Страница:
Этот мятеж левых эсеров стал самой организованной и спланированной (в ЧК. – Ред.) попыткой из всех, когда-либо предпринимавшихся для свержения коммунистического режима изнутри. Условия для успеха казались самыми благоприятными. Был выбран момент, когда власть еще не успела консолидироваться в нечто похожее на монолитный тоталитаризм нынешнего режима. Кроме того, в то время подрывная деятельность в Советской республике все еще поддерживалась с помощью денег и агентов иностранных посольств, в основном враждебных друг другу, но единых в своей оппозиции режиму. Несмотря на эти благоприятные обстоятельства, восстание ожидал полный провал, подтверждая тем самым хорошо известный аргумент, что никакая революция не способна свергнуть современный тоталитарный режим изнутри. Не имея шансов на успех, сегодня при таком режиме невозможно вообще начать какое-либо подрывное движение (то, что произошло с СССР, опровергает это утверждение – совместные усилия верхушки партии, КГБ и других привели к его ликвидации. – Ред.).
Тем не менее замешательство, вызванное убийством Мирбаха и мятежом, позволило двум убийцам бежать из Москвы той же ночью и тем самым ускользнуть от задержания и возможной казни. Поэтому, если им и удалось избежать наказания, на котором продолжало настаивать германское правительство, советское правительство нельзя было обвинить в отсутствии стремления удовлетворить это требование. Напротив, по иронии судьбы убийцы нашли убежище не в той части России, которая находилась под властью большевиков, а на Украине, в зоне германской оккупации. (Академия Генерального штаба РККА, на восточное отделение которой в сентябре 1920 года Блюмкин был зачислен по направлению Наркоминдела. – Ред.) Их последующая судьба известна. Андреев пал жертвой эпидемии тифа, свирепствовавшего на Украине в 1919 году. После разгрома Германии Блюмкин воспользовался амнистией, которую объявило советское правительство. В 1920 году он уже опять был в Москве в качестве слушателя Военной академии Красной армии. В свободное время он публично разглагольствовал, что якобы убил графа Мирбаха. Поскольку его сообщника уже не было в живых, никто в конце концов не мог оспаривать его «славу».
Я известил барона фон Мальцана, бывшего в то время главой Русского отдела германского министерства иностранных дел, о поведении Блюмкина, но избрал форму личного письма, чтобы дать ему возможность воздержаться от каких-либо официальных шагов, если он посчитает, что это будет более уместно. Барон ответил, что решил не заявлять никаких протестов против действий Блюмкина, чтобы не повредить советско-германскому сближению, которое было тогда в своей начальной стадии. Из-за такого мягкого отношения Блюмкин оставался в Москве еще в течение многих лет. Одним из наиболее часто посещаемых им мест был Клуб литературы и искусства, в который тогдашний народный комиссар просвещения А.В. Луначарский обычно приглашал известных иностранцев. Представьте себе ужас и беспомощность какого-то германского политика, которому Луначарский однажды показал на Блюмкина, задав при этом бестактный вопрос: «Не хотели бы вы встретиться с человеком, который застрелил вашего посланника?»[2]
Успех большевиков в подавлении восстания левых эсеров, а также нерешительное поведение германского правительства после гибели посланника способствовали укреплению уверенности советского правительства в себе и в своих силах. Кроме того, оно искренне верило, что и так уже достаточно компенсировало ущерб своим выражением сочувствия и выплатой некоторой суммы. А посему немецкому правительству было отказано в его просьбе разместить батальон немецких войск (этот батальон, сформированный из офицеров и унтер-офицеров, можно было легко развернуть в дивизию, используя немецких военнопленных. – Ред.) в Москве для защиты его миссии. Оно боялось, что немецкие вооруженные части в Москве смогут свергнуть большевистский режим; с другой стороны, советские власти чувствовали, что у Германии уже недостаточно сил, чтобы настоять на выполнении своего требования (немцы развернули свое последнее решительное наступление на Марне, 15–17 июля, которое провалилось. – Ред.).
И они верно оценили ситуацию. Германские власти отказались от своего требования, по крайней мере на данный момент, и назначили преемником Мирбаха Карла Гельфериха – хорошо известного политика и финансиста. Впоследствии, в первые годы Веймарской республики, Гельферих стал выдающимся и откровенным членом крайне правой националистской партии, которая не смирилась с поражением Германии и крушением монархии. Говорят, его яростные нападки на международную политику Германии в стенах рейхстага стали сигналом к убийству тогдашнего министра иностранных дел Вальтера Ратенау.
Новый посланник прибыл в Москву в конце июля 1918 года. Его беседы с представителями советского правительства скоро убедили Гельфериха, что оно и не желает, и не в состоянии выполнить условия, навязанные советским властям в Брест-Литовске, нацеленные на то, чтобы облегчить Германии ведение войны на Западе. Более того, посланник и его окружение жили в постоянном страхе, что те силы, что убрали его предшественника, все еще действуют и могут вновь попробовать найти какую-нибудь жертву. В опубликованных в декабре 1921 года воспоминаниях Гельфериха рассказывается, что за время пребывания в Москве он лишь один раз покинул свой дворец Берга. Убежденный, что советский режим скоро падет, он вовсе не был в восторге оттого, что должен находиться столь опасно близко от сцены, где нависала политическая катастрофа. А поэтому Гельферих покинул Москву по своей собственной инициативе, пробыв в ней всего лишь десять дней. Его бегство из Москвы являлось нарушением дисциплины, совершенно необычным в истории дипломатии; и оно так и рассматривалось в министерстве иностранных дел[3].
