Страница:
Я поймал какого-то врача, долго приставал к нему и ничего толком не узнал. Может, и не врач это был вовсе, а какой-нибудь санитар, и что он мог сказать, если третьи сутки Костя не приходит в себя и неизвестно, чем все кончится, потому что еще не наступил кризис…
Вижу, что записи мои сумбурны, мысли скачут. Нужно сосредоточиться. Выкурю сигарету и возьмусь опять.
Так. Вернусь к разговору с Ларисой. Когда мы, уже успокоившись, брели по улице Кирова, Лариса сказала:
– Я поругалась с Михаилом.
Сначала я не понял, о каком Михаиле речь. С трудом догадался, что Лариса имела в виду Саморукова.
– Что ж, – сказал я, – значит, мы товарищи по несчастью. Я тоже поругался с этим Михаилом. Давно пора.
Я думал, что Лариса не станет продолжать, но ей хотелось выговориться. Думала она о Косте и рассказывала ему, а не мне:
– Представляешь, Михаил вчера приехал из обсерватории, явился и говорит, что нужно срочно подавать в загс заявление, ведь потом воскресенье, а в понедельник он едет наверх – наблюдать. Я ему: «Как можно сейчас говорить об этом? Из-за тебя человек в больнице». А он: «Вовсе нет. Эта история, говорит, лучшее доказательство того, что я прав. Я запретил ему появляться у телескопа. Если бы он послушался, то спокойно паял бы контакты на заводе микроэлектроники. На большее его все равно не хватит»… И Михаил ведь не циник… Наверное, его не била жизнь. Наука, наука, а вокруг себя не смотрел. Да и Костя хорош. Ну почему, скажи, не жить им спокойно, как всем людям? Просто жить…
Она замолчала на полуслове, разглядев, наконец, что я не Костя. Да и я разглядел, что она не Лариса. Не та Лариса, что нужна этому неуравновешенному молодому лунатику. Или звезднику? Даже и названия нет. Надо придумать. Придумать название и найти работу в другой лаборатории, потому что с Саморуковым нам больше не по пути. И нужно будет убедить Костю, чтобы он оставил Ларису в покое. Да разве убедишь… Любовь со школьной скамьи. Вот уж действительно постоянство – как у египетских пирамид. Они тоже не замечают, что время идет и Египет стал иным, а фараоны и вовсе одно воспоминание. Не стоит она его. Выйдет Костя из больницы, поженятся они, допустим, – допустим! – и станет любимая жена пилить его, потому что щадить себя ради семьи Луговской не будет.
Может быть, это как опиум – смотреть и видеть? Галилей тоже, наверно, не мог отороваться от своего подслеповатого телескопа и не шел, когда на звучном итальянском языке его звали спать, и глаза у него болели, а – глядел. Потому что видел невероятное. Ага, вот и название. Невероятное зрение. Инкревидение. Великое дело – название. Сразу легче рассуждать. Если есть название, значит, вопрос устоялся, пришли к соглашению комиссии и подкомиссии, и скоро имя автора попадет в учебники. Так произойдет и с инкревидением, если… Что если? Все так и будет. Да, но Костя еще не пришел в себя, третий уже день, и если…
– Вот я и дома, – сказала Лариса, оборвав цепочку моих бессвязных «если». Дом был большой, старинный, мы стояли у подъезда, и мне на миг показалось, что там, в темноте, не узкая лестница с выщербленными ступенями, а провал, пустота, дорога к иным мирам. Иллюзия исчезла – не нужны Ларисе звезды и дорога в пустоту, ей нужна земная устойчивость. Семья, дом, работа. Обеды, штопка, подруги. Книги по вечерам. Кино, театр. Дети. Как у всех.
– Все хорошо, – сказал я уверенным тоном. – Утром Костя будет уже рассказывать свои истории.
– Ты думаешь?
– Конечно. Передай ему привет. Скажи: Юра не смог прийти потому, что занялся теорией инкревидения. Герой переутомился, а мне придется подводить под его подвиги научную базу. Так и скажи этому… инкревизору.
