вы мне сказать, куда, к примеру, ведет та дорога, на которую только что свернул ваш Шимен-Довид?
– А?.. Тот шлях? – спросил возница, повернув к Гоцмаху заспанное лицо. – Вон тем шляхом едут, когда хотят попасть в Новоселицу.
– В Новоселицу?
– А?.. в Новоселицу.
– Причем здесь Новоселица? Разве мы едем в Новоселицу? Мы ведь едем в Унгени.
– А?.. Мы едем в Фачешти.
– Знаю, – говорит Гоцмах, – что в Фачешти. Фачешти – это станция, откуда идет поезд в Унгени. Унгени – на румынской границе, а Новоселицы совсем на другой границе.
Возница словно опять проснулся.
– А?.. Вы говорите – другая граница? Да, правильно, другая граница.
– Что же вы говорите, Новоселица? – спросил Гоцмах уже со злостью.
– А?.. Этот шлях, говорю я, ведет в Новоселицу. Тем шляхом, говорю я, едут, когда хотят ехать, говорю я, в Новоселицу.
– В Новоселицу? Как сюда попала Новоселица? Разве мы едем в Новоселицу? Мы ведь едем в Унгени! – кричит Гоцмах изо всех сил.
– А?.. Мы едем в Фачешти… едем мы.
– А чтоб тебя камнем убило! Я ему Унгени, а он мне Фачешти. Изволь-ка тут столковаться с извозчиком!
Гоцмах сплюнул и тихо сказал своему другу:
– Вот дубина!
Но Лейбл не слушал. В голове его роилась куча неразрешимых вопросов, из которых самый главный, основной вопрос: что с Рейзл?
– Знаешь, что я тебе скажу, мой дорогой птенчик? – заговорил Гоцмах, – боюсь, что мой Щупак с этим мошенником Шолом-Меером забыли кое-что в гостинице и вернулись в Голенешти. Но тогда спрашивается (Гоцмах сдвинул шляпу на затылок и заговорил опять как бы сам с собой): зачем Шимен-Довид наказал остальным извозчикам, чтобы его не ждали? Тут какая-то закавыка (он погладил рукой подбородок, точно у него была борода). Поэтому мы должны толковать непонятную загадку в том смысле, что этот человек, – он указал рукой на кучера, – прав, то есть, что они действительно поехали ко всем чертям куда-то по той дороге, что ведет на Новоселицу. Но в таком случае возникает вопрос (эти слова Гоцмах произнес с талмудическим напевом и глубокомысленно повертел в воздухе толстым пальцем): зачем они отослали всю труппу, с декорациями к румынской границе, а сами не иначе как с ума спятили (чего я им от души желаю) и пустились невесть куда? – Гоцмах с минуту помолчал, продолжая глубокомысленно вертеть в воздухе толстым пальцем. Затем сам себе ответил тем же талмудическим напевом: – Загадка остается загадкой.
Глава 39
Глава 40
Глава 41
Глава 42
Глава 43
– А?.. Тот шлях? – спросил возница, повернув к Гоцмаху заспанное лицо. – Вон тем шляхом едут, когда хотят попасть в Новоселицу.
– В Новоселицу?
– А?.. в Новоселицу.
– Причем здесь Новоселица? Разве мы едем в Новоселицу? Мы ведь едем в Унгени.
– А?.. Мы едем в Фачешти.
– Знаю, – говорит Гоцмах, – что в Фачешти. Фачешти – это станция, откуда идет поезд в Унгени. Унгени – на румынской границе, а Новоселицы совсем на другой границе.
Возница словно опять проснулся.
– А?.. Вы говорите – другая граница? Да, правильно, другая граница.
– Что же вы говорите, Новоселица? – спросил Гоцмах уже со злостью.
– А?.. Этот шлях, говорю я, ведет в Новоселицу. Тем шляхом, говорю я, едут, когда хотят ехать, говорю я, в Новоселицу.
– В Новоселицу? Как сюда попала Новоселица? Разве мы едем в Новоселицу? Мы ведь едем в Унгени! – кричит Гоцмах изо всех сил.
– А?.. Мы едем в Фачешти… едем мы.
– А чтоб тебя камнем убило! Я ему Унгени, а он мне Фачешти. Изволь-ка тут столковаться с извозчиком!
Гоцмах сплюнул и тихо сказал своему другу:
– Вот дубина!
Но Лейбл не слушал. В голове его роилась куча неразрешимых вопросов, из которых самый главный, основной вопрос: что с Рейзл?
– Знаешь, что я тебе скажу, мой дорогой птенчик? – заговорил Гоцмах, – боюсь, что мой Щупак с этим мошенником Шолом-Меером забыли кое-что в гостинице и вернулись в Голенешти. Но тогда спрашивается (Гоцмах сдвинул шляпу на затылок и заговорил опять как бы сам с собой): зачем Шимен-Довид наказал остальным извозчикам, чтобы его не ждали? Тут какая-то закавыка (он погладил рукой подбородок, точно у него была борода). Поэтому мы должны толковать непонятную загадку в том смысле, что этот человек, – он указал рукой на кучера, – прав, то есть, что они действительно поехали ко всем чертям куда-то по той дороге, что ведет на Новоселицу. Но в таком случае возникает вопрос (эти слова Гоцмах произнес с талмудическим напевом и глубокомысленно повертел в воздухе толстым пальцем): зачем они отослали всю труппу, с декорациями к румынской границе, а сами не иначе как с ума спятили (чего я им от души желаю) и пустились невесть куда? – Гоцмах с минуту помолчал, продолжая глубокомысленно вертеть в воздухе толстым пальцем. Затем сам себе ответил тем же талмудическим напевом: – Загадка остается загадкой.
Глава 39
Голенешти не дремлет
Среди всех голенештинских жителей, которых так взволновало и ошеломило загадочное исчезновение сына Рафаловича и дочери кантора, только один человек сохранил полное самообладание, – не плакал, не охал, не стонал, но сейчас же принялся за дело.
Это был сам Беня Рафалович.
Когда Беня в этом хаосе стонов, криков и причитаний уловил, наконец, суть дела, он прежде всего кратко приказал:
– Чтобы было тихо!
И стало тихо. Затем он велел запрягать лошадей и привезти «кокарду», на его иносказательном языке это означало: привезти пристава, с которым Беня был на «ты».
– Бери сколько хочешь, – сказал Беня приставу, – последнюю рубашку с меня сними, только разыщи мне сына!..