На мои личные дела внезапный отъезд Гельфериха повлиял в том плане, что это вынудило меня срочно отправить из России свою жену вместе с детьми. Я отчетливо представлял себе, как большевистский террор в сочетании с голодом и всеобщей нищетой скоро сделает жизнь в России невыносимой. Но самому мне пришлось еще в течение трех месяцев оставаться в Москве. Опыт, который я приобрел за эти три месяца, впоследствии оказался для меня очень полезным. Но перед тем как я расскажу об этом, позвольте мне представиться читателю, дав ему короткую зарисовку моего семейного прошлого и более раннего периода жизни.
Семейное прошлое и ранний период жизни
Из Москвы в Берлин
Тем не менее замешательство, вызванное убийством Мирбаха и мятежом, позволило двум убийцам бежать из Москвы той же ночью и тем самым ускользнуть от задержания и возможной казни. Поэтому, если им и удалось избежать наказания, на котором продолжало настаивать германское правительство, советское правительство нельзя было обвинить в отсутствии стремления удовлетворить это требование. Напротив, по иронии судьбы убийцы нашли убежище не в той части России, которая находилась под властью большевиков, а на Украине, в зоне германской оккупации. (Академия Генерального штаба РККА, на восточное отделение которой в сентябре 1920 года Блюмкин был зачислен по направлению Наркоминдела. – Ред.) Их последующая судьба известна. Андреев пал жертвой эпидемии тифа, свирепствовавшего на Украине в 1919 году. После разгрома Германии Блюмкин воспользовался амнистией, которую объявило советское правительство. В 1920 году он уже опять был в Москве в качестве слушателя Военной академии Красной армии. В свободное время он публично разглагольствовал, что якобы убил графа Мирбаха. Поскольку его сообщника уже не было в живых, никто в конце концов не мог оспаривать его «славу».
Я известил барона фон Мальцана, бывшего в то время главой Русского отдела германского министерства иностранных дел, о поведении Блюмкина, но избрал форму личного письма, чтобы дать ему возможность воздержаться от каких-либо официальных шагов, если он посчитает, что это будет более уместно. Барон ответил, что решил не заявлять никаких протестов против действий Блюмкина, чтобы не повредить советско-германскому сближению, которое было тогда в своей начальной стадии. Из-за такого мягкого отношения Блюмкин оставался в Москве еще в течение многих лет. Одним из наиболее часто посещаемых им мест был Клуб литературы и искусства, в который тогдашний народный комиссар просвещения А.В. Луначарский обычно приглашал известных иностранцев. Представьте себе ужас и беспомощность какого-то германского политика, которому Луначарский однажды показал на Блюмкина, задав при этом бестактный вопрос: «Не хотели бы вы встретиться с человеком, который застрелил вашего посланника?»[2]
Успех большевиков в подавлении восстания левых эсеров, а также нерешительное поведение германского правительства после гибели посланника способствовали укреплению уверенности советского правительства в себе и в своих силах. Кроме того, оно искренне верило, что и так уже достаточно компенсировало ущерб своим выражением сочувствия и выплатой некоторой суммы. А посему немецкому правительству было отказано в его просьбе разместить батальон немецких войск (этот батальон, сформированный из офицеров и унтер-офицеров, можно было легко развернуть в дивизию, используя немецких военнопленных. – Ред.) в Москве для защиты его миссии. Оно боялось, что немецкие вооруженные части в Москве смогут свергнуть большевистский режим; с другой стороны, советские власти чувствовали, что у Германии уже недостаточно сил, чтобы настоять на выполнении своего требования (немцы развернули свое последнее решительное наступление на Марне, 15–17 июля, которое провалилось. – Ред.).
И они верно оценили ситуацию. Германские власти отказались от своего требования, по крайней мере на данный момент, и назначили преемником Мирбаха Карла Гельфериха – хорошо известного политика и финансиста. Впоследствии, в первые годы Веймарской республики, Гельферих стал выдающимся и откровенным членом крайне правой националистской партии, которая не смирилась с поражением Германии и крушением монархии. Говорят, его яростные нападки на международную политику Германии в стенах рейхстага стали сигналом к убийству тогдашнего министра иностранных дел Вальтера Ратенау.
Новый посланник прибыл в Москву в конце июля 1918 года. Его беседы с представителями советского правительства скоро убедили Гельфериха, что оно и не желает, и не в состоянии выполнить условия, навязанные советским властям в Брест-Литовске, нацеленные на то, чтобы облегчить Германии ведение войны на Западе. Более того, посланник и его окружение жили в постоянном страхе, что те силы, что убрали его предшественника, все еще действуют и могут вновь попробовать найти какую-нибудь жертву. В опубликованных в декабре 1921 года воспоминаниях Гельфериха рассказывается, что за время пребывания в Москве он лишь один раз покинул свой дворец Берга. Убежденный, что советский режим скоро падет, он вовсе не был в восторге оттого, что должен находиться столь опасно близко от сцены, где нависала политическая катастрофа. А поэтому Гельферих покинул Москву по своей собственной инициативе, пробыв в ней всего лишь десять дней. Его бегство из Москвы являлось нарушением дисциплины, совершенно необычным в истории дипломатии; и оно так и рассматривалось в министерстве иностранных дел[3].
