Страница:
Панама махнул рукой, повернулся и побежал.
— Стой!
Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
— Стой!
Но он не останавливался, он бежал и бежал, сам не зная куда.
Глава шестая
«А МНЕ ИХ, ДУМАЕШЬ, НЕ ЖАЛКО?!»
Панама сидел в большом кабинете, заставленном книжными шкафами, пил чай, а Петр Григорьевич ходил из угла в угол и говорил:
— Так, брат, нельзя! Чуть что и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…
— Пётр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.
— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?
— Нет. Спасибо. Я домой пойду.
— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.
— А это что?
— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.
— А что он там делает?
— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.
— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал…
У ворот института их ждал «газик» с синим крестом на борту и надписью «Ветеринарная помощь». Панама ещё никогда не ездил в «газике». Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофёр сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись «Санитар».
Они проехали несколько станций метро, высокий соборе голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением «Посторонним вход воспрещён».
Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.
— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Пётр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…
— Ложится?
Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жёстким и деловым.
— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…
— Посмотрим. Температура?
— Высокая.
Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пёстро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда.
Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решётками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза.
В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушённые голоса.
— В деннике? — спросил врач. — Ложится?
В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка «Конус. Чистокровный верховой жеребец. 1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.
— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор.
Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по чёлке, по глазам.
— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи!
Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.
— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи и ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.
— Ах ты. Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный!
Панама глянул. Глаз у коня был глубокого тёмно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным.
Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, морда на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…
— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик…
Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.
— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.
— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Ещё у Пашкова служил.
— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце всё кровь к ногам гонит… Вон как живот вздут. Но тут ещё что-то. Тут ещё какая-то инфекция сидит. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути!
Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и копь мелко задрожал.
— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и всё, вот и всё… Теперь немножко переждём, чуть кровь пустим, чтобы затёк с ног спять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?
— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.
— Ежели что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.
— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?
— Рано ещё…
Панама тоже коснулся лошади. Шкура была сухой и горячей. Когда они вышли во двор, уже темнело. Борис Степанович проводил их до проходной.
— Значит, рацион питания надо пересмотреть. Да, Боря, не везёт тебе: третий год перед самыми соревнованиями свистопляска какая-то получается. То Агностик у тебя пал, то у Готлиба такая засечка [1]страшная, а вот теперь Конус…
— Невезучий я, — ответил Борис Степанович. — Ещё сегодня всё так удачно. Вы быстро приехали.
— Это вот кого благодари! — Пётр Григорьевич положил руку Панаме на голову. — Ты бы знал, как он в институт проник — целый детектив… А какую он нам речь закатил! Такое, брат, в кино не покажут.
— Спасибо, Игорёк! — сказал Борис Степанович. — Я тут замотался, совсем про тебя забыл. Извини. А ведь ты небось и уроков не готовил, и есть хочешь, и дома волнуются?
— Борис Степанович, — сказал Панама, — можно, я завтра сюда приду?
— Так, брат, нельзя! Чуть что и в истерику. Оно, конечно, дело это неприятное… Но что поделаешь? Жизнь, вообще, вещь довольно жестокая. В конце концов, ты думаешь, мне их не жалко? Да если хочешь знать, они мне по ночам снятся. Я глаза их видеть не могу…
— Пётр Григорьевич, — сказал Панама, — не надо рассказывать, а то я опять заплачу.
— Ну-ну… я не буду. Конфет дать?
— Нет. Спасибо. Я домой пойду.
— Нет уж, брат. Домой я тебя сам доставлю. Только давай сначала в манеж заедем.
— А это что?
— Манеж — это, брат, самое сказочное место. Там самые красивые кони в нашем городе. Там уже, наверное, и твой Борис Степанович.
— А что он там делает?
— Как что? Тренируется. Он ведь мастер спорта. Так поедем? Он в записке пишет, лошадь его посмотреть надо, что-то она плоха.
— Конечно, поедем! — поднялся Панама. — Надо ехать. Он так волновался, из учительской — в класс и из класса — обратно. Прямо так и бегал…
У ворот института их ждал «газик» с синим крестом на борту и надписью «Ветеринарная помощь». Панама ещё никогда не ездил в «газике». Машина катила быстро-быстро. У Петра Григорьевича прыгали очки на носу, а шофёр сидел прочно и молча, на рукаве его куртки был синий крест и надпись «Санитар».
Они проехали несколько станций метро, высокий соборе голубыми куполами, свернули во двор и остановились около дощатых ворот с объявлением «Посторонним вход воспрещён».
Мальчишка лет пятнадцати с повязкой дежурного встретил их в проходной.
— Ох, — обрадовался он. — Наконец-то, Пётр Григорьевич. А мы уж прямо не знаем, что и делать…
— Ложится?
Панама удивился, как изменился голос доктора, стал жёстким и деловым.
— Венчики распухли! Стоять не может. Опой, наверно…
— Посмотрим. Температура?
— Высокая.
Панама еле поспевал за ними. Прошли двор, где были навалены какие-то пёстро раскрашенные шлагбаумы, кубы, полосатые шесты, стойки. По двору задумчиво бродил маленький шелудивый ослик. Панама никогда живого ослика не видел, но останавливаться было некогда.
Они поднялись по мосткам и оказались в полумраке конюшни. В длинный коридор выходили двери с решётками, из-за каждой на Панаму взглядывали умные лошадиные глаза.
В конце коридора толпилось несколько человек и слышались приглушённые голоса.
— В деннике? — спросил врач. — Ложится?
В глубине денника, над открытой дверью которого была табличка «Конус. Чистокровный верховой жеребец. 1968 г.р.», на полу, неестественно завалясь, лежал огромный конь. Панама видел, как тяжело у него ходят бока.
— Дежурную лампу! — сказал врач. — И давайте его на растяжках в коридор.
Все зашевелились. Появился яркий прожектор. И Панама увидел, что у головы коня на корточках сидит Борис Степанович, бледный, с трясущимися губами. Одной рукой он поддерживает коню голову, а другой часто-часто гладит его по чёлке, по глазам.
— Подымай, подымай, теперь осторожно выводи!