Трудно даже представить себе, чтобы человек мог в один день так измениться, как изменился Беня Рафалович. Его всегда багровые щеки посинели, похудели и обвисли. Глаза блуждали по сторонам, как бы разыскивая кого-то. Даже живот его, толстый и круглый, как барабан, сразу опустился. Совсем не тот Беня, каким его знали до этого дня. Он уже не покрикивал на окружающих, не метал громы и молнии, не ломал стульев. Тихо, неслышным шагом, ходил он взад и вперед по комнате, мрачный как туча. Он нигде не показывался, даже во двор не выходил: не мил ему стал свет божий. А тут еще Бейлка, жена, серьезно заболела: «У нее порок сердца, – сказал врач, – надо ее успокоить». Легко сказать – успокоить! Чем может Беня ее успокоить, когда с него самого сняли голову, отняли самое прекрасное, самое дорогое и любимое?
– Возьми сколько хочешь, – повторил он «кокарде», – последнюю рубашку с меня сними, но только верни мне мое дитя!..
«Кокарда» удивленно смотрит на Беню. Никогда еще пристав не видал его таким возбужденным. Ему искренне жаль Беню, он кладет ему руку на плечо и пытается успокоить.
– Все будет хорошо. Прикажи, Беня, Кидеш, – вели дать что-нибудь выпить.
Начальство с большой энергией принялось за следствие. Выискивало, выслеживало, выпытывало, добираясь до корня, до первоисточника. Начальство было того мнения, что виноват во всей истории «шельма» кантор: он-то наверняка знает, куда девалась парочка, и только прикидывается дурачком. Пусть посидит несколько часов в «каменном мешке», познакомится немного с мышами, клопами и прочими животными, тогда перестанет валять дурака и прикидываться, будто ничего не знает… Еще немного, и кантор Исроел оказался бы, без сомнения, в «холодной», если бы не канторша Лея с ее мужской сметкой.
Как только первая волна тревоги прокатилась над головой канторши Леи, у нее точно пелена спала с глаз, и она сразу догадалась, что вся история так или иначе связана с еврейским театром, – своим умом дошла до этого. У нее тысячи тысяч на то доказательств. Кому еще знать, как не матери? Сердце матери – вещун. Сердце матери – горе горькое ей, злосчастной – наперед чувствует беду. Уже в первую минуту, когда те два скомороха (Щупак и Шолом-Меер) переступили порог ее дома, она почуяла, – гром ее порази! – что они пришли за ее кровинушкой. Боже, боже!.. Где были ее глаза? Затмение на нее нашло, что ли? Или это от дурного глаза? Наказание за ее великие грехи?.. Теперь ей все ясно. Ясно, как божий день. В ее несчастье повинно много, много людей. Во-первых, эта ханжа Неха, хозяйка заезжего дома с ее двумя распутными сестрицами, которые норовят заигрывать с первыми встречными: со всеми только хи-хи-хи да ха-ха-ха!.. Они-то наверняка все знают: ведь актеры были у них постояльцами, с этими шалопаями у них всегда были шуры-муры, Ну, а Ехиел-музыкант? Зачем этот шарлатан пьянствовал с ними целую ночь у Генеха в погребе? А сам Генех тоже ханжа изрядный: волк в овечьей шкуре. Разве у него года три тому назад не сбежала старшая дочка со становым писарем? Она, Лея, готова поклясться всем святым, что все эти люди причастны к ее горю. Почему бы не приняться за них, вместо того чтобы ни за что ни про что приставать к ее мужу, который ничего знать не знает и ведать не ведает? Слыханное ли дело?
Этими словами канторша не только избавила себя и мужа от новой беды, но и открыла, можно сказать, начальству глаза, дала оружие в руки, осветила путь для поисков.
Само собой разумеется, что всех названных ею людей сейчас же задержали, как миленьких, и учинили допрос с пристрастием. Они, конечно, не на шутку струсили и боялись, как бы на них не возвели напраслины. Но, слава тебе господи, отделались только испугом. Начальство требовало от них лишь одного: пусть расскажут все, что знают об актерах еврейского театра и о сбежавшей парочке. К счастью, каждый из них мог рассказать многое.
Это был сам Беня Рафалович.
Когда Беня в этом хаосе стонов, криков и причитаний уловил, наконец, суть дела, он прежде всего кратко приказал:
– Чтобы было тихо!
И стало тихо. Затем он велел запрягать лошадей и привезти «кокарду», на его иносказательном языке это означало: привезти пристава, с которым Беня был на «ты».
– Бери сколько хочешь, – сказал Беня приставу, – последнюю рубашку с меня сними, только разыщи мне сына!..
Трудно даже представить себе, чтобы человек мог в один день так измениться, как изменился Беня Рафалович. Его всегда багровые щеки посинели, похудели и обвисли. Глаза блуждали по сторонам, как бы разыскивая кого-то. Даже живот его, толстый и круглый, как барабан, сразу опустился. Совсем не тот Беня, каким его знали до этого дня. Он уже не покрикивал на окружающих, не метал громы и молнии, не ломал стульев. Тихо, неслышным шагом, ходил он взад и вперед по комнате, мрачный как туча. Он нигде не показывался, даже во двор не выходил: не мил ему стал свет божий. А тут еще Бейлка, жена, серьезно заболела: «У нее порок сердца, – сказал врач, – надо ее успокоить». Легко сказать – успокоить! Чем может Беня ее успокоить, когда с него самого сняли голову, отняли самое прекрасное, самое дорогое и любимое?
– Возьми сколько хочешь, – повторил он «кокарде», – последнюю рубашку с меня сними, но только верни мне мое дитя!..
«Кокарда» удивленно смотрит на Беню. Никогда еще пристав не видал его таким возбужденным. Ему искренне жаль Беню, он кладет ему руку на плечо и пытается успокоить.
– Все будет хорошо. Прикажи, Беня, Кидеш, – вели дать что-нибудь выпить.
Начальство с большой энергией принялось за следствие. Выискивало, выслеживало, выпытывало, добираясь до корня, до первоисточника. Начальство было того мнения, что виноват во всей истории «шельма» кантор: он-то наверняка знает, куда девалась парочка, и только прикидывается дурачком. Пусть посидит несколько часов в «каменном мешке», познакомится немного с мышами, клопами и прочими животными, тогда перестанет валять дурака и прикидываться, будто ничего не знает… Еще немного, и кантор Исроел оказался бы, без сомнения, в «холодной», если бы не канторша Лея с ее мужской сметкой.