На мои личные дела внезапный отъезд Гельфериха повлиял в том плане, что это вынудило меня срочно отправить из России свою жену вместе с детьми. Я отчетливо представлял себе, как большевистский террор в сочетании с голодом и всеобщей нищетой скоро сделает жизнь в России невыносимой. Но самому мне пришлось еще в течение трех месяцев оставаться в Москве. Опыт, который я приобрел за эти три месяца, впоследствии оказался для меня очень полезным. Но перед тем как я расскажу об этом, позвольте мне представиться читателю, дав ему короткую зарисовку моего семейного прошлого и более раннего периода жизни.
Семейное прошлое и ранний период жизни
Я родился в 1886 году в Москве и здесь же получил начальное и среднее образование. Мои родители были немцами, принадлежавшими к обширной колонии западноевропейских деловых людей и специалистов, которые в России нашли для себя второй дом. В каждом крупном городе, особенно в Санкт-Петербурге и Москве, была такая колония зажиточных и высокоуважаемых иностранцев, которые жили в мирном соперничестве друг с другом, сохраняя свои языки и обычаи в собственных церквях и школах.
Предки мои основали процветающее экспортное дело в городе Ремшайде в Рейнской области. Самого моего отца послали управлять отделением фирмы в Москве. По материнской линии я могу проследить свою семейную родословную до конца XVII века, когда предки моей матери были процветающими фабрикантами в Эльберфельде. Бродячий французский ремесленник раскрыл им секрет красителя из сушеного корня марены из Франции, и их фабрика являлась ценным прибавлением к текстильным предприятиям Эльберфельда. Экономический кризис 1830-х годов вынудил моего прадедушку перенести эту фабрику в места возле Москвы, на реку Клязьму, воды которой, как говорили, исключительно подходили для процесса крашения. Там дед моей матери и его потомки, которым удалось развить красильную мастерскую в крупное текстильное предприятие, накопили значительное состояние. Российская революция все это отобрала, а мои родственники разбрелись беженцами по всему свету.
После окончания в 1903 году одной из немецких средних школ в Москве я уехал в Германию, где получил диплом инженера в Дармштадтском техническом университете. Последующие два года я работал инженером-машиностроителем в Верхней Силезии. Я только успел настроиться на то, чтобы последовать совету отца и отправиться в Америку, где на крупном заводе по производству сельскохозяйственного инвентаря для меня имелась вакансия, как получил предложение вернуться в Россию, чтобы работать на большой мебельной фабрике, принадлежавшей одному немцу русского происхождения, ставшему впоследствии моим тестем. Поэтому в 1910 году я возвратился в страну своего рождения и стал работать в этой «Российской Crane Company», быстро поднимаясь на все более ответственные должности. В 1921 году я взял в жены верную спутницу, которой посвящаю эту книгу. Она активно делила со мной все переживания, описанные на этих страницах.
В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, я объездил старую Российскую империю вдоль и поперек и очень близко познакомился с ней. С самой ранней юности я знал русский язык и был знаком с обычаями и образом жизни населения России. После того как весной 1939 года я представил Гитлеру пространный доклад, фюрер, как говорили, заметил, что считает меня наполовину русским[4].
В нашем доме немецкое влияние действительно преобладало, потому что мой отец был не только формально гражданином рейха, но и очень гордился своим немецким происхождением и стремился привить эту гордость и мне. Он отправил меня учиться в одну из лучших немецких средних школ в Москве. Но даже в этой школе многие из моих одноклассников были сыновьями российского дворянства и буржуазии, а учителя и студенты носили форму, выделявшую их как членов централизованной царской школьной системы. Всякий, кто знает о формирующем влиянии преподавания истории в средней школе на восприятие подростком элементов культуры, поймет, почему я фактически по своей культуре частично русский. Хотя в немецкой школе, которую я посещал, мировая история преподавалась на немецком языке, русская история, которую нам преподносили по официальным учебникам царского режима, более живо запечатлелась в моей памяти. Древняя Киевская Русь, Иван Грозный и Пугачев – для меня это более реальные и знакомые образы, нежели Священная Римская империя, Карл V или Крестьянская война в Германии. А русские классики Грибоедов, Пушкин, Гоголь, Толстой и многие другие мне, по крайней мере, так же знакомы, как и Гете, Гейне или Шиллер. Оглядываясь назад на годы своего становления, я четко понимаю, что в силу временных влияний я иногда разрывался между русской и немецкой культурой. В конечном итоге возобладало немецкое влияние; но не будет ошибкой утверждать, что у меня всегда было два отечества – как Германия, так и Россия. Я привязан к обеим странам душой и по обеим тоскую.