– Кому? – слабо улыбнулась Лариса.
Я повернулся и пошел, помахав рукой на прощание. Я знал, что она стоит у подъезда. Не потому, конечно, что смотрит мне вслед, а просто ей не хочется сейчас домой, где опять всякие мысли и одиночество. Дочка, наверное, давно спит…
– Запомни, Лариса! Инкревидение!
Я побрел, не разбирая дороги, потому что улица была мне незнакома, спросить не у кого, да и не хотелось возвращаться к Валере, в его прекрасные лепные хоромы, где мама и папа, и брат с сестрой, и бабушка с дедушкой, и сам Валера со своими вопросами: что, как, почему, и что врачи, и отчего он так, бедняга… Но больше идти мне в этом городе было некуда, и я повернул назад, к больнице, каким-то чутьем узнавая дорогу, сворачивая теперь только вправо и ни разу не вернувшись к дому Ларисы. Вдали от фонарей останавливался и смотрел в небо. Звезды для меня оставались такими же, как всегда, газовыми шарами с заданной центральной плотностью и переменным индексом политропии. Я завидовал Косте. Завидовал даже не удивительной его способности, а неистовой увлеченности, с какой он стремился увидеть невидимое.
Огромный, в два квартала, корпус больницы вырос передо мной, я ткнулся в узкую калитку, и, конечно, меня не впустили. Я даже не смог отыскать окна палаты, где лежал Костя. По внутреннему телефону позвонил из проходной дежурному врачу, услышал прежнее «без перемен, но вот-вот…».
Тогда я сел за полированный, будто директорский, стол вахтера, потеснив банку сгущенки и потрепанный томик Есенина, разложил Костины тетради ("Ради Бога, забирайте, Рывчин, мне это не нужно, – сказал тогда Саморуков. – Даже из любопытства не стал бы читать во второй раз»…), нашел пару чистых страниц и добавил к Костиным каракулям свою бездарную фантазию.
…В две тысячи семьдесят пятом году (так скоро, рукой подать) в небольшом городке на Урале собрался симпозиум по инкревидению. Убеленные сединами академики сидели рядом с зелеными юнцами, потому что способность эта не знала привилегий и поражала человека неожиданно. Врачи спорили и исследовали, но то врачи. Физики спорили и создавали теории, но то физики. А они, инкревизоры, не спорили. Они открывали людям миры.
– В системе Альционы, – рассказывал молодой нигериец, только что вернувшийся из Лунной обсерватории, – я видел корабли, работавшие на неизвестном принципе. Ни колес, ни эффектов воздушной подушки, ни выхлопов – ничего. Если есть здесь специалисты по двигателям, прошу понаблюдать эту систему…
– А на оранжевой планете в системе Денеба все еще воюют, – с грустью сказал маленький старичок. – И я боюсь, очень боюсь, что не сегодня-завтра увижу атомный гриб. Очень трудно – видеть и не уметь сказать, предупредить…
– Хочу предостеречь молодежь, – голос Председателя. – Друзья, прошу не отступать от программы. В Галактике сто миллиардов звезд, и на каждой нужно побывать, все изучить, понять. Работа на века, ведь нас так мало, всего двести тысяч. Не забегайте вперед. Я понимаю – заманчиво увидеть далекие галактики. Понимаю, мечта каждого – увидеть, как рождалась Вселенная, побывать на ее краю… Но все у нас впереди.
Так скажет Председатель, сойдет с трибуны, а на сцене развернется огромный экран и поплывут титры первого фильма «Увидеть Вселенную». И сидящие в зале прочитают слова: «Экспериментальная запись сделана с помощью цереброскопа ЦЗ-2». Понесутся навстречу зрителям кипящие клочья туманностей, и все люди на Земле застынут у видеопанелей. Начнется первое звездное путешествие человечества. На экране вырастет голубая блестка, станет пылающей звездой. Ослепительно голубой, ярче неба. А чуть в стороне уже виден зеленоватый серпик. Туда, сквозь атмосферу, в разрывы облаков, к бурым пятнам, которые вырастают и становятся городами. И вот она – чужая жизнь. Такая непохожая и непонятная. Такая далекая.