Как только первая волна тревоги прокатилась над головой канторши Леи, у нее точно пелена спала с глаз, и она сразу догадалась, что вся история так или иначе связана с еврейским театром, – своим умом дошла до этого. У нее тысячи тысяч на то доказательств. Кому еще знать, как не матери? Сердце матери – вещун. Сердце матери – горе горькое ей, злосчастной – наперед чувствует беду. Уже в первую минуту, когда те два скомороха (Щупак и Шолом-Меер) переступили порог ее дома, она почуяла, – гром ее порази! – что они пришли за ее кровинушкой. Боже, боже!.. Где были ее глаза? Затмение на нее нашло, что ли? Или это от дурного глаза? Наказание за ее великие грехи?.. Теперь ей все ясно. Ясно, как божий день. В ее несчастье повинно много, много людей. Во-первых, эта ханжа Неха, хозяйка заезжего дома с ее двумя распутными сестрицами, которые норовят заигрывать с первыми встречными: со всеми только хи-хи-хи да ха-ха-ха!.. Они-то наверняка все знают: ведь актеры были у них постояльцами, с этими шалопаями у них всегда были шуры-муры, Ну, а Ехиел-музыкант? Зачем этот шарлатан пьянствовал с ними целую ночь у Генеха в погребе? А сам Генех тоже ханжа изрядный: волк в овечьей шкуре. Разве у него года три тому назад не сбежала старшая дочка со становым писарем? Она, Лея, готова поклясться всем святым, что все эти люди причастны к ее горю. Почему бы не приняться за них, вместо того чтобы ни за что ни про что приставать к ее мужу, который ничего знать не знает и ведать не ведает? Слыханное ли дело?
Этими словами канторша не только избавила себя и мужа от новой беды, но и открыла, можно сказать, начальству глаза, дала оружие в руки, осветила путь для поисков.
Само собой разумеется, что всех названных ею людей сейчас же задержали, как миленьких, и учинили допрос с пристрастием. Они, конечно, не на шутку струсили и боялись, как бы на них не возвели напраслины. Но, слава тебе господи, отделались только испугом. Начальство требовало от них лишь одного: пусть расскажут все, что знают об актерах еврейского театра и о сбежавшей парочке. К счастью, каждый из них мог рассказать многое.
Глава 40
Свидетели
Первым появился на сцене виноторговец Генех, человек уже пожилой, седой как лунь, но с румяными, пухлыми, как у юноши, щечками и с солидным бессарабским брюшком. Генех звезд с неба не хватает, но у него есть одно достоинство: он человек правдивый, никогда не говорит того, чего не знает, никогда не сочиняет небылиц. И он начал рассказывать чистую правду, как перед богом. Дело было так:
«В субботу вечером, – как уже привык Генех испокон веку, с тех пор как торгует вином, – он взял свечу и спустился в погреб поглядеть на свои запасы, проверить, какое вино должно еще бродить и какое надо пропустить через фильтр. Какому вину надо придать сладости и какому, наоборот, побольше крепости, потому что оно слишком уж сладко. Ну, а кроме того, есть такое вино, которое необходимо разлить в бутылки и заткнуть пробкой, чтобы оно не плесневело. А есть и такое вино, которому надо дать выстояться, чтобы оно получило настоящий вкус, сладость и крепость. Ведь в чем, в сущности, заключается особенность вина?..»
Тут Генеха пришлось прервать и растолковать ему, что от него хотят узнать не об особенностях вина, а совсем о другом. Поговаривают, что у него всю ночь пьянствовали актеры еврейского театра.
Услыхав слово «пьянствовали», Генех даже расхохотался. «Ха-ха, пьянствовали». Это у вас называется пьянствовать! Вот так пьянство! Евреи пьянствуют! Дело было так: он стоял у себя в подвале за работой, за вином то есть, как вдруг приходят и говорят ему, что еврейские актеры пришли пить вино. Ну, он, конечно, сейчас же бросил работу. Думал, то-то будет попойка, вино польется рекой! А в конце концов оказалось, что всего-то выпили две с половиной четверти красного и одну четверть белого вина. Одни только разговоры о вине, а Генех уж по опыту знает: тот, кто говорит о вине, тот не пьет вина, а кто пьет вино, тот не говорит о вине…
– Это все правда, – снова пришлось остановить Генеха, – но пусть он лучше расскажет, что ему известно о сбежавшей парочке.
Оказалось, что как раз о сбежавшей парочке Генех знает не больше, чем они, то есть дело было так: «Он встал рано утром и прежде чем опуститься в погреб посмотреть, что с вином…»
– Хватит вина! – сказало начальство и, оставив Генеха в покое, взялось за Ехиела-музыканта.
Ехиел-музыкант – человек с пышной шевелюрой, с серебряным кольцом на пальце, в пелерине и высокой шляпе. Но здоровьем он похвалиться не может: то есть с виду он совсем как будто неплох, но всегда ходит с завязанной шеей и говорит необычайно хриплым голосом. Ехиел уверяет, что это у него от скрипки. Но товарищи считают, что скрипка тут ни при чем. Вся беда в том, что он большой любитель «запретного плода»: у него «романы» со всеми молодыми бабенками местечка. Говорят, что он повеса каких мало. Правда, жена его Хана-Перл хорошо знает своего муженька со всеми его ухватками и повадками. Но Хана-Перл не любит скандалов. Конечно, до поры до времени. Человек не камень, и всякому терпению есть предел. Поэтому случается (и притом довольно часто), что она разделывается с мужем по-свойски, конечно, с глазу на глаз. Хана-Перл не любит скандалов. Теперь понятно, почему Ехиел так испугался, когда его взяли в переплет, требуя, чтобы он рассказал всю правду и сообщил все, что он знает о еврейском театре. Ехиел откашлялся, расправил рукой шевелюру и начал говорить.
Ехиел, когда он в ударе, мастер говорить, черт бы его не взял! Но на этот раз он был не в ударе. Может быть, оттого, что Хана-Перл стояла рядом? Язык у него заплетался: «Репетиции, оркестровки и партитуры, партитуры и оркестровки, а кроме этого он ни с кем ничего общего не имел – только и знал, что ноты, репетиции, оркестровки, репетиции, ноты… А что его товарищи-музыканты сочиняют про него небылицы, будто он был в близких отношениях с примадонной, то за это им в лицо плюнуть надо, все это ложь и клевета, безбожная выдумка, ни слова правды, дикие небылицы…»
– Хорошо, – прервали его, – очень хорошо! О его отношениях с примадонной речь будет впереди. Время терпит. Может быть, он будет столь любезен и расскажет, что он знает о той парочке, которая, как полагают, этой ночью сбежала вместе с актерами еврейского театра?