Начало войны и потом революция с национализацией частной собственности и политическим террором резко оборвали узы, связывавшие членов иностранных колоний в России. Правда, советское правительство временно пользовалось услугами многочисленных американских и немецких специалистов в 30-х годах; но очень немногие из этих специалистов пустили корни в Советском Союзе не только из-за скрытой ксенофобии этого режима, но также и потому, что советские представления о человеческом достоинстве, морали и свободе оставались чуждыми для большинства представителей Запада.
В августе 1914 года в самом начале войны я стал жертвой шпиономании, впоследствии охватившей все воюющие страны. Поскольку перед войной я по делам побывал в Германии, меня арестовали по подозрению в шпионаже и выдаче русских военных секретов. Хотя моя фирма сумела предоставить доказательства абсурдности таких обвинений, меня некоторое время продержали в одиночном заключении. И моя молодая и храбрая жена решила лично пойти к страшному начальнику царской тайной полиции в Москве полковнику Мартынову. Так как этот господин для простых смертных был недоступен, она обратилась к московскому начальнику барону Будбергу, чья дочь была ее подругой. Но даже Будберг не смог сделать большего, чем дать моей жене свою визитную карточку вместе с советом, как ее можно лучше всего использовать.
Вооруженная этой карточкой и золотым червонцем, моя жена пришла к дому охранки – достойного, но сравнительно более мягкого и неэффективного предшественника большевистской ЧК. Золотая монета помогла подкупить привратника, который в противном случае просто не взял бы визитную карточку шефа полиции от незнакомой женщины. Спустя несколько секунд моя жена оказалась перед очами полковника Мартынова, который, очевидно, не хотел заставлять начальника полиции ждать в приемной. Когда вместо него он увидел мою жену, он подумал, что она, должно быть, террористка, намеревающаяся лишить его жизни. Поэтому он принял меры предосторожности, вскинув обе руки вверх, а моя жена сделала то же самое, повторив его жест. Когда таким образом взаимное доверие было восстановлено, завязался разговор, который начался с замечания Мартынова, что он мог бы расстрелять меня в двадцать четыре часа. После соответствующей бурной реакции со стороны моей жены беседа закончилась обещанием, что меня отправят в ссылку в одну из отдаленных провинций России. Поэтому у меня была возможность знакомиться в течение двух месяцев с российскими тюрьмами и их заключенными, а также сделать ряд других наблюдений и приобрести опыт, расширивший мое знание страны и ее народа. Я нашел подтверждение многому из того, что я знал ранее лишь по книгам Толстого, Достоевского и других. Психология заключенных российских тюрем, а также отношение населения к ним определялось тем фактом, что русский народ веками жил «в узде», в условиях принуждения и самодержавия (типично западный, германский взгляд на русских. По-настоящему «в узде» жил человек на Западе (отсюда совершенно другое, чем у русских, отношение к законам). У русского человека были варианты, которых в Европе давно уже быть не могло: Дон, Сибирь, в разбойники и т. д. За два месяца русский коренной народ немцу не понять. – Ред.), отчего и родилась идея, что тюрьмы – это возведение в закон человеческих пороков, а их заключенные – жертвы людской несправедливости. Таков менталитет народа, и поэтому священник русской православной церкви включал в свои молитвы «всех заключенных, томящихся в тюрьмах». А по воскресеньям после посещения церкви набожные, добродетельные купчихи в российских провинциальных городах давали заключенным местных тюрем свежеиспеченный белый хлеб. Во время моего пребывания в вологодской тюрьме в сентябре 1914 года я также с благодарностью принимал такие прибавки к моему скудному рациону.
Если бы двадцать пять лет назад у меня были время и возможность рассказать о моем тюремном заключении в России, я бы, вероятно, не пощадил читателя и рассказал бы о камерах, кишащих клопами и вшами, камерах, в которые временами набивали в два-три раза больше осужденных, чем позволяли размеры. Я бы, может быть, заставил читателя сопровождать меня на тюремном транспорте из Москвы через Вологду до Вятки, потом обратно до Вологды и, наконец, в селение на берегу реки Сухоны. Я бы описал, как десятки заключенных были вынуждены обходиться одним котелком; как лишь с огромным трудом мне удалось избежать того, чтобы быть прикованным к какому-то русскому, осужденному за умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах; или об отвратительных сценах, свидетелем которых я был в течение ночи в тесной каюте маленького речного парохода, потому что заключенные женщины, как и мужчины, были отданы во власть мужской охране; или, наконец, как депортированные после отбытия своего срока заключения в местах заключения были оставлены на произвол судьбы, хотя у них не было ни денег, ни крова. It is not only the passing of time[5], которое заставляет бледнеть эти мучительные переживания, но также и печальное и отвратительное осознание того, что с тех пор преступления против человечества были совершены по всей Европе, оставив далеко позади эти грехи старой России[6].
Большинство интернированных в России немецких гражданских лиц находились в ужасных условиях, отчего естественным долгом для тех, кто был в лучшей ситуации, стало оказывать своим соотечественникам максимально возможную помощь. Вначале, до того как была организована помощь американского генерального консульства, я для помощи коллегам-интерниро-ванным обычно использовал свои ресурсы; и последующие три с четвертью года моего интернирования я посвящал свое время и труд делу помощи своим сотоварищам по ссылке, не представляя себе тогда, что моя деятельность окажет решающее влияние на всю мою последующую карьеру.