Такая близкая…
Тетрадь кончается. Я не перечитываю – знаю, что написал совсем не так, как хотелось. Не умею, не те слова.
В окне виден небесный охотник Орион, взбирающийся на бесконечно высокую гору – в зенит. Где-то в обсерватории раздвигаются створки купола, и глубокий блестящий глаз выглядывает из прорези. Звездолет на старте, он ждет своего капитана. А из озерца окуляра стекают и гулко падают первые золотистые и горячие капли звездного света.
1976
Сегодня, завтра и всегда
1
2
3
Вижу, что записи мои сумбурны, мысли скачут. Нужно сосредоточиться. Выкурю сигарету и возьмусь опять.
Так. Вернусь к разговору с Ларисой. Когда мы, уже успокоившись, брели по улице Кирова, Лариса сказала:
– Я поругалась с Михаилом.
Сначала я не понял, о каком Михаиле речь. С трудом догадался, что Лариса имела в виду Саморукова.
– Что ж, – сказал я, – значит, мы товарищи по несчастью. Я тоже поругался с этим Михаилом. Давно пора.
Я думал, что Лариса не станет продолжать, но ей хотелось выговориться. Думала она о Косте и рассказывала ему, а не мне:
– Представляешь, Михаил вчера приехал из обсерватории, явился и говорит, что нужно срочно подавать в загс заявление, ведь потом воскресенье, а в понедельник он едет наверх – наблюдать. Я ему: «Как можно сейчас говорить об этом? Из-за тебя человек в больнице». А он: «Вовсе нет. Эта история, говорит, лучшее доказательство того, что я прав. Я запретил ему появляться у телескопа. Если бы он послушался, то спокойно паял бы контакты на заводе микроэлектроники. На большее его все равно не хватит»… И Михаил ведь не циник… Наверное, его не била жизнь. Наука, наука, а вокруг себя не смотрел. Да и Костя хорош. Ну почему, скажи, не жить им спокойно, как всем людям? Просто жить…
Она замолчала на полуслове, разглядев, наконец, что я не Костя. Да и я разглядел, что она не Лариса. Не та Лариса, что нужна этому неуравновешенному молодому лунатику. Или звезднику? Даже и названия нет. Надо придумать. Придумать название и найти работу в другой лаборатории, потому что с Саморуковым нам больше не по пути. И нужно будет убедить Костю, чтобы он оставил Ларису в покое. Да разве убедишь… Любовь со школьной скамьи. Вот уж действительно постоянство – как у египетских пирамид. Они тоже не замечают, что время идет и Египет стал иным, а фараоны и вовсе одно воспоминание. Не стоит она его. Выйдет Костя из больницы, поженятся они, допустим, – допустим! – и станет любимая жена пилить его, потому что щадить себя ради семьи Луговской не будет.
Может быть, это как опиум – смотреть и видеть? Галилей тоже, наверно, не мог отороваться от своего подслеповатого телескопа и не шел, когда на звучном итальянском языке его звали спать, и глаза у него болели, а – глядел. Потому что видел невероятное. Ага, вот и название. Невероятное зрение. Инкревидение. Великое дело – название. Сразу легче рассуждать. Если есть название, значит, вопрос устоялся, пришли к соглашению комиссии и подкомиссии, и скоро имя автора попадет в учебники. Так произойдет и с инкревидением, если… Что если? Все так и будет. Да, но Костя еще не пришел в себя, третий уже день, и если…
– Вот я и дома, – сказала Лариса, оборвав цепочку моих бессвязных «если». Дом был большой, старинный, мы стояли у подъезда, и мне на миг показалось, что там, в темноте, не узкая лестница с выщербленными ступенями, а провал, пустота, дорога к иным мирам. Иллюзия исчезла – не нужны Ларисе звезды и дорога в пустоту, ей нужна земная устойчивость. Семья, дом, работа. Обеды, штопка, подруги. Книги по вечерам. Кино, театр. Дети. Как у всех.