На это Ехиел-музыкант ответил, что понятия об этом не имеет и клялся такими клятвами, что самому черту можно было бы поверить: он «знать ничего не знает и ведать не ведает». – «Ничего не знаешь?» – «Ничего». – «Ровно ничего?» – «Ровно ничего…» – «Даже ни на столечко?» – «Даже ни на столечко». – «А может, врешь?» – «Чтоб мне провалиться сквозь землю! Превратиться мне в гору! Пускай у меня выскочит…» – «Довольно, довольно, хватит!..»
Ехиел думал, что он уже отделался. Не тут-то было! Его отвели в отдельную комнату, заперли на ключ и попросили подождать, пока его вызовут опять, если он понадобится. А тем временем начальство принялось за хозяйку заезжего дома Неху и ее двух сестричек, и тут разразился невероятный скандал.
Как наши читатели помнят, Неха, по аттестации Шолом-Меера Муравчика, была «хозяйка-картинка». Трудно сказать, почему Неха была так возмущена, когда ее вызвали на допрос. Потому ли, что она очень уж честная, чистая душа и не может, бедняжка, допустить, чтобы на нее – упаси боже! – пала хоть какая-нибудь тень, то ли по какой-нибудь другой причине? Кто знает? Во всяком случае, когда ее спросили, что она знает об исчезнувшей парочке, уста ее разверзлись и из них забил целый фонтан проклятий. Она подняла такой крик, что невозможно было ее утихомирить. Она метала громы и молнии на своих врагов, которые завидуют ее убогой доле, и проклинала всех, кто желает ей зла: «Чтоб у них рот набок свернуло! Чтобы у них язык отсох! Чтобы у них глаза выкатились! Руки и ноги чтобы у них отвалились! Чтоб им на костылях ковылять! Чтобы им потерять отца и мать! Чтобы им не удостоиться законного погребения! Чтобы им ходить по домам и попрошайничать из рода в род с детьми, внуками и правнуками до последнего поколения, отец небесный, боже милостивый и праведный».
«В субботу вечером, – как уже привык Генех испокон веку, с тех пор как торгует вином, – он взял свечу и спустился в погреб поглядеть на свои запасы, проверить, какое вино должно еще бродить и какое надо пропустить через фильтр. Какому вину надо придать сладости и какому, наоборот, побольше крепости, потому что оно слишком уж сладко. Ну, а кроме того, есть такое вино, которое необходимо разлить в бутылки и заткнуть пробкой, чтобы оно не плесневело. А есть и такое вино, которому надо дать выстояться, чтобы оно получило настоящий вкус, сладость и крепость. Ведь в чем, в сущности, заключается особенность вина?..»
Тут Генеха пришлось прервать и растолковать ему, что от него хотят узнать не об особенностях вина, а совсем о другом. Поговаривают, что у него всю ночь пьянствовали актеры еврейского театра.
Услыхав слово «пьянствовали», Генех даже расхохотался. «Ха-ха, пьянствовали». Это у вас называется пьянствовать! Вот так пьянство! Евреи пьянствуют! Дело было так: он стоял у себя в подвале за работой, за вином то есть, как вдруг приходят и говорят ему, что еврейские актеры пришли пить вино. Ну, он, конечно, сейчас же бросил работу. Думал, то-то будет попойка, вино польется рекой! А в конце концов оказалось, что всего-то выпили две с половиной четверти красного и одну четверть белого вина. Одни только разговоры о вине, а Генех уж по опыту знает: тот, кто говорит о вине, тот не пьет вина, а кто пьет вино, тот не говорит о вине…
– Это все правда, – снова пришлось остановить Генеха, – но пусть он лучше расскажет, что ему известно о сбежавшей парочке.
Оказалось, что как раз о сбежавшей парочке Генех знает не больше, чем они, то есть дело было так: «Он встал рано утром и прежде чем опуститься в погреб посмотреть, что с вином…»
– Хватит вина! – сказало начальство и, оставив Генеха в покое, взялось за Ехиела-музыканта.
Ехиел-музыкант – человек с пышной шевелюрой, с серебряным кольцом на пальце, в пелерине и высокой шляпе. Но здоровьем он похвалиться не может: то есть с виду он совсем как будто неплох, но всегда ходит с завязанной шеей и говорит необычайно хриплым голосом. Ехиел уверяет, что это у него от скрипки. Но товарищи считают, что скрипка тут ни при чем. Вся беда в том, что он большой любитель «запретного плода»: у него «романы» со всеми молодыми бабенками местечка. Говорят, что он повеса каких мало. Правда, жена его Хана-Перл хорошо знает своего муженька со всеми его ухватками и повадками. Но Хана-Перл не любит скандалов. Конечно, до поры до времени. Человек не камень, и всякому терпению есть предел. Поэтому случается (и притом довольно часто), что она разделывается с мужем по-свойски, конечно, с глазу на глаз. Хана-Перл не любит скандалов. Теперь понятно, почему Ехиел так испугался, когда его взяли в переплет, требуя, чтобы он рассказал всю правду и сообщил все, что он знает о еврейском театре. Ехиел откашлялся, расправил рукой шевелюру и начал говорить.
Ехиел, когда он в ударе, мастер говорить, черт бы его не взял! Но на этот раз он был не в ударе. Может быть, оттого, что Хана-Перл стояла рядом? Язык у него заплетался: «Репетиции, оркестровки и партитуры, партитуры и оркестровки, а кроме этого он ни с кем ничего общего не имел – только и знал, что ноты, репетиции, оркестровки, репетиции, ноты… А что его товарищи-музыканты сочиняют про него небылицы, будто он был в близких отношениях с примадонной, то за это им в лицо плюнуть надо, все это ложь и клевета, безбожная выдумка, ни слова правды, дикие небылицы…»
– Хорошо, – прервали его, – очень хорошо! О его отношениях с примадонной речь будет впереди. Время терпит. Может быть, он будет столь любезен и расскажет, что он знает о той парочке, которая, как полагают, этой ночью сбежала вместе с актерами еврейского театра?
На это Ехиел-музыкант ответил, что понятия об этом не имеет и клялся такими клятвами, что самому черту можно было бы поверить: он «знать ничего не знает и ведать не ведает». – «Ничего не знаешь?» – «Ничего». – «Ровно ничего?» – «Ровно ничего…» – «Даже ни на столечко?» – «Даже ни на столечко». – «А может, врешь?» – «Чтоб мне провалиться сквозь землю! Превратиться мне в гору! Пускай у меня выскочит…» – «Довольно, довольно, хватит!..»