Несколько тысяч гражданских интернированных немцев во время Первой мировой войны были расселены по небольшим городам и деревням Вологодской губернии. Эта губерния была такой же по площади, как сегодняшняя Франция (551 тыс. кв. км. – Ред.), или примерно того же размера, что и штаты Калифорния (410 тыс. кв. км – Ред.) и Арканзас (138,1 тыс. кв. км – Ред.). Уезд, в котором я жил, был примерно такой же площади, как Бельгия (30,5 тыс. кв. км. – Ред.), или примерно в половину штата Западная Виргиния (62,6 тыс. кв. км. – Ред.). Но в нем был только один город с 3 тысячами жителей. В радиусе 100 километров имелся только один врач. В других уездах Вологодской губернии были города, расположенные в 800 километрах от ближайшей железнодорожной станции.
В то время радиосвязи практически не существовало; телефон еще не проник достаточно далеко в глубь России, чтобы достичь нашей губернии; а весной и осенью дороги временами были непроходимы. И тем более удивительным было то, как быстро и надежно доходили до нас новости о том, что происходит в мире (телеграф работал. – Ред.). Столь же важным был факт, что правящая рука царской бюрократии дотягивалась до самых отдаленных уголков огромной страны. Даже в те годы от нее нельзя было убежать. Легенды о каких-то поселениях в России или Сибири, в которых Первая мировая война не оставила никаких следов, не выдерживают серьезной критики. Они относятся к области сенсационных выдумок. Например, местная полиция, надзиравшая за интернированными, владела полной и точной информацией о каждом из нас. Было удивительно наблюдать, как быстро там узнавали о побегах; и проходило минимальное время до того, как репрессивные меры, объявленные властями в Санкт-Петербурге, стали чувствоваться и в нашем поселении в нескольких сотнях километров от ближайшей железнодорожной станции.
Когда в 1917 году царская империя рухнула и революция привела к захвату большевиками власти, главные события происходили в Петрограде и в Москве. Но в отдаленных уголках страны революционные события в столицах отражались в процессах, в ходе которых различные общественные и политические элементы среди населения успешно играли свои роли. В качестве местного уполномоченного Генерального консульства Соединенных Штатов, представлявшего интересы немецких гражданских интернированных, я имел контакты с царскими уездными и полицейскими чиновниками до марта 1917 года. После отречения царя их заменили поначалу буржуазно-либеральные представители местной земской администрации. За ними последовали социалисты. Наконец, после Октябрьской революции местная власть в нашем небольшом городке была представлена отъявленным бездельником, который демонстрировал свое пролетарское классовое сознание тем, что встретил меня босиком и в невообразимо рваной одежде. Вряд ли надо упоминать, как трудно было объяснить таким людям и в такое время потрясений физические и духовные потребности интернированных.
Многочисленные немецкие заключенные, как военные, так и гражданские, пользовались хаосом, созданным революцией. Законно либо нелегально они покидали места своей ссылки и уезжали в западном направлении, чтобы оказаться поближе к дому на случай, если закончится война. С помощью своей жены, которая вернулась в Москву тремя месяцами раньше, я получил официальное разрешение покинуть Вологодскую губернию и в начале 1918 года опять оказался в Москве.
После того как Соединенные Штаты вступили в войну (6 апреля 1917 года. – Ред.), обязанности по защите германских интересов взяло на себя Генеральное консульство Швеции. Огромные массы военнопленных, скопившихся в Москве, доставляли шведам немало хлопот. Учитывая это, гуманитарный энтузиазм и сознательность, с которыми они подходили к своей задаче, были выше всяких похвал. Особенную признательность заслуживает деятельность представителей Шведского Красного Креста, которые заработали прочную и добрую репутацию своими поездками в лагеря для военнопленных в восточной части Европейской России и Сибири. Дочь шведского посланника в Петрограде, покойная Эльза Брандстрем, вошла в анналы того времени как светлый символ истинного гуманизма. Слава, которую завоевал этот «ангел Сибири» среди тех, кто пользовался ее заботой, сопровождала ее многие годы спустя уже после переезда в новую избранную ею страну – Соединенные Штаты.
С помощью шведских консульских чиновников и несмотря на сопротивление, оказываемое большевистскими властями, которые рассматривали такую помощь как вмешательство в их дела, в январе 1918 года в Москве были устроены первые дома для военнопленных. В этой работе я отдал себя в распоряжение шведов. С помощью таких заведений в России были созданы основы для систематической защиты немецких военных и гражданских заключенных еще до того, как в Россию прибыло германское дипломатическое представительство и многочисленные комиссии по оказанию помощи, которые были распределены по стране. Эти комиссии по оказанию помощи, присланные после заключения Брест-Литовского договора, подчинялись Главной комиссии в Москве, которая, в свою очередь, была подотчетна прусскому военному министерству и Германскому Красному Кресту. Принимая во внимание мой предыдущий опыт деятельности по оказанию помощи военнопленным, оба этих учреждения наняли меня для работы в Главной комиссии в Москве. Вот почему я стал свидетелем событий, описанных в предыдущих разделах книги.