– Все хорошо, – сказал я уверенным тоном. – Утром Костя будет уже рассказывать свои истории.
– Ты думаешь?
– Конечно. Передай ему привет. Скажи: Юра не смог прийти потому, что занялся теорией инкревидения. Герой переутомился, а мне придется подводить под его подвиги научную базу. Так и скажи этому… инкревизору.
– Кому? – слабо улыбнулась Лариса.
Я повернулся и пошел, помахав рукой на прощание. Я знал, что она стоит у подъезда. Не потому, конечно, что смотрит мне вслед, а просто ей не хочется сейчас домой, где опять всякие мысли и одиночество. Дочка, наверное, давно спит…
– Запомни, Лариса! Инкревидение!
Я побрел, не разбирая дороги, потому что улица была мне незнакома, спросить не у кого, да и не хотелось возвращаться к Валере, в его прекрасные лепные хоромы, где мама и папа, и брат с сестрой, и бабушка с дедушкой, и сам Валера со своими вопросами: что, как, почему, и что врачи, и отчего он так, бедняга… Но больше идти мне в этом городе было некуда, и я повернул назад, к больнице, каким-то чутьем узнавая дорогу, сворачивая теперь только вправо и ни разу не вернувшись к дому Ларисы. Вдали от фонарей останавливался и смотрел в небо. Звезды для меня оставались такими же, как всегда, газовыми шарами с заданной центральной плотностью и переменным индексом политропии. Я завидовал Косте. Завидовал даже не удивительной его способности, а неистовой увлеченности, с какой он стремился увидеть невидимое.
Огромный, в два квартала, корпус больницы вырос передо мной, я ткнулся в узкую калитку, и, конечно, меня не впустили. Я даже не смог отыскать окна палаты, где лежал Костя. По внутреннему телефону позвонил из проходной дежурному врачу, услышал прежнее «без перемен, но вот-вот…».
Тогда я сел за полированный, будто директорский, стол вахтера, потеснив банку сгущенки и потрепанный томик Есенина, разложил Костины тетради ("Ради Бога, забирайте, Рывчин, мне это не нужно, – сказал тогда Саморуков. – Даже из любопытства не стал бы читать во второй раз»…), нашел пару чистых страниц и добавил к Костиным каракулям свою бездарную фантазию.
…В две тысячи семьдесят пятом году (так скоро, рукой подать) в небольшом городке на Урале собрался симпозиум по инкревидению. Убеленные сединами академики сидели рядом с зелеными юнцами, потому что способность эта не знала привилегий и поражала человека неожиданно. Врачи спорили и исследовали, но то врачи. Физики спорили и создавали теории, но то физики. А они, инкревизоры, не спорили. Они открывали людям миры.
– В системе Альционы, – рассказывал молодой нигериец, только что вернувшийся из Лунной обсерватории, – я видел корабли, работавшие на неизвестном принципе. Ни колес, ни эффектов воздушной подушки, ни выхлопов – ничего. Если есть здесь специалисты по двигателям, прошу понаблюдать эту систему…
– А на оранжевой планете в системе Денеба все еще воюют, – с грустью сказал маленький старичок. – И я боюсь, очень боюсь, что не сегодня-завтра увижу атомный гриб. Очень трудно – видеть и не уметь сказать, предупредить…
– Хочу предостеречь молодежь, – голос Председателя. – Друзья, прошу не отступать от программы. В Галактике сто миллиардов звезд, и на каждой нужно побывать, все изучить, понять. Работа на века, ведь нас так мало, всего двести тысяч. Не забегайте вперед. Я понимаю – заманчиво увидеть далекие галактики. Понимаю, мечта каждого – увидеть, как рождалась Вселенная, побывать на ее краю… Но все у нас впереди.