Ехиел думал, что он уже отделался. Не тут-то было! Его отвели в отдельную комнату, заперли на ключ и попросили подождать, пока его вызовут опять, если он понадобится. А тем временем начальство принялось за хозяйку заезжего дома Неху и ее двух сестричек, и тут разразился невероятный скандал.
Как наши читатели помнят, Неха, по аттестации Шолом-Меера Муравчика, была «хозяйка-картинка». Трудно сказать, почему Неха была так возмущена, когда ее вызвали на допрос. Потому ли, что она очень уж честная, чистая душа и не может, бедняжка, допустить, чтобы на нее – упаси боже! – пала хоть какая-нибудь тень, то ли по какой-нибудь другой причине? Кто знает? Во всяком случае, когда ее спросили, что она знает об исчезнувшей парочке, уста ее разверзлись и из них забил целый фонтан проклятий. Она подняла такой крик, что невозможно было ее утихомирить. Она метала громы и молнии на своих врагов, которые завидуют ее убогой доле, и проклинала всех, кто желает ей зла: «Чтоб у них рот набок свернуло! Чтобы у них язык отсох! Чтобы у них глаза выкатились! Руки и ноги чтобы у них отвалились! Чтоб им на костылях ковылять! Чтобы им потерять отца и мать! Чтобы им не удостоиться законного погребения! Чтобы им ходить по домам и попрошайничать из рода в род с детьми, внуками и правнуками до последнего поколения, отец небесный, боже милостивый и праведный».
Глава 41
Как масло в воде
Не помогли Нехе ни брань, ни проклятия. Сурово и вразумительно ей дали понять: если она скажет все, что знает, – ей же будет лучше. А не скажет, ее отправят туда, куда отправили Ехиела-музыканта… Неха не на шутку испугалась и рассказала длинную-предлинную историю. Говорила она, насколько могла, по-русски, то и дело вставляя еврейские слова.
Она сама, Неха то есть, не более как вдова и содержит заезжий двор! Ха-ха-ха, с позволения сказать, смех это, а не заезжий двор. Сарай, хлев, ни то ни се! Она бы давно уже закрыла этот заезжий двор, но что же делать, когда ее муж, мир праху его, оставил ей в наследство бомбу?
Начальство всполошилось.
– Какую бомбу?
– Ну, эту лачугу. Дом не дом, а жалкая развалина, которую никто не хочет купить, разве даром отдай. Кто ни приходит смотреть дом, все в один голос твердят: дом-то сам по себе ничего, но плохо, что он стоит не на базарной площади. Что же прикажете делать? Взять, стало быть, дом на плечи и перенести его на базар?
– Нет, не то! Дом оставь до следующего раза. Расскажи лучше, миленькая, что ты знаешь о своих постояльцах, еврейских актерах.
Неха не обиделась, что ее прервали в самом начале, и стала рассказывать об актерах.
В субботу вечером, только она дочитала молитву «бог Авраама» и принялась раздувать самовар для этих бездельников, для актеров то есть, появляется Умора, тот самый, которого зовут Шолом-Меер, и обращается к ней, к Нехе то есть: «Сколько бы вы хотели получить за ваш старый кошачий бурнус и зимнюю шаль?» Она посмотрела на него, как на сумасшедшего. «Бездельник, – сказала она, – зачем вам женская шаль и кошачий бурнус летом?» – «Не вашего ума дело, – ответил он. – Раз спрашивают, стало быть нужно». Словом, что тут долго рассказывать? Пристал, как банный лист. Все дурные сны, что приснились ей этой ночью и прошлой ночью, пусть сбудутся на врагах ее! Что с ним сделаешь? Пришлось пойти и вынести ему старый кошачий бурнус и зимнюю шаль. «Сколько вы хотите за эти лохмотья?» – спрашивает он. «Что ж, раз это лохмотья, зачем же вы их покупаете?» – «Не вашего ума дело», – отвечает он. А она взяла да заломила такую цену, что он взбеленился: «Вы с ума сошли или мозги у вас помутились?» А она ему: «Чтоб они лучше у вас помутились, боже праведный!» Слово за слово, – начали торговаться и спорить. Он ей: «Старые лохмотья». Она ему: «Не покупайте!» Он ей: «Картинка». Она ему: «Умора». Пререкались до тех пор, пока не сошлись в цене и он не выложил деньги на стол. Получила она деньги и подумала: «Господи милостивый! Зачем понадобились этому человеку старый женский бурнус и зимняя шаль? Да еще так неожиданно, ни с того ни с сего, к тому же перед самым отъездом?..» И она, конечно, начала следить, что будет дальше. Между тем пришли из театра и остальные комедианты, напились чаю и стали расплачиваться за стол и квартиру. Чтоб им столько болячек, сколько полтинников они ей не доплатили! Затем они пошли к Генеху пить вино.
Почему вдруг, ни с того ни с сего, перед самым отъездом вино? Так бы ей никогда горя не знать, как она сама не знает – почему! Да это не ее дело. Пусть пьют себе на здоровье. Не за ее деньги пьют. У нее другое на уме – голову сверлит мысль о бурнусе и шали: зачем и для чего этот бездельник вдруг купил у нее посреди лета зимнюю шаль и теплый бурнус, да к тому еще женский? Но этого мало. Взял бы хоть он эти вещи да тут же запаковал вместе с другими, она могла бы предположить, что ему – чем черт не шутит? – вздумалось привезти кому-нибудь подарок из Голенешти… Если так, то она уже жалеет, что продешевила, болячка его задави. Но что же оказывается? Берет он шаль и бурнус и говорит ей: «Пускай повисит у вас на стене до последней минуты. Слышите?» Только уж бог весть как поздно, около полуночи, приходит он, этот бездельник, берет шаль и бурнус и куда-то уходит. «Куда?» – спросила она. «Не вашего ума дело!» – ответил он. «Провалиться бы вам сквозь землю!» – огрызнулась она и собралась было уже лечь в постель, но раздумала. Как она ляжет спать, когда бездельники еще где-то там, черт знает где, у Генеха в погребке, и должны прийти попрощаться? Как-никак постояльцы, жили у нее столько времени… и вдруг уедут не попрощавшись. Не может этого быть. Уже далеко за полночь, глядит она: подъезжает одна колымага, вторая, третья. Кто такие? Конечно, они, бездельники. Вся компания. Едут, стало быть. «Будьте здоровы!» – «Счастливого пути!» На третьей, последней, колымаге, у извозчика Шимен-Довида, примечает она, важно развалился обезьяна-директор, а совсем вплотную возле него какая-то женщина, закутанная в ее, Нехамы, старый кошачий бурнус и зимнюю шаль. Лица не видно, но глаза! Знакомые глаза! Господи милосердный! Кто бы это мог быть? Всех их, актерщиц, она знает в лицо – криворылые уродины! Одна другой безобразнее. А эта, видать, смазливенькая. Лица-то, собственно, не видно, но глаза – черные цыганские глаза – очень, очень ей знакомы. Кто бы это мог быть? Если бы бездельники остановились хоть на минуту, она бы уж проведала, кто это. Но все это не продолжалось и минуты. Вот они подъехали, вот попрощались, а вот уже их и след простыл. Целую ночь она ворочалась с боку на бок: не могла заснуть: «Боже, кто эта девушка с такими знакомыми цыганскими глазами?» Только поутру, услыхав взволновавшую всех новость, она схватилась за голову, подозвала обеих сестричек и сказала им: «Дайте мне жевать солому и зовите меня коровой!» Одним словом, небо и земля поклялись, что ни одна тайна не должна оставаться нераскрытой и правда должна всплыть, как масло на воде. Она, Неха, и раньше знала, что так будет, да поможет ей господь! Почему, в самом деле, ничего такого не случилось с ее сестричками? Разве ее сестрички не ходили каждый вечер в театр? Почему ее сестрички не строили глазок этим бездельникам, как дочка кантора?..