Предки мои основали процветающее экспортное дело в городе Ремшайде в Рейнской области. Самого моего отца послали управлять отделением фирмы в Москве. По материнской линии я могу проследить свою семейную родословную до конца XVII века, когда предки моей матери были процветающими фабрикантами в Эльберфельде. Бродячий французский ремесленник раскрыл им секрет красителя из сушеного корня марены из Франции, и их фабрика являлась ценным прибавлением к текстильным предприятиям Эльберфельда. Экономический кризис 1830-х годов вынудил моего прадедушку перенести эту фабрику в места возле Москвы, на реку Клязьму, воды которой, как говорили, исключительно подходили для процесса крашения. Там дед моей матери и его потомки, которым удалось развить красильную мастерскую в крупное текстильное предприятие, накопили значительное состояние. Российская революция все это отобрала, а мои родственники разбрелись беженцами по всему свету.
После окончания в 1903 году одной из немецких средних школ в Москве я уехал в Германию, где получил диплом инженера в Дармштадтском техническом университете. Последующие два года я работал инженером-машиностроителем в Верхней Силезии. Я только успел настроиться на то, чтобы последовать совету отца и отправиться в Америку, где на крупном заводе по производству сельскохозяйственного инвентаря для меня имелась вакансия, как получил предложение вернуться в Россию, чтобы работать на большой мебельной фабрике, принадлежавшей одному немцу русского происхождения, ставшему впоследствии моим тестем. Поэтому в 1910 году я возвратился в страну своего рождения и стал работать в этой «Российской Crane Company», быстро поднимаясь на все более ответственные должности. В 1921 году я взял в жены верную спутницу, которой посвящаю эту книгу. Она активно делила со мной все переживания, описанные на этих страницах.
В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, я объездил старую Российскую империю вдоль и поперек и очень близко познакомился с ней. С самой ранней юности я знал русский язык и был знаком с обычаями и образом жизни населения России. После того как весной 1939 года я представил Гитлеру пространный доклад, фюрер, как говорили, заметил, что считает меня наполовину русским[4].
В нашем доме немецкое влияние действительно преобладало, потому что мой отец был не только формально гражданином рейха, но и очень гордился своим немецким происхождением и стремился привить эту гордость и мне. Он отправил меня учиться в одну из лучших немецких средних школ в Москве. Но даже в этой школе многие из моих одноклассников были сыновьями российского дворянства и буржуазии, а учителя и студенты носили форму, выделявшую их как членов централизованной царской школьной системы. Всякий, кто знает о формирующем влиянии преподавания истории в средней школе на восприятие подростком элементов культуры, поймет, почему я фактически по своей культуре частично русский. Хотя в немецкой школе, которую я посещал, мировая история преподавалась на немецком языке, русская история, которую нам преподносили по официальным учебникам царского режима, более живо запечатлелась в моей памяти. Древняя Киевская Русь, Иван Грозный и Пугачев – для меня это более реальные и знакомые образы, нежели Священная Римская империя, Карл V или Крестьянская война в Германии. А русские классики Грибоедов, Пушкин, Гоголь, Толстой и многие другие мне, по крайней мере, так же знакомы, как и Гете, Гейне или Шиллер. Оглядываясь назад на годы своего становления, я четко понимаю, что в силу временных влияний я иногда разрывался между русской и немецкой культурой. В конечном итоге возобладало немецкое влияние; но не будет ошибкой утверждать, что у меня всегда было два отечества – как Германия, так и Россия. Я привязан к обеим странам душой и по обеим тоскую.
Начало войны и потом революция с национализацией частной собственности и политическим террором резко оборвали узы, связывавшие членов иностранных колоний в России. Правда, советское правительство временно пользовалось услугами многочисленных американских и немецких специалистов в 30-х годах; но очень немногие из этих специалистов пустили корни в Советском Союзе не только из-за скрытой ксенофобии этого режима, но также и потому, что советские представления о человеческом достоинстве, морали и свободе оставались чуждыми для большинства представителей Запада.
В августе 1914 года в самом начале войны я стал жертвой шпиономании, впоследствии охватившей все воюющие страны. Поскольку перед войной я по делам побывал в Германии, меня арестовали по подозрению в шпионаже и выдаче русских военных секретов. Хотя моя фирма сумела предоставить доказательства абсурдности таких обвинений, меня некоторое время продержали в одиночном заключении. И моя молодая и храбрая жена решила лично пойти к страшному начальнику царской тайной полиции в Москве полковнику Мартынову. Так как этот господин для простых смертных был недоступен, она обратилась к московскому начальнику барону Будбергу, чья дочь была ее подругой. Но даже Будберг не смог сделать большего, чем дать моей жене свою визитную карточку вместе с советом, как ее можно лучше всего использовать.