Длинно и жалобно застонав, конь тяжело поднялся. И, оседая на задние ноги, ступая передними словно на иглы, вышел. Его привязали так, чтобы он стоял посреди коридора и к нему можно было подойти с любой стороны.
— Счас, милый, счас, золотой. Потерпи, мой хороший, — приговаривал Борис Степанович, и все: и конюхи и ватниках, и дежурный мальчишка, и седоусый худой старик в белых штанах и красном пиджаке поглаживали коня, поддерживали, приговаривали ласковые слова.
— Ах ты. Конус, Конус… — вздохнул старик, — конь-то какой. Этому коню цены нет. Вон глаз какой породный!
Панама глянул. Глаз у коня был глубокого тёмно-фиолетового цвета, а когда он поворачивал голову, глаз вдруг становился на просвет солнечно-янтарным.
Конус постоял, постоял и, вдруг качнувшись, повалился на пол, морда на растяжках оскалилась, показались огромные, как клавиши, зубы, а шея вытянулась, будто резиновая…
— Держи, держи, ребята… Боря, возьми губу, не отпускай. Ну-ка, Конус, мальчик ты наш милый, вставай, вставай, дорогой, надо встать… Вставай, голубчик…
Жеребца снова подняли. Доктор присел на корточки и дотронулся до ноги над копытом. Конус вздрогнул и застонал.
— Что, доктор, опой? — тревожно спросил Борис Степанович.
— Откуда опой? Откуда ему быть? — заговорил небритый конюх. — Я его вчера два часа выводил. Что ж я, не знаю дела? Я с пяти лет при конюшне. Ещё у Пашкова служил.
— Такое может быть и не оттого, что напоили после езды… задумчиво сказал доктор. — Корм, скажем, тяжеловат, вот сердце всё кровь к ногам гонит… Вон как живот вздут. Но тут ещё что-то. Тут ещё какая-то инфекция сидит. — Он раскрыл чемоданчик, вынул блестящий шприц, звякнул ампулой. — Боря, закрути!
Борис Степанович своей длинной жилистой рукой скрутил коню губу, и копь мелко задрожал.
— Спокойно! — И резко, как нож, шприц воткнулся в круп. — Ну вот и всё, вот и всё… Теперь немножко переждём, чуть кровь пустим, чтобы затёк с ног спять. А завтра массаж, массаж, если только не будет температуры. Борис Степаныч, ты тут ночевать будешь?
— Да, да, — закивал тот. — Куда ж я. Тут буду, конечно.
— Ежели что ночью, сразу звони, пока не разбудишь.
— Вроде падает температура? — Конюх дотронулся до коня. — А?
— Рано ещё…
Панама тоже коснулся лошади. Шкура была сухой и горячей. Когда они вышли во двор, уже темнело. Борис Степанович проводил их до проходной.
— Значит, рацион питания надо пересмотреть. Да, Боря, не везёт тебе: третий год перед самыми соревнованиями свистопляска какая-то получается. То Агностик у тебя пал, то у Готлиба такая засечка [1]страшная, а вот теперь Конус…
— Невезучий я, — ответил Борис Степанович. — Ещё сегодня всё так удачно. Вы быстро приехали.
— Это вот кого благодари! — Пётр Григорьевич положил руку Панаме на голову. — Ты бы знал, как он в институт проник — целый детектив… А какую он нам речь закатил! Такое, брат, в кино не покажут.
— Спасибо, Игорёк! — сказал Борис Степанович. — Я тут замотался, совсем про тебя забыл. Извини. А ведь ты небось и уроков не готовил, и есть хочешь, и дома волнуются?
— Борис Степанович, — сказал Панама, — можно, я завтра сюда приду?
Глава седьмая
«ЕСТЬ У НЕГО ЗАЩИТНИК!»
Рядом с пионерской комнатой была маленькая каморка, где хранились барабаны, горны, отрядные флажки и другие полезные вещи, которые назывались звучно и непонятно «пионерская символика».
Машу Уголькову попросили нашить на отрядные флажки номера и буквы, там, где они оторвались. В каморке было уютно. Пахло краской, из застеклённого шкафа весело сияли кубки — школьные призы, косяками свисали вымпелы. Маша работала быстро, а мысли текли плавно, как бы сами собой. Она вспоминала вчерашнюю телепередачу и одновременно мечтала о том, как они в воскресенье пойдут с папой в театр.
— …Пономарёв, — вдруг услышала она знакомую фамилию. Маша заглянула в приоткрытую дверь. В пионерской комнате за столом сидели старшая пионервожатая и Васька Мослов.
— А ты заставь его быть активным! — говорила пионервожатая. — Что-то, извини меня, Вася, мне не очень верится, чтобы Пономарёв был таким ужасным, как ты говоришь…
— Честное слово! Карикатуры рисует, уроки прогуливает…
— А ты проводил с ним индивидуальную работу?
— Какая там работа! Он со мной и разговаривать-то не желает! Я считаю, его поведение надо на совете дружины обсудить.
— Ну, так сразу и обсудить! Нет, Вася, нужно сначала с человеком ну хотя бы поговорить. А ещё лучше знаешь что: поручи ему какое-нибудь дело…
— Да завалит он любое дело!
— Вот тогда и поговорим. А друзья у него есть? Может быть, на него через друзей повлиять?
— Он со Столбовым дружит, но этот тоже человек ненадёжный… Я считаю так: поручим ему дело, а если он откажется или провалит, тогда обсудим его на совете отряда. И пусть Столбов как человек, который его лучше других знает, это обсуждение и проведёт! Если и после этого Пономарёв не исправится и не откажется от своих делишек, тогда уж вплоть до исключения…
— Ну ты хватил! — сказала пионервожатая. — Думаю, до этого не дойдёт. А ты не боишься, Вася, расколоть класс?
— Это как?
— А так. Часть класса поддержит тебя, а другая — Пономарёва, и начнётся у вас в классе склока.
— Да кто это будет Пономарёва защищать? У него и друзей-то нет. Один Столбов. А Столбов не в счёт. Так что этого не будет…
Маша слушала, сжав кулаки. «Ай да Васька, совсем он не „осёл среди ослов“ — он гораздо хуже. Это ведь он Панамке за карикатуру мстит. А карикатуру-то Столбов нарисовал. Мало того, что этот Мослов шуток не понимает, ещё и невинного человека погубить хочет!» — думала Уголькова. Она хотела прямо сейчас выйти и рассказать, как было дело, да вовремя спохватилась. Во-первых, скажут, подслушала, во-вторых, ведь Борис Степанович ясно сказал, что Панама сам себе письмо писать не стал бы, а Мослов всё равно не поверил. Он и теперь не поверит! Маша вспомнила понурую фигуру Панамы, его узкие плечи, сутулую спину. И как тот сидит на уроке, подперев голову рукой, мысли где-то далеко-далеко. Его вызовут — он очнётся, ничего не слыхал, только глазами своими голубыми хлопает. И Маше стало его вдруг жалко. Ишь, заступиться за Панамку некому! Нет, есть кому!
Сразу из школы она побежала к своей подружке Юле Фоминой, на стадион. Юлька, раскрасневшаяся, потная, носилась по льду, выделывая сложные фигуры танца. А музыка визжала и мяукала, звук «плыл», и магнитофонная лента всё время рвалась.
— Да что ж это такое! — возмущённо кричала Фомина. — Михаил Александрович, скажите вы им! Ведь так совершенно невозможно работать! Сапожника какого-то посадили в радиорубку…
Тренер пошёл выяснять. А Юлька, возмущённая, подкатила к барьеру.
— Ты чего? — спросила она Уголькову.
— Ой, Юля! — И Маша рассказала всё, что слышала.
— Ну вот, всё нормально! — К ним подкатил тренер. — Давай с самого начала. Ты уж нас, девочка, извини, нам некогда.
— Я понимаю, — сказала Маша. — Юля! Так что же теперь делать?
— Потом, потом поговорим! — замахала руками Юлька. — Вообще, твоя-то какая забота?
Маша посмотрела-посмотрела, как Юлька легко скользит по зеркалу катка, потом тихонько повернулась и побрела домой. «Это потому, что она занята очень, а на самом деле она добрая», — уговаривала себя Уголькова. Но чувствовала: что-то здесь не так. Юлька — вся на катке, а в классе тоже как на тренировке…
— Ну и ладно! — сказала Маша. — Всё равно у Панамки есть защита. Это — я!
Машу Уголькову попросили нашить на отрядные флажки номера и буквы, там, где они оторвались. В каморке было уютно. Пахло краской, из застеклённого шкафа весело сияли кубки — школьные призы, косяками свисали вымпелы. Маша работала быстро, а мысли текли плавно, как бы сами собой. Она вспоминала вчерашнюю телепередачу и одновременно мечтала о том, как они в воскресенье пойдут с папой в театр.
— …Пономарёв, — вдруг услышала она знакомую фамилию. Маша заглянула в приоткрытую дверь. В пионерской комнате за столом сидели старшая пионервожатая и Васька Мослов.
— А ты заставь его быть активным! — говорила пионервожатая. — Что-то, извини меня, Вася, мне не очень верится, чтобы Пономарёв был таким ужасным, как ты говоришь…
— Честное слово! Карикатуры рисует, уроки прогуливает…
— А ты проводил с ним индивидуальную работу?
— Какая там работа! Он со мной и разговаривать-то не желает! Я считаю, его поведение надо на совете дружины обсудить.
— Ну, так сразу и обсудить! Нет, Вася, нужно сначала с человеком ну хотя бы поговорить. А ещё лучше знаешь что: поручи ему какое-нибудь дело…
— Да завалит он любое дело!
— Вот тогда и поговорим. А друзья у него есть? Может быть, на него через друзей повлиять?
— Он со Столбовым дружит, но этот тоже человек ненадёжный… Я считаю так: поручим ему дело, а если он откажется или провалит, тогда обсудим его на совете отряда. И пусть Столбов как человек, который его лучше других знает, это обсуждение и проведёт! Если и после этого Пономарёв не исправится и не откажется от своих делишек, тогда уж вплоть до исключения…
— Ну ты хватил! — сказала пионервожатая. — Думаю, до этого не дойдёт. А ты не боишься, Вася, расколоть класс?
— Это как?
— А так. Часть класса поддержит тебя, а другая — Пономарёва, и начнётся у вас в классе склока.
— Да кто это будет Пономарёва защищать? У него и друзей-то нет. Один Столбов. А Столбов не в счёт. Так что этого не будет…
Маша слушала, сжав кулаки. «Ай да Васька, совсем он не „осёл среди ослов“ — он гораздо хуже. Это ведь он Панамке за карикатуру мстит. А карикатуру-то Столбов нарисовал. Мало того, что этот Мослов шуток не понимает, ещё и невинного человека погубить хочет!» — думала Уголькова. Она хотела прямо сейчас выйти и рассказать, как было дело, да вовремя спохватилась. Во-первых, скажут, подслушала, во-вторых, ведь Борис Степанович ясно сказал, что Панама сам себе письмо писать не стал бы, а Мослов всё равно не поверил. Он и теперь не поверит! Маша вспомнила понурую фигуру Панамы, его узкие плечи, сутулую спину. И как тот сидит на уроке, подперев голову рукой, мысли где-то далеко-далеко. Его вызовут — он очнётся, ничего не слыхал, только глазами своими голубыми хлопает. И Маше стало его вдруг жалко. Ишь, заступиться за Панамку некому! Нет, есть кому!
Сразу из школы она побежала к своей подружке Юле Фоминой, на стадион. Юлька, раскрасневшаяся, потная, носилась по льду, выделывая сложные фигуры танца. А музыка визжала и мяукала, звук «плыл», и магнитофонная лента всё время рвалась.
— Да что ж это такое! — возмущённо кричала Фомина. — Михаил Александрович, скажите вы им! Ведь так совершенно невозможно работать! Сапожника какого-то посадили в радиорубку…
Тренер пошёл выяснять. А Юлька, возмущённая, подкатила к барьеру.
— Ты чего? — спросила она Уголькову.
— Ой, Юля! — И Маша рассказала всё, что слышала.
— Ну вот, всё нормально! — К ним подкатил тренер. — Давай с самого начала. Ты уж нас, девочка, извини, нам некогда.