– Замолчи, негодяйка! – раздался вдруг дикий вопль, и канторша Лея как разъяренный зверь бросилась на владелицу заезжего дома. Несчастная мать готова была стереть в порошок эту женщину за ее последние слова. К счастью, их вовремя разняли, не то непременно произошла бы катастрофа.
Она сама, Неха то есть, не более как вдова и содержит заезжий двор! Ха-ха-ха, с позволения сказать, смех это, а не заезжий двор. Сарай, хлев, ни то ни се! Она бы давно уже закрыла этот заезжий двор, но что же делать, когда ее муж, мир праху его, оставил ей в наследство бомбу?
Начальство всполошилось.
– Какую бомбу?
– Ну, эту лачугу. Дом не дом, а жалкая развалина, которую никто не хочет купить, разве даром отдай. Кто ни приходит смотреть дом, все в один голос твердят: дом-то сам по себе ничего, но плохо, что он стоит не на базарной площади. Что же прикажете делать? Взять, стало быть, дом на плечи и перенести его на базар?
– Нет, не то! Дом оставь до следующего раза. Расскажи лучше, миленькая, что ты знаешь о своих постояльцах, еврейских актерах.
Неха не обиделась, что ее прервали в самом начале, и стала рассказывать об актерах.
В субботу вечером, только она дочитала молитву «бог Авраама» и принялась раздувать самовар для этих бездельников, для актеров то есть, появляется Умора, тот самый, которого зовут Шолом-Меер, и обращается к ней, к Нехе то есть: «Сколько бы вы хотели получить за ваш старый кошачий бурнус и зимнюю шаль?» Она посмотрела на него, как на сумасшедшего. «Бездельник, – сказала она, – зачем вам женская шаль и кошачий бурнус летом?» – «Не вашего ума дело, – ответил он. – Раз спрашивают, стало быть нужно». Словом, что тут долго рассказывать? Пристал, как банный лист. Все дурные сны, что приснились ей этой ночью и прошлой ночью, пусть сбудутся на врагах ее! Что с ним сделаешь? Пришлось пойти и вынести ему старый кошачий бурнус и зимнюю шаль. «Сколько вы хотите за эти лохмотья?» – спрашивает он. «Что ж, раз это лохмотья, зачем же вы их покупаете?» – «Не вашего ума дело», – отвечает он. А она взяла да заломила такую цену, что он взбеленился: «Вы с ума сошли или мозги у вас помутились?» А она ему: «Чтоб они лучше у вас помутились, боже праведный!» Слово за слово, – начали торговаться и спорить. Он ей: «Старые лохмотья». Она ему: «Не покупайте!» Он ей: «Картинка». Она ему: «Умора». Пререкались до тех пор, пока не сошлись в цене и он не выложил деньги на стол. Получила она деньги и подумала: «Господи милостивый! Зачем понадобились этому человеку старый женский бурнус и зимняя шаль? Да еще так неожиданно, ни с того ни с сего, к тому же перед самым отъездом?..» И она, конечно, начала следить, что будет дальше. Между тем пришли из театра и остальные комедианты, напились чаю и стали расплачиваться за стол и квартиру. Чтоб им столько болячек, сколько полтинников они ей не доплатили! Затем они пошли к Генеху пить вино.
Почему вдруг, ни с того ни с сего, перед самым отъездом вино? Так бы ей никогда горя не знать, как она сама не знает – почему! Да это не ее дело. Пусть пьют себе на здоровье. Не за ее деньги пьют. У нее другое на уме – голову сверлит мысль о бурнусе и шали: зачем и для чего этот бездельник вдруг купил у нее посреди лета зимнюю шаль и теплый бурнус, да к тому еще женский? Но этого мало. Взял бы хоть он эти вещи да тут же запаковал вместе с другими, она могла бы предположить, что ему – чем черт не шутит? – вздумалось привезти кому-нибудь подарок из Голенешти… Если так, то она уже жалеет, что продешевила, болячка его задави. Но что же оказывается? Берет он шаль и бурнус и говорит ей: «Пускай повисит у вас на стене до последней минуты. Слышите?» Только уж бог весть как поздно, около полуночи, приходит он, этот бездельник, берет шаль и бурнус и куда-то уходит. «Куда?» – спросила она. «Не вашего ума дело!» – ответил он. «Провалиться бы вам сквозь землю!» – огрызнулась она и собралась было уже лечь в постель, но раздумала. Как она ляжет спать, когда бездельники еще где-то там, черт знает где, у Генеха в погребке, и должны прийти попрощаться? Как-никак постояльцы, жили у нее столько времени… и вдруг уедут не попрощавшись. Не может этого быть. Уже далеко за полночь, глядит она: подъезжает одна колымага, вторая, третья. Кто такие? Конечно, они, бездельники. Вся компания. Едут, стало быть. «Будьте здоровы!» – «Счастливого пути!» На третьей, последней, колымаге, у извозчика Шимен-Довида, примечает она, важно развалился обезьяна-директор, а совсем вплотную возле него какая-то женщина, закутанная в ее, Нехамы, старый кошачий бурнус и зимнюю шаль. Лица не видно, но глаза! Знакомые глаза! Господи милосердный! Кто бы это мог быть? Всех их, актерщиц, она знает в лицо – криворылые уродины! Одна другой безобразнее. А эта, видать, смазливенькая. Лица-то, собственно, не видно, но глаза – черные цыганские глаза – очень, очень ей знакомы. Кто бы это мог быть? Если бы бездельники остановились хоть на минуту, она бы уж проведала, кто это. Но все это не продолжалось и минуты. Вот они подъехали, вот попрощались, а вот уже их и след простыл. Целую ночь она ворочалась с боку на бок: не могла заснуть: «Боже, кто эта девушка с такими знакомыми цыганскими глазами?» Только поутру, услыхав взволновавшую всех новость, она схватилась за голову, подозвала обеих сестричек и сказала им: «Дайте мне жевать солому и зовите меня коровой!» Одним словом, небо и земля поклялись, что ни одна тайна не должна оставаться нераскрытой и правда должна всплыть, как масло на воде. Она, Неха, и раньше знала, что так будет, да поможет ей господь! Почему, в самом деле, ничего такого не случилось с ее сестричками? Разве ее сестрички не ходили каждый вечер в театр? Почему ее сестрички не строили глазок этим бездельникам, как дочка кантора?..