Вооруженная этой карточкой и золотым червонцем, моя жена пришла к дому охранки – достойного, но сравнительно более мягкого и неэффективного предшественника большевистской ЧК. Золотая монета помогла подкупить привратника, который в противном случае просто не взял бы визитную карточку шефа полиции от незнакомой женщины. Спустя несколько секунд моя жена оказалась перед очами полковника Мартынова, который, очевидно, не хотел заставлять начальника полиции ждать в приемной. Когда вместо него он увидел мою жену, он подумал, что она, должно быть, террористка, намеревающаяся лишить его жизни. Поэтому он принял меры предосторожности, вскинув обе руки вверх, а моя жена сделала то же самое, повторив его жест. Когда таким образом взаимное доверие было восстановлено, завязался разговор, который начался с замечания Мартынова, что он мог бы расстрелять меня в двадцать четыре часа. После соответствующей бурной реакции со стороны моей жены беседа закончилась обещанием, что меня отправят в ссылку в одну из отдаленных провинций России. Поэтому у меня была возможность знакомиться в течение двух месяцев с российскими тюрьмами и их заключенными, а также сделать ряд других наблюдений и приобрести опыт, расширивший мое знание страны и ее народа. Я нашел подтверждение многому из того, что я знал ранее лишь по книгам Толстого, Достоевского и других. Психология заключенных российских тюрем, а также отношение населения к ним определялось тем фактом, что русский народ веками жил «в узде», в условиях принуждения и самодержавия (типично западный, германский взгляд на русских. По-настоящему «в узде» жил человек на Западе (отсюда совершенно другое, чем у русских, отношение к законам). У русского человека были варианты, которых в Европе давно уже быть не могло: Дон, Сибирь, в разбойники и т. д. За два месяца русский коренной народ немцу не понять. – Ред.), отчего и родилась идея, что тюрьмы – это возведение в закон человеческих пороков, а их заключенные – жертвы людской несправедливости. Таков менталитет народа, и поэтому священник русской православной церкви включал в свои молитвы «всех заключенных, томящихся в тюрьмах». А по воскресеньям после посещения церкви набожные, добродетельные купчихи в российских провинциальных городах давали заключенным местных тюрем свежеиспеченный белый хлеб. Во время моего пребывания в вологодской тюрьме в сентябре 1914 года я также с благодарностью принимал такие прибавки к моему скудному рациону.
Если бы двадцать пять лет назад у меня были время и возможность рассказать о моем тюремном заключении в России, я бы, вероятно, не пощадил читателя и рассказал бы о камерах, кишащих клопами и вшами, камерах, в которые временами набивали в два-три раза больше осужденных, чем позволяли размеры. Я бы, может быть, заставил читателя сопровождать меня на тюремном транспорте из Москвы через Вологду до Вятки, потом обратно до Вологды и, наконец, в селение на берегу реки Сухоны. Я бы описал, как десятки заключенных были вынуждены обходиться одним котелком; как лишь с огромным трудом мне удалось избежать того, чтобы быть прикованным к какому-то русскому, осужденному за умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах; или об отвратительных сценах, свидетелем которых я был в течение ночи в тесной каюте маленького речного парохода, потому что заключенные женщины, как и мужчины, были отданы во власть мужской охране; или, наконец, как депортированные после отбытия своего срока заключения в местах заключения были оставлены на произвол судьбы, хотя у них не было ни денег, ни крова. It is not only the passing of time[5], которое заставляет бледнеть эти мучительные переживания, но также и печальное и отвратительное осознание того, что с тех пор преступления против человечества были совершены по всей Европе, оставив далеко позади эти грехи старой России[6].
Большинство интернированных в России немецких гражданских лиц находились в ужасных условиях, отчего естественным долгом для тех, кто был в лучшей ситуации, стало оказывать своим соотечественникам максимально возможную помощь. Вначале, до того как была организована помощь американского генерального консульства, я для помощи коллегам-интерниро-ванным обычно использовал свои ресурсы; и последующие три с четвертью года моего интернирования я посвящал свое время и труд делу помощи своим сотоварищам по ссылке, не представляя себе тогда, что моя деятельность окажет решающее влияние на всю мою последующую карьеру.
Несколько тысяч гражданских интернированных немцев во время Первой мировой войны были расселены по небольшим городам и деревням Вологодской губернии. Эта губерния была такой же по площади, как сегодняшняя Франция (551 тыс. кв. км. – Ред.), или примерно того же размера, что и штаты Калифорния (410 тыс. кв. км – Ред.) и Арканзас (138,1 тыс. кв. км – Ред.). Уезд, в котором я жил, был примерно такой же площади, как Бельгия (30,5 тыс. кв. км. – Ред.), или примерно в половину штата Западная Виргиния (62,6 тыс. кв. км. – Ред.). Но в нем был только один город с 3 тысячами жителей. В радиусе 100 километров имелся только один врач. В других уездах Вологодской губернии были города, расположенные в 800 километрах от ближайшей железнодорожной станции.
В то время радиосвязи практически не существовало; телефон еще не проник достаточно далеко в глубь России, чтобы достичь нашей губернии; а весной и осенью дороги временами были непроходимы. И тем более удивительным было то, как быстро и надежно доходили до нас новости о том, что происходит в мире (телеграф работал. – Ред.). Столь же важным был факт, что правящая рука царской бюрократии дотягивалась до самых отдаленных уголков огромной страны. Даже в те годы от нее нельзя было убежать. Легенды о каких-то поселениях в России или Сибири, в которых Первая мировая война не оставила никаких следов, не выдерживают серьезной критики. Они относятся к области сенсационных выдумок. Например, местная полиция, надзиравшая за интернированными, владела полной и точной информацией о каждом из нас. Было удивительно наблюдать, как быстро там узнавали о побегах; и проходило минимальное время до того, как репрессивные меры, объявленные властями в Санкт-Петербурге, стали чувствоваться и в нашем поселении в нескольких сотнях километров от ближайшей железнодорожной станции.