Так скажет Председатель, сойдет с трибуны, а на сцене развернется огромный экран и поплывут титры первого фильма «Увидеть Вселенную». И сидящие в зале прочитают слова: «Экспериментальная запись сделана с помощью цереброскопа ЦЗ-2». Понесутся навстречу зрителям кипящие клочья туманностей, и все люди на Земле застынут у видеопанелей. Начнется первое звездное путешествие человечества. На экране вырастет голубая блестка, станет пылающей звездой. Ослепительно голубой, ярче неба. А чуть в стороне уже виден зеленоватый серпик. Туда, сквозь атмосферу, в разрывы облаков, к бурым пятнам, которые вырастают и становятся городами. И вот она – чужая жизнь. Такая непохожая и непонятная. Такая далекая.
Такая близкая…
Тетрадь кончается. Я не перечитываю – знаю, что написал совсем не так, как хотелось. Не умею, не те слова.
В окне виден небесный охотник Орион, взбирающийся на бесконечно высокую гору – в зенит. Где-то в обсерватории раздвигаются створки купола, и глубокий блестящий глаз выглядывает из прорези. Звездолет на старте, он ждет своего капитана. А из озерца окуляра стекают и гулко падают первые золотистые и горячие капли звездного света.
1976
Сегодня, завтра и всегда
1
Десятитонный автокран с огромным трудом поднял купол, будто атлет – штангу рекордного веса. Серебристым рыцарским шлемом купол покачался над землей, а потом с глухим стуком, от которого, как показалось Ирине, вздрогнуло здание, прочно встал на башню лабораторного корпуса.
Стоя в тени раскидистого алычового дерева, за подъемом купола наблюдали двое астрономов. Одного Ирина знала, он работал на метровом «Шмидте». Другого прежде не видела. Он был высок, даже не столько высок, сколько худ, и глаз невольно превращал недостаток толщины в избыток высоты.
– Я слышала, вы утверждали, что кран не потянет, – сказала Ирина.
– Естественно, – отозвался высокий. – Закон Паркинсона, знаете?
– Вы инженер? – спросила Ирина.
– Берите ниже – простой астроном.
– Как вас зовут, простой астроном?
– Зовите Вадимом, это будет почти правильно.
Вадим повернулся и пошел, не оглядываясь, выставив в стороны острые локти и по-страусиному переставляя ноги. Такой походкой ходил герой первого ее романа о сталеварах «Ночное зарево». Ирине даже почудилось на мгновение, что это он и есть – придуманный ею Антон Афонин.
«Ночное зарево» далось ей трудно. Почти три года ходила она на металлургический комбинат в дневную смену и в ночную. Писала и переписывала. Роман как будто удался, но книжка прошла тихо, и лишь раз в обзоре, опубликованном московской газетой, промелькнула ее фамилия.
После «Ночного зарева» она написала повесть «Странники» – о конструкторах дорожных машин. Ирина надеялась, что ее, наконец, заметят. Заметить-то заметили – местная областная пресса писала о ней как о молодом таланте, но центральная критика молчала.
А однажды – была весна, май – Ирина попала в обсерваторию. Экскурсия от Дома литераторов. В окрестности обсерватории – Ирина и не подозревала, что в сотне километров от города существует такая прелесть – ее поразили леса и поляны, пропитанные влагой и солнцем, выстланные травой, прошитой удивительно яркими, хотя и мелкими, бисеринками цветов. Ровным рядом стояли коттеджи и, как минареты двадцатого века, блестели купола телескопов.
– Вы когда-нибудь видели небо? – спросили у нее во время экскурсии. Ирина не нашлась, что ответить. Собеседник, конечно, шутил.
– На Земле всего несколько тысяч астрономов, – услышала Ирина, – и только они, да и то не всегда, видят над собой небо. Остальное человечество лишь любуется небом в ясные ночи. А это не одно и то же. Знаете, что говорил Кант? «Есть две вещи, которые можно изучать бесконечно, не уставая и не пресыщаясь. Это звездное небо над нами и нравственный закон в нас».
Все уехали, а Ирина осталась в обсерватории. Решение зрело, и она хотела проверить себя. Ей не повезло – с утра пошел дождь. Он был каким-то негородским, нудным и одновременно веселым. «Как наша жизнь здесь», – сказал