– Замолчи, негодяйка! – раздался вдруг дикий вопль, и канторша Лея как разъяренный зверь бросилась на владелицу заезжего дома. Несчастная мать готова была стереть в порошок эту женщину за ее последние слова. К счастью, их вовремя разняли, не то непременно произошла бы катастрофа.
Глава 42
Погоня за беглецами
После всех допросов и расследований было твердо установлено и запротоколировано только одно:
Было решено снарядить погоню и как можно скорее. Так и сделали.
Экспедиция состояла из двух человек: кассира Рафаловича «Сосн-Весимхе» и одного из сыновей Бени – Аншла.
Аншл – молодой человек, лет двадцати двух, холеный, упитанный, белолицый, с красными, как вишня, губами, с красивой подстриженной бородкой и с черными лоснящимися кудрявыми волосами.
Нельзя сказать, чтобы Аншл был туп по природе, но он упорно не желал учиться, хоть жги его, хоть режь на части.
– Мужлан! Что из тебя выйдет? – журил его отец. – Собак ловить будешь или медведей по улицам водить? Сумеешь ли хоть прочитать «кадеш» [34] по отце-матери? А ну-ка, поезжай за мной следом. Ну, пошел: «Да возвеличится и освятится» [35]
Но тут маленькая Бейлка не выдержала и вынуждена была вмешаться:
– Свихнулся, что ли? Белены объелся? Что за поминальная молитва ни с того ни с сего? Мы, кажется, еще живы!
– Глупа ты! – ответил ей Беня. – Дай нам, боже, умереть не раньше, чем этот баран выучит наизусть «кадеш».
Кончилось тем, что Аншла забрали из хедера.
– Учиться не хочешь, – сказал отец, – «кадеш» прочесть не умеешь, умей хоть свиней пасти.
Это означало, что он намерен приучить сына к хозяйству. Аншл показал в этой области большие способности: он хорошо ездил верхом, научился говорить по-молдавски, как истый молдаванин, понимал толк в папешуях и с первого взгляда мог определить, сколько деловой древесины и сколько топлива может выйти из того или иного дерева. Одним словом, Аншл обнаружил все признаки заправского хозяина-купца.
Совсем недавно Беня сосватал Аншла, обещав ему много приданого, нашел для него невесту из города Бельцы, хоть и некрасивую, очень некрасивую, с лицом землистого цвета, но зато из очень родовитой семьи. Когда Аншл увидел невесту, у него потемнело в глазах. Но возразить отцу он не посмел. Бене очень хотелось породниться со знатью, а если Бене что-нибудь захочется, то кто решится ему перечить?
С разбитым сердцем вернулся Аншл домой из Белец. Скоро, однако, он утешился с кормилицей, жившей у них в доме, здоровой и красивой женщиной. Правда, кормилица долго сопротивлялась, клялась, что устроит скандал на весь город. Но чего бояться сыну богача, а тем более такому парню, как Аншл? Ведь во всем местечке нет почти ни одной девушки, которая не надавала бы ему пощечин. Узнай об этом Беня, поднялась бы такая кутерьма, что и подумать страшно. Но кто станет рассказывать Бене такие вещи? Чуть возникнет скандал, его немедленно стараются уладить, чтобы все было шито-крыто, чтобы отец ни о чем не узнал.
Во всем доме есть только одно существо, которое знает обо всех скандальных похождениях Аншла, знает, но молчит, затаив боль глубоко в сердце. Это – бедная мать, маленькая, тихая, слабая Бейлка.
Маленькая Бейлка тащит на своих слабых плечах тяжелый груз всех семейных дрязг и неприятностей. Часто лицо ее горит от стыда за Аншла. Она готова живой в землю зарыться. Но что она может сделать? Она только молит бога, чтобы он поскорее послал сыну подходящую партию. Ему давно пора бы жениться, потому что в пятнадцать-шестнадцать лет у него уже запушилась бородка, а с восемнадцати лет начались неприятности одна за другой, неприятности без конца.
Таков был сын Бени Рафаловича Аншл, посланный отцом с наказом догнать, поймать и привезти домой блудного сына. В спутники ему Беня дал кассира, которого снабдил изрядной суммой денег и напутствовал словами:
– Айда! Поезжайте и привезите подсвинка!
Кассиру был дан отдельный наказ – не жалеть «черепков» (рублей) и давать, кому надо и сколько надо. А если понадобится еще, пусть напишет: будет послано еще.
Беня снабдил также посланную им в погоню экспедицию бумагами «за подписями и печатями», с помощью которых можно будет привезти обратно беглеца, если понадобится, даже в кандалах.
– Но лучше добром, – повторил Беня Аншлу несколько раз.
А когда экспедиция была уже совсем готова, то есть когда Аншл и кассир сидели уже в бричке и кони тронулись, Беня еще раз крикнул им вслед:
– Помните же: добром, только добром!..
Сын Бени Рафаловича Лейбл, четырнадцати лет, и дочь кантора Рейзл Спивак, пятнадцати лет, в ночь с субботы на воскресенье убежали с компанией еврейских актеров к румынской границе, причем вышеупомянутый сын Рафаловича, Лейбл, похитил у своего вышеупомянутого отца, Бени Рафаловича, из кассы такую-то сумму…А из этого следовало, что надо по горячим следам пуститься за ними вдогонку – авось удастся их настигнуть.
Было решено снарядить погоню и как можно скорее. Так и сделали.
Экспедиция состояла из двух человек: кассира Рафаловича «Сосн-Весимхе» и одного из сыновей Бени – Аншла.