Когда в 1917 году царская империя рухнула и революция привела к захвату большевиками власти, главные события происходили в Петрограде и в Москве. Но в отдаленных уголках страны революционные события в столицах отражались в процессах, в ходе которых различные общественные и политические элементы среди населения успешно играли свои роли. В качестве местного уполномоченного Генерального консульства Соединенных Штатов, представлявшего интересы немецких гражданских интернированных, я имел контакты с царскими уездными и полицейскими чиновниками до марта 1917 года. После отречения царя их заменили поначалу буржуазно-либеральные представители местной земской администрации. За ними последовали социалисты. Наконец, после Октябрьской революции местная власть в нашем небольшом городке была представлена отъявленным бездельником, который демонстрировал свое пролетарское классовое сознание тем, что встретил меня босиком и в невообразимо рваной одежде. Вряд ли надо упоминать, как трудно было объяснить таким людям и в такое время потрясений физические и духовные потребности интернированных.
Многочисленные немецкие заключенные, как военные, так и гражданские, пользовались хаосом, созданным революцией. Законно либо нелегально они покидали места своей ссылки и уезжали в западном направлении, чтобы оказаться поближе к дому на случай, если закончится война. С помощью своей жены, которая вернулась в Москву тремя месяцами раньше, я получил официальное разрешение покинуть Вологодскую губернию и в начале 1918 года опять оказался в Москве.
После того как Соединенные Штаты вступили в войну (6 апреля 1917 года. – Ред.), обязанности по защите германских интересов взяло на себя Генеральное консульство Швеции. Огромные массы военнопленных, скопившихся в Москве, доставляли шведам немало хлопот. Учитывая это, гуманитарный энтузиазм и сознательность, с которыми они подходили к своей задаче, были выше всяких похвал. Особенную признательность заслуживает деятельность представителей Шведского Красного Креста, которые заработали прочную и добрую репутацию своими поездками в лагеря для военнопленных в восточной части Европейской России и Сибири. Дочь шведского посланника в Петрограде, покойная Эльза Брандстрем, вошла в анналы того времени как светлый символ истинного гуманизма. Слава, которую завоевал этот «ангел Сибири» среди тех, кто пользовался ее заботой, сопровождала ее многие годы спустя уже после переезда в новую избранную ею страну – Соединенные Штаты.
С помощью шведских консульских чиновников и несмотря на сопротивление, оказываемое большевистскими властями, которые рассматривали такую помощь как вмешательство в их дела, в январе 1918 года в Москве были устроены первые дома для военнопленных. В этой работе я отдал себя в распоряжение шведов. С помощью таких заведений в России были созданы основы для систематической защиты немецких военных и гражданских заключенных еще до того, как в Россию прибыло германское дипломатическое представительство и многочисленные комиссии по оказанию помощи, которые были распределены по стране. Эти комиссии по оказанию помощи, присланные после заключения Брест-Литовского договора, подчинялись Главной комиссии в Москве, которая, в свою очередь, была подотчетна прусскому военному министерству и Германскому Красному Кресту. Принимая во внимание мой предыдущий опыт деятельности по оказанию помощи военнопленным, оба этих учреждения наняли меня для работы в Главной комиссии в Москве. Вот почему я стал свидетелем событий, описанных в предыдущих разделах книги.
Из Москвы в Берлин
Моей обязанностью в Главной комиссии по оказанию помощи военнопленным был контроль и руководство всей работой по эвакуации, которая с каждым месяцем становилась все труднее и труднее. Советские власти все меньше и меньше сотрудничали с нами, когда осознали неминуемое крушение имперских властей.
(Это стало ясно уже после провала последнего германского наступления на Марне 15–17 июля. – Ред.) Приближение зимы с ее тяготами и растущая нехватка средств транспорта увеличивали трудности. На железнодорожных станциях по периферии Москвы, работая весь день, а зачастую и до глубокой ночи, я был вынужден использовать всю свою решимость и силу убеждения, чтобы получить вагоны и локомотивы либо не допустить произвольного обыска и разграбления личных вещей военнопленных. Возвращение домой по неосвещенным улицам Москвы после рабочего дня таило постоянную опасность, потому что то и дело слышались винтовочные и пистолетные выстрелы, происхождение и цели которых оставались весьма темными[7].
(Это стало ясно уже после провала последнего германского наступления на Марне 15–17 июля. – Ред.) Приближение зимы с ее тяготами и растущая нехватка средств транспорта увеличивали трудности. На железнодорожных станциях по периферии Москвы, работая весь день, а зачастую и до глубокой ночи, я был вынужден использовать всю свою решимость и силу убеждения, чтобы получить вагоны и локомотивы либо не допустить произвольного обыска и разграбления личных вещей военнопленных. Возвращение домой по неосвещенным улицам Москвы после рабочего дня таило постоянную опасность, потому что то и дело слышались винтовочные и пистолетные выстрелы, происхождение и цели которых оставались весьма темными[7].