— Я понимаю, — сказала Маша. — Юля! Так что же теперь делать?
— Потом, потом поговорим! — замахала руками Юлька. — Вообще, твоя-то какая забота?
Маша посмотрела-посмотрела, как Юлька легко скользит по зеркалу катка, потом тихонько повернулась и побрела домой. «Это потому, что она занята очень, а на самом деле она добрая», — уговаривала себя Уголькова. Но чувствовала: что-то здесь не так. Юлька — вся на катке, а в классе тоже как на тренировке…
— Ну и ладно! — сказала Маша. — Всё равно у Панамки есть защита. Это — я!
Глава восьмая
КАЖДЫЙ ДЕНЬ, КРОМЕ ЧЕТВЕРГА
— Ну вот, сейчас копыта замоем, и на сегодня всё. Давай воду!
Панама тащит ведро Борису Степановичу. Довольный, растёртый соломенным жгутом Конус весело хрупает сено. Он выздоравливает. Сегодня Борис Степанович сделал небольшую проездку.
Панама теперь каждый день ходит в манеж. И странное дело: сейчас, когда у него времени в обрез, он перестал опаздывать в школу и даже начал лучше учиться. За месяц только две тройки.
Раньше, бывало, сядет за уроки и сидит часов пять. Пишет, на промокашке рисует, в окно глядит. А теперь в окно глядеть некогда: на уроки Панама может потратить час — полтора, не больше, а то в манеж опоздает к вечерней проездке. Поэтому и на уроках сидит как памятник, не шелохнётся, каждое слово ловит: запомнишь на уроке — дома учить не надо.
Только вот с классом отношения испортились. Первым поссорился Столбов, с которым они с первого класса за одной партой сидели. Сколько раз их рассаживали за болтовню, но они опять вместе садились, а тут Столбов сам ушёл, да ещё стукнул Панаму по голове.
— Знаю, знаю, Панамочка дорогой, — сказал он на прощание, — чего ты такой замечательный стал, в отличники прорываешься: Юлечке своей хорошенькой понравиться хочешь. Только ничего у тебя не выйдет! Ты ростом от горшка два вершка, а она вон жердина какая.
Ну что мог ответить ему Панама? Что в школе у него всё получается само собой? Кто этому поверит! Рассказать про манеж он не мог, да и что рассказывать? Как он из денников тачками навоз вывозит, как Конусу компрессы делает и клизмы ставит?
А сказать, что он Юле понравиться не хочет, тоже нельзя. Да и разве есть в классе такой мальчишка, который бы ей понравиться не хотел? Даже Сапогов-второгодник и тот замолкает, когда Юля входит в класс. Она такая красивая, у неё свитер красный, её даже по телевизору показывали. И комментатор сказал: «Это надежда нашего города, подрастающая достойная смена», и всякие другие хорошие слова.
Конечно, Панаме она очень нравилась, даже ночью снилась один раз, только как — он не запомнил. Хорошо снилась.
И всё у неё получается ловко и весело. Иной раз выйдет отвечать — ничего не знает, а глаза свои огромные распахнёт и начнёт говорить, говорить и, глядишь, на четвёрку ответит… Панама от удивления только в затылке чешет.
— Личное обаяние, — говорит Столбов, — ничего не попишешь. Вот есть обаяние — и делай что хочешь, а нет — давай учи! Обаяние — оно как лазер, от него никуда не денешься, вот, к примеру, лазерная винтовка…
Кончались такие беседы тем, что Столбова ставили столбом — за разговоры.
На одного только Бориса Степановича это обаяние почему-то не действовало. Когда он вызвал её в первый раз и Юля своей необыкновенно красивой взрослой походкой вышла к доске, учитель оглядел её с ног до головы и весело сказал:
— Нуте-с, Фомина Юлия, поведайте миру, что такое народное творчество, имеется в виду устное. Что мы к нему относим и почему?
— Устным народным творчеством называется, — начала бойко Фомина и пошла крутить: — Народное творчество называется народным, потому что его создавал народ, поэтому оно народное…
Борис Степанович подпёр своей длинной ладонью щёку и не мигая смотрел на Юлю, пока она не сбилась.
— Всё? — удивлённо спросил он. — Жаль. В таком стиле можно отвечать часами на любой вопрос, о котором никакого понятия не имеешь. И не смотрите на меня, барышня, как некое животное на некие ворота. Естественно, за такой ответ вознаграждение будет минимальное.
— Два? — радостно выкрикнул второгодник Сапогов.
— Знакомая отметка, Сапогов? — спросил учитель и влепил в журнал здоровую, жирную двойку,
Фомина стала красная, как свитер, и раздражённо хлопнула крышкой парты.
— Кстати, садиться нужно тихо, дабы не травмировать нервную систему педагога и глубокоуважаемых однокашников. А что такое фольклор, нам сейчас растолкует Пономарёв.
И Панама пошёл и заработал четвёрку, хотя ему сквозь землю хотелось провалиться. Правда, с тех пор Фомина на уроках литературы тише воды, ниже травы и так на Бориса Степановича глядит, когда он рассказывает, словно хочет ему в рот прыгнуть.
Ну, а сегодня скандал произошёл. На большой перемене остались все в классе — объявили экстренное собрание. Председатель совета отряда Васька Мослов говорит:
— Ребята, в школе проходит конкурс стенных газет. Мы должны принять участие.
— Как принять? — засмеялся Столбов. — Мы ещё с начала года ни одной газеты не выпустили…
— Ну и что? Нот сегодня останется актив и выпустит сразу несколько газет. Дадим им в помощь ребят. Вот Пономарева, например.
— Не могу я сегодня.
— Ну, завтра.
— И завтра не могу, — ответил Пономарёв, — занят я, ребята.
— И когда же ты бываешь свободен? — ехидно так спрашивает Васька.
— В четверг. И то до пяти, а потом я в баню хожу.
Тут все как закричат:
— А мы что, не ходим? Все в баню ходят. Пономарёв выделяется, хочет особенным быть!
— Знаешь, ты что-то стал себе многое позволять, — говорит Васька. — Я считаю, что тебя обсудить надо. Со сбора сбежал, в культпоходе не участвовал… У тебя что, уважительные причины есть?
— Есть, — сказал Панама.
— Ну, так объясни коллективу. Вот Фомина имеет уважительные причины, мы её стараемся максимально освободить. Идём навстречу.
— Не могу я объяснить. А причины есть, — твёрдо ответил Панама.
Тутопять все как закричат. И вдруг встаёт Машка Уголькова и говорит:
— Что вы пристали? Я за него останусь.
Все сразу замолчали.
— Пономарёв, — говорит она, — не такой человек, чтобы врать.
— Ха! — сказал Столбов.
— Ты вообще, дурак, молчи! Если Игорь говорит, что у него есть причины, значит, есть. А если кого надо обсуждать, так это тебя, Васечка; за два месяца ни одной газетки не выпустили, потому в конкурсе участвовать — это показуха!
Тут опять все как закричали! А Пономарёв смотрел на Уголькову, точно видел её в первый раз.
Целый день он над этим думал. И сейчас, когда помогал Борису Степановичу Конусу копыта замывать, вдруг сказал:
— А всё-таки Маша Уголькова — хороший человек.
— Да? — усмехнулся Борис Степанович. — Из чего ж это следует?
— Из поступков.
— Ну, ежели из поступков, тогда конечно.
— А вы как считаете?
— А я считаю, что Маша — человек очень порядочный, с доброй душой и очень ясной головой. И потому она — красивая…
— Ну да! — засмеялся Панама. — У неё нос конопатый!
— А ей это идёт, — отжимая тряпку, ответил учитель. — А ты что думаешь, одна Фомина, что ли, красивая? Она особа эффектная, спору нет, но ей много горького нужно будет в жизни хлебнуть, чтобы стать настоящим человеком.
Панама долго не мог заснуть, всё думал над словами Бориса Степановича. Даже ночью встал в словарь посмотреть. Раскрыл толстенную книгу и прочитал: «Эффект — впечатление, производимое кем-чем-н. на кого-что-нибудь» — и ничего не понял.
Панама тащит ведро Борису Степановичу. Довольный, растёртый соломенным жгутом Конус весело хрупает сено. Он выздоравливает. Сегодня Борис Степанович сделал небольшую проездку.
Панама теперь каждый день ходит в манеж. И странное дело: сейчас, когда у него времени в обрез, он перестал опаздывать в школу и даже начал лучше учиться. За месяц только две тройки.
Раньше, бывало, сядет за уроки и сидит часов пять. Пишет, на промокашке рисует, в окно глядит. А теперь в окно глядеть некогда: на уроки Панама может потратить час — полтора, не больше, а то в манеж опоздает к вечерней проездке. Поэтому и на уроках сидит как памятник, не шелохнётся, каждое слово ловит: запомнишь на уроке — дома учить не надо.
Только вот с классом отношения испортились. Первым поссорился Столбов, с которым они с первого класса за одной партой сидели. Сколько раз их рассаживали за болтовню, но они опять вместе садились, а тут Столбов сам ушёл, да ещё стукнул Панаму по голове.
— Знаю, знаю, Панамочка дорогой, — сказал он на прощание, — чего ты такой замечательный стал, в отличники прорываешься: Юлечке своей хорошенькой понравиться хочешь. Только ничего у тебя не выйдет! Ты ростом от горшка два вершка, а она вон жердина какая.
Ну что мог ответить ему Панама? Что в школе у него всё получается само собой? Кто этому поверит! Рассказать про манеж он не мог, да и что рассказывать? Как он из денников тачками навоз вывозит, как Конусу компрессы делает и клизмы ставит?
А сказать, что он Юле понравиться не хочет, тоже нельзя. Да и разве есть в классе такой мальчишка, который бы ей понравиться не хотел? Даже Сапогов-второгодник и тот замолкает, когда Юля входит в класс. Она такая красивая, у неё свитер красный, её даже по телевизору показывали. И комментатор сказал: «Это надежда нашего города, подрастающая достойная смена», и всякие другие хорошие слова.
Конечно, Панаме она очень нравилась, даже ночью снилась один раз, только как — он не запомнил. Хорошо снилась.
И всё у неё получается ловко и весело. Иной раз выйдет отвечать — ничего не знает, а глаза свои огромные распахнёт и начнёт говорить, говорить и, глядишь, на четвёрку ответит… Панама от удивления только в затылке чешет.
— Личное обаяние, — говорит Столбов, — ничего не попишешь. Вот есть обаяние — и делай что хочешь, а нет — давай учи! Обаяние — оно как лазер, от него никуда не денешься, вот, к примеру, лазерная винтовка…
Кончались такие беседы тем, что Столбова ставили столбом — за разговоры.
На одного только Бориса Степановича это обаяние почему-то не действовало. Когда он вызвал её в первый раз и Юля своей необыкновенно красивой взрослой походкой вышла к доске, учитель оглядел её с ног до головы и весело сказал:
— Нуте-с, Фомина Юлия, поведайте миру, что такое народное творчество, имеется в виду устное. Что мы к нему относим и почему?
— Устным народным творчеством называется, — начала бойко Фомина и пошла крутить: — Народное творчество называется народным, потому что его создавал народ, поэтому оно народное…
Борис Степанович подпёр своей длинной ладонью щёку и не мигая смотрел на Юлю, пока она не сбилась.
— Всё? — удивлённо спросил он. — Жаль. В таком стиле можно отвечать часами на любой вопрос, о котором никакого понятия не имеешь. И не смотрите на меня, барышня, как некое животное на некие ворота. Естественно, за такой ответ вознаграждение будет минимальное.
— Два? — радостно выкрикнул второгодник Сапогов.
— Знакомая отметка, Сапогов? — спросил учитель и влепил в журнал здоровую, жирную двойку,
Фомина стала красная, как свитер, и раздражённо хлопнула крышкой парты.
— Кстати, садиться нужно тихо, дабы не травмировать нервную систему педагога и глубокоуважаемых однокашников. А что такое фольклор, нам сейчас растолкует Пономарёв.
И Панама пошёл и заработал четвёрку, хотя ему сквозь землю хотелось провалиться. Правда, с тех пор Фомина на уроках литературы тише воды, ниже травы и так на Бориса Степановича глядит, когда он рассказывает, словно хочет ему в рот прыгнуть.
Ну, а сегодня скандал произошёл. На большой перемене остались все в классе — объявили экстренное собрание. Председатель совета отряда Васька Мослов говорит:
— Ребята, в школе проходит конкурс стенных газет. Мы должны принять участие.
— Как принять? — засмеялся Столбов. — Мы ещё с начала года ни одной газеты не выпустили…
— Ну и что? Нот сегодня останется актив и выпустит сразу несколько газет. Дадим им в помощь ребят. Вот Пономарева, например.
— Не могу я сегодня.
— Ну, завтра.
— И завтра не могу, — ответил Пономарёв, — занят я, ребята.
— И когда же ты бываешь свободен? — ехидно так спрашивает Васька.
— В четверг. И то до пяти, а потом я в баню хожу.
Тут все как закричат:
— А мы что, не ходим? Все в баню ходят. Пономарёв выделяется, хочет особенным быть!
— Знаешь, ты что-то стал себе многое позволять, — говорит Васька. — Я считаю, что тебя обсудить надо. Со сбора сбежал, в культпоходе не участвовал… У тебя что, уважительные причины есть?
— Есть, — сказал Панама.
— Ну, так объясни коллективу. Вот Фомина имеет уважительные причины, мы её стараемся максимально освободить. Идём навстречу.
— Не могу я объяснить. А причины есть, — твёрдо ответил Панама.
Тутопять все как закричат. И вдруг встаёт Машка Уголькова и говорит:
— Что вы пристали? Я за него останусь.
Все сразу замолчали.
— Пономарёв, — говорит она, — не такой человек, чтобы врать.
— Ха! — сказал Столбов.
— Ты вообще, дурак, молчи! Если Игорь говорит, что у него есть причины, значит, есть. А если кого надо обсуждать, так это тебя, Васечка; за два месяца ни одной газетки не выпустили, потому в конкурсе участвовать — это показуха!
Тут опять все как закричали! А Пономарёв смотрел на Уголькову, точно видел её в первый раз.
Целый день он над этим думал. И сейчас, когда помогал Борису Степановичу Конусу копыта замывать, вдруг сказал:
— А всё-таки Маша Уголькова — хороший человек.
— Да? — усмехнулся Борис Степанович. — Из чего ж это следует?
— Из поступков.
— Ну, ежели из поступков, тогда конечно.
— А вы как считаете?
— А я считаю, что Маша — человек очень порядочный, с доброй душой и очень ясной головой. И потому она — красивая…
— Ну да! — засмеялся Панама. — У неё нос конопатый!
— А ей это идёт, — отжимая тряпку, ответил учитель. — А ты что думаешь, одна Фомина, что ли, красивая? Она особа эффектная, спору нет, но ей много горького нужно будет в жизни хлебнуть, чтобы стать настоящим человеком.
Панама долго не мог заснуть, всё думал над словами Бориса Степановича. Даже ночью встал в словарь посмотреть. Раскрыл толстенную книгу и прочитал: «Эффект — впечатление, производимое кем-чем-н. на кого-что-нибудь» — и ничего не понял.
Глава девятая
ЖЕСТОКОЕ УЧЕНИЕ
Конус выздоровел окончательно.
Он весело ржал и топотал, когда Панама или Борис Степанович входили в его денник. Дружески прихватывал их зубами за куртки, когда они натягивали седельные подпруги или застёгивали на его тонких пружинистых ногах ногавки — кожаные высокие браслеты, чтобы сухожилия не побил копытами, не поранился.
Борис Степанович вдевал ногу в стремя и махом взлетал в седло. Панама забирался в судейскую ложу и смотрел восхищённо, как умопомрачительной красоты конь, пританцовывая, топчет песок на кругу.
Высокий, тёмно-гнедой, очень тоненький и в то же время мускулистый конь, пофыркивая, мягко проходил мимо Панамы. Мускулы так и переливались под атласной шерстью. И мальчишке казалось, что это он сидит высоко в седле, что это под ним упруго ступает жеребец.
Однажды в манеж вошли мальчишки, ведя разномастных лошадей. Женщина-тренер что-то сказала. И они полезли на коней. Тут Панама невольно отметил про себя разницу между ними и Борисом Степановичем.
Учитель сидел в седле так, точно это была самая удобная для него поза. Гибкая поясница, мягкие, как у пианиста, руки отвечали на каждое движение лошади. Конь и всадник двигались так, словно кто очень легко и просто.
Мальчишки пыхтели, охали, тяжко стукались задами о сёдла. Лошади шли под ними боком, а то и вовсе останавливались. Одни кудлатый конек выскочил в середину круга и начал подкидывать задними копытами. Мальчишка мотался в седле, как мешок.
— Сидеть, сидеть! — кричала женщина-тренер.
Мальчишка цеплялся изо всех сил. Но потом медленно и грузно сполз на песок.
А всё-таки Панама им завидовал! Ему казалось, что он никогда не смог бы вот так сидеть высоко в седле, так откидываться назад, так ударять коня в бока каблуками.
— Что, брат, нравится? — подъехал Борис Степанович. — Хотелось бы так?
— Да!
— Ну вот… А я всё ждал, когда же ты меня попросишь. Но ваша скромность, сударь, превзошла мои ожидания. Мне покачалось, что для тебя пределом мечтания стала карьера конюха.
— Я так никогда не смогу, — грустно сказал Панама.
— А это мы посмотрим. — И с места поднял коня в галоп.
В пятницу Панама надел белую рубашку и новый костюм, и они отправились в тренерскую, где в своей отдельной комнате сидел тот самый седоусый старик, которого Панама видел в первый свой приход.
Он уже много про него знал. Знал, что Денис Платонович, может быть, самый старый и самый опытный жокей в Советском Союзе, что он ещё до революции был известен за границей и привозил на Родину такие призы, о которых почтительно пишут справочники. Знал, что в войну у него погибли четыре сына, знал, что для этого красивого старика не существует ни чипов, ни званий, что он отхлестал ремённым кнутом какого-то принца за то, что тот сломал коню ногу (в те годы Денис Платонович был приглашён на тренерскую работу в Англию и жил там несколько лет). Знал, что, когда старика за многолетнюю работу награждали орденом, ответную речь он начал словами: «Свою жизнь я отдал на благо лошадей…» И когда Панама ещё только подходил к тренерской, у него со лба уже падал крупными каплями пот.
— Денис Платонович, позвольте? — спросил Борис Степанович.
— Прошу… — раздалось раскатисто за дверью. — А, Боренька, здравствуй, голубчик! — Панаму старик словно не заметил.
Крошечная комнатка была вся завешана фотографиями, вымпелами, лентами, а на стене висели два серебряных венка. На шкафу, на столе, на подоконнике стояли статуэтки коней с какими-то надписями.
— Конуса я твоего смотрел в езде. Ты напрасно так много работаешь его на рыси, не стесняйся — больше прыгай…
— Я не с этим сегодня, — сказал Борис Степанович. — Вы помните, как пятнадцать лет назад к вам сюда привели мальчишку, который каждый день приходил смотреть на коней?
— Я ещё из седла не падаю. И память не изменяет, — засмеялся старик. Он глянул в зеркало и пригладил седые кудри.
— Так вот, сегодня этот мальчишка привёл вам своего ученика. Денис Платоныч, я имею подозрение, что он будет ездить.
Старик посерьёзнел.
— Нынче я тренирую мало. Слышал, что про меня на совещании говорили? «Старик-де обучает варварскими методами». Нынче время не то — кругом сплошной гуманизм. Я их спрашиваю, мы кого воспитываем секретарш или всадников? Конный спорт — это спорт! А им что же, после каждого прыжка седло кружевным платочком вытирать?..
— Потому к вам и привёл, — возразил Борис Степанович, — что хочу настоящего всадника получить.
Старик помолчал, и глаза его блеснули.
— Кха! — рявкнул он и вытер усы. — Подойдите, мальчик. Вид не глупый! У тебя высокие родители?
— Метр семьдесят пять и метр пятьдесят восемь, — отбарабанил Панама.
— Разденьтесь, мальчик.
Панама начал судорожно расстёгивать рубаху, брюки.
— Так, — сказал старик и протянул к нему страшную двупалую руку (рассказывали, что три пальца ему в молодости откусил жеребец). Пальцы ловко ощупали локти, коленки. — Руки-ноги не ломал? Головой не ушибался?
— Нет…
— Так. Не дыши. — Старик наклонился и плотно прижал ухо к Панаминой груди. — Ангиной часто болеешь?
— Нет.
— Ну-ко, — старик достал из стола силомер, протянул Панаме: — Сожми. Так, — сказал он, глянул на цифру, пошевелил усами и небрежно бросил силомер в стол. — Отойди и резко подними ногу как можешь выше! Рраз! Вторую — ррраз!.. Ну что, Боря, сложен этот молодой человек нормально, но костяк слабый, в суставах хлипок и мускульно слаб.
— У него есть главное, — сказал Борис Степанович, — у него есть душа.
— Ну что ж. Если она не расстанется с телом за период начального обучения, может, что и получится. Ибо сказано римлянами: «Сила духа многое искупает». Итак, слушайте меня, мальчик. Все бумажки — секретарю. С понедельника, нет, лучше со вторника, я суеверен, на постоянные тренировки. Первый месяц — два раза в неделю, второй — три, третий ежедневно, кроме четверга, ежели вы, конечно, выдержите и не сбежите. Предупреждаю, вы зачислены из уважения к вашему педагогу. Более вам льгот не будет. И от вас я о вашем педагоге более не должен слышать. Он сам по себе, вы сами по себе. Пропуски занятий по болезни, по занятости и прочее исключаются. И предупреждаю: я набираю осенью сто мальчиков, весной у меня остаётся пятеро, и это не значит, что из оставшихся получаются настоящие всадники… Не смею долее задерживать.
Он весело ржал и топотал, когда Панама или Борис Степанович входили в его денник. Дружески прихватывал их зубами за куртки, когда они натягивали седельные подпруги или застёгивали на его тонких пружинистых ногах ногавки — кожаные высокие браслеты, чтобы сухожилия не побил копытами, не поранился.
Борис Степанович вдевал ногу в стремя и махом взлетал в седло. Панама забирался в судейскую ложу и смотрел восхищённо, как умопомрачительной красоты конь, пританцовывая, топчет песок на кругу.
Высокий, тёмно-гнедой, очень тоненький и в то же время мускулистый конь, пофыркивая, мягко проходил мимо Панамы. Мускулы так и переливались под атласной шерстью. И мальчишке казалось, что это он сидит высоко в седле, что это под ним упруго ступает жеребец.
Однажды в манеж вошли мальчишки, ведя разномастных лошадей. Женщина-тренер что-то сказала. И они полезли на коней. Тут Панама невольно отметил про себя разницу между ними и Борисом Степановичем.
Учитель сидел в седле так, точно это была самая удобная для него поза. Гибкая поясница, мягкие, как у пианиста, руки отвечали на каждое движение лошади. Конь и всадник двигались так, словно кто очень легко и просто.
Мальчишки пыхтели, охали, тяжко стукались задами о сёдла. Лошади шли под ними боком, а то и вовсе останавливались. Одни кудлатый конек выскочил в середину круга и начал подкидывать задними копытами. Мальчишка мотался в седле, как мешок.
— Сидеть, сидеть! — кричала женщина-тренер.
Мальчишка цеплялся изо всех сил. Но потом медленно и грузно сполз на песок.
А всё-таки Панама им завидовал! Ему казалось, что он никогда не смог бы вот так сидеть высоко в седле, так откидываться назад, так ударять коня в бока каблуками.
— Что, брат, нравится? — подъехал Борис Степанович. — Хотелось бы так?
— Да!
— Ну вот… А я всё ждал, когда же ты меня попросишь. Но ваша скромность, сударь, превзошла мои ожидания. Мне покачалось, что для тебя пределом мечтания стала карьера конюха.
— Я так никогда не смогу, — грустно сказал Панама.
— А это мы посмотрим. — И с места поднял коня в галоп.
В пятницу Панама надел белую рубашку и новый костюм, и они отправились в тренерскую, где в своей отдельной комнате сидел тот самый седоусый старик, которого Панама видел в первый свой приход.
Он уже много про него знал. Знал, что Денис Платонович, может быть, самый старый и самый опытный жокей в Советском Союзе, что он ещё до революции был известен за границей и привозил на Родину такие призы, о которых почтительно пишут справочники. Знал, что в войну у него погибли четыре сына, знал, что для этого красивого старика не существует ни чипов, ни званий, что он отхлестал ремённым кнутом какого-то принца за то, что тот сломал коню ногу (в те годы Денис Платонович был приглашён на тренерскую работу в Англию и жил там несколько лет). Знал, что, когда старика за многолетнюю работу награждали орденом, ответную речь он начал словами: «Свою жизнь я отдал на благо лошадей…» И когда Панама ещё только подходил к тренерской, у него со лба уже падал крупными каплями пот.
— Денис Платонович, позвольте? — спросил Борис Степанович.
— Прошу… — раздалось раскатисто за дверью. — А, Боренька, здравствуй, голубчик! — Панаму старик словно не заметил.
Крошечная комнатка была вся завешана фотографиями, вымпелами, лентами, а на стене висели два серебряных венка. На шкафу, на столе, на подоконнике стояли статуэтки коней с какими-то надписями.
— Конуса я твоего смотрел в езде. Ты напрасно так много работаешь его на рыси, не стесняйся — больше прыгай…
— Я не с этим сегодня, — сказал Борис Степанович. — Вы помните, как пятнадцать лет назад к вам сюда привели мальчишку, который каждый день приходил смотреть на коней?
— Я ещё из седла не падаю. И память не изменяет, — засмеялся старик. Он глянул в зеркало и пригладил седые кудри.
— Так вот, сегодня этот мальчишка привёл вам своего ученика. Денис Платоныч, я имею подозрение, что он будет ездить.
Старик посерьёзнел.
— Нынче я тренирую мало. Слышал, что про меня на совещании говорили? «Старик-де обучает варварскими методами». Нынче время не то — кругом сплошной гуманизм. Я их спрашиваю, мы кого воспитываем секретарш или всадников? Конный спорт — это спорт! А им что же, после каждого прыжка седло кружевным платочком вытирать?..
— Потому к вам и привёл, — возразил Борис Степанович, — что хочу настоящего всадника получить.
Старик помолчал, и глаза его блеснули.
— Кха! — рявкнул он и вытер усы. — Подойдите, мальчик. Вид не глупый! У тебя высокие родители?
— Метр семьдесят пять и метр пятьдесят восемь, — отбарабанил Панама.
— Разденьтесь, мальчик.
Панама начал судорожно расстёгивать рубаху, брюки.
— Так, — сказал старик и протянул к нему страшную двупалую руку (рассказывали, что три пальца ему в молодости откусил жеребец). Пальцы ловко ощупали локти, коленки. — Руки-ноги не ломал? Головой не ушибался?
— Нет…
— Так. Не дыши. — Старик наклонился и плотно прижал ухо к Панаминой груди. — Ангиной часто болеешь?
— Нет.
— Ну-ко, — старик достал из стола силомер, протянул Панаме: — Сожми. Так, — сказал он, глянул на цифру, пошевелил усами и небрежно бросил силомер в стол. — Отойди и резко подними ногу как можешь выше! Рраз! Вторую — ррраз!.. Ну что, Боря, сложен этот молодой человек нормально, но костяк слабый, в суставах хлипок и мускульно слаб.
— У него есть главное, — сказал Борис Степанович, — у него есть душа.
— Ну что ж. Если она не расстанется с телом за период начального обучения, может, что и получится. Ибо сказано римлянами: «Сила духа многое искупает». Итак, слушайте меня, мальчик. Все бумажки — секретарю. С понедельника, нет, лучше со вторника, я суеверен, на постоянные тренировки. Первый месяц — два раза в неделю, второй — три, третий ежедневно, кроме четверга, ежели вы, конечно, выдержите и не сбежите. Предупреждаю, вы зачислены из уважения к вашему педагогу. Более вам льгот не будет. И от вас я о вашем педагоге более не должен слышать. Он сам по себе, вы сами по себе. Пропуски занятий по болезни, по занятости и прочее исключаются. И предупреждаю: я набираю осенью сто мальчиков, весной у меня остаётся пятеро, и это не значит, что из оставшихся получаются настоящие всадники… Не смею долее задерживать.
Глава десятая
МАШКА, ТЫ С УМА СОШЛА!
Ах, как замечательно пахнет щами из школьной кухни! А если повар Галина Васильевна печёт оладьи, то запах проникает даже сюда, в класс. И ребята ещё задолго до второй перемены, когда вся школа ринется в столовую, взволнованно поводят носами.
Стриженые первоклассники мечтают, как они будут слизывать с оладьев клюквенное варенье. У рослых усатых десятиклассников при одном воспоминании о тарелке густых щей начинают урчать животы.
Нот ведь как устроен человек — завтракали-то три часа назад, а уже опять есть хочется.
Маша Уголькова зажмуривается и, чтобы не представлять себе румяные булочки и белое молоко, льющееся в стакан из бумажного кубика, начинает считать в уме, сколько у неё денег. Медяки и гривенники, пятиалтынные и полтинники и даже несколько рублёвых бумажек завязаны в носовой платок и хранятся в самом потаённом углу портфеля.
— Марьсанна. — В перемену Маша подходит к учительнице. — Я не смогу пойти в ТЮЗ.
Стриженые первоклассники мечтают, как они будут слизывать с оладьев клюквенное варенье. У рослых усатых десятиклассников при одном воспоминании о тарелке густых щей начинают урчать животы.
Нот ведь как устроен человек — завтракали-то три часа назад, а уже опять есть хочется.
Маша Уголькова зажмуривается и, чтобы не представлять себе румяные булочки и белое молоко, льющееся в стакан из бумажного кубика, начинает считать в уме, сколько у неё денег. Медяки и гривенники, пятиалтынные и полтинники и даже несколько рублёвых бумажек завязаны в носовой платок и хранятся в самом потаённом углу портфеля.
— Марьсанна. — В перемену Маша подходит к учительнице. — Я не смогу пойти в ТЮЗ.