Аншл – молодой человек, лет двадцати двух, холеный, упитанный, белолицый, с красными, как вишня, губами, с красивой подстриженной бородкой и с черными лоснящимися кудрявыми волосами.
Нельзя сказать, чтобы Аншл был туп по природе, но он упорно не желал учиться, хоть жги его, хоть режь на части.
– Мужлан! Что из тебя выйдет? – журил его отец. – Собак ловить будешь или медведей по улицам водить? Сумеешь ли хоть прочитать «кадеш» [34] по отце-матери? А ну-ка, поезжай за мной следом. Ну, пошел: «Да возвеличится и освятится» [35]
Но тут маленькая Бейлка не выдержала и вынуждена была вмешаться:
– Свихнулся, что ли? Белены объелся? Что за поминальная молитва ни с того ни с сего? Мы, кажется, еще живы!
– Глупа ты! – ответил ей Беня. – Дай нам, боже, умереть не раньше, чем этот баран выучит наизусть «кадеш».
Кончилось тем, что Аншла забрали из хедера.
– Учиться не хочешь, – сказал отец, – «кадеш» прочесть не умеешь, умей хоть свиней пасти.
Это означало, что он намерен приучить сына к хозяйству. Аншл показал в этой области большие способности: он хорошо ездил верхом, научился говорить по-молдавски, как истый молдаванин, понимал толк в папешуях и с первого взгляда мог определить, сколько деловой древесины и сколько топлива может выйти из того или иного дерева. Одним словом, Аншл обнаружил все признаки заправского хозяина-купца.
Совсем недавно Беня сосватал Аншла, обещав ему много приданого, нашел для него невесту из города Бельцы, хоть и некрасивую, очень некрасивую, с лицом землистого цвета, но зато из очень родовитой семьи. Когда Аншл увидел невесту, у него потемнело в глазах. Но возразить отцу он не посмел. Бене очень хотелось породниться со знатью, а если Бене что-нибудь захочется, то кто решится ему перечить?
С разбитым сердцем вернулся Аншл домой из Белец. Скоро, однако, он утешился с кормилицей, жившей у них в доме, здоровой и красивой женщиной. Правда, кормилица долго сопротивлялась, клялась, что устроит скандал на весь город. Но чего бояться сыну богача, а тем более такому парню, как Аншл? Ведь во всем местечке нет почти ни одной девушки, которая не надавала бы ему пощечин. Узнай об этом Беня, поднялась бы такая кутерьма, что и подумать страшно. Но кто станет рассказывать Бене такие вещи? Чуть возникнет скандал, его немедленно стараются уладить, чтобы все было шито-крыто, чтобы отец ни о чем не узнал.
Во всем доме есть только одно существо, которое знает обо всех скандальных похождениях Аншла, знает, но молчит, затаив боль глубоко в сердце. Это – бедная мать, маленькая, тихая, слабая Бейлка.
Маленькая Бейлка тащит на своих слабых плечах тяжелый груз всех семейных дрязг и неприятностей. Часто лицо ее горит от стыда за Аншла. Она готова живой в землю зарыться. Но что она может сделать? Она только молит бога, чтобы он поскорее послал сыну подходящую партию. Ему давно пора бы жениться, потому что в пятнадцать-шестнадцать лет у него уже запушилась бородка, а с восемнадцати лет начались неприятности одна за другой, неприятности без конца.
Таков был сын Бени Рафаловича Аншл, посланный отцом с наказом догнать, поймать и привезти домой блудного сына. В спутники ему Беня дал кассира, которого снабдил изрядной суммой денег и напутствовал словами:
– Айда! Поезжайте и привезите подсвинка!
Кассиру был дан отдельный наказ – не жалеть «черепков» (рублей) и давать, кому надо и сколько надо. А если понадобится еще, пусть напишет: будет послано еще.
Беня снабдил также посланную им в погоню экспедицию бумагами «за подписями и печатями», с помощью которых можно будет привезти обратно беглеца, если понадобится, даже в кандалах.
– Но лучше добром, – повторил Беня Аншлу несколько раз.
А когда экспедиция была уже совсем готова, то есть когда Аншл и кассир сидели уже в бричке и кони тронулись, Беня еще раз крикнул им вслед:
– Помните же: добром, только добром!..
Глава 43
Экспедиция за работой
Пока Аншл Рафалович с кассиром «Сосн-Весимхе» доехали до Ясс да пока огляделись, они никого из актерской компании там уже не застали. Они узнали только, что здесь действительно шатались какие-то молодые люди, бритые, в стоптанных сапогах, по-видимому, актеры, но куда они девались – неизвестно. Из этого экспедиция сделала вывод, что надо ехать дальше, и, не теряя времени, немедленно пустилась в дальнейший путь.
Так, переезжая с места на место, экспедиция добралась до Бухареста.
Очутившись в Бухаресте, Аншл, приводя самые убедительные доводы, стал доказывать кассиру, что надо остановиться в лучшей гостинице.
– Сам посуди, – убеждал он кассира. – Потрачено столько денег, не беда, если уйдет несколько лишних рублей. Тем более что отец чуть ли не сто раз наказывал: денег не жалеть, а если не хватит, он пришлет еще.
Следует помнить, что для Аншла это был первый выезд из дому, да еще в такой большой город, как Бухарест. Давно уже душа Аншла томилась тоской по иному, широкому и привольному миру, во сне и наяву грезил он о красоте и раздолье больших городов. Но с той поры как он стал женихом этой зеленоликой девушки из родовитой семьи, он дал себе обет, что сейчас же после свадьбы, едва только немного освободится от отцовской опеки, он укатит в прекрасный Бухарест и заживет там вовсю, как бог велел…
Так, переезжая с места на место, экспедиция добралась до Бухареста.
Очутившись в Бухаресте, Аншл, приводя самые убедительные доводы, стал доказывать кассиру, что надо остановиться в лучшей гостинице.
– Сам посуди, – убеждал он кассира. – Потрачено столько денег, не беда, если уйдет несколько лишних рублей. Тем более что отец чуть ли не сто раз наказывал: денег не жалеть, а если не хватит, он пришлет еще.
Следует помнить, что для Аншла это был первый выезд из дому, да еще в такой большой город, как Бухарест. Давно уже душа Аншла томилась тоской по иному, широкому и привольному миру, во сне и наяву грезил он о красоте и раздолье больших городов. Но с той поры как он стал женихом этой зеленоликой девушки из родовитой семьи, он дал себе обет, что сейчас же после свадьбы, едва только немного освободится от отцовской опеки, он укатит в прекрасный Бухарест и заживет там вовсю, как бог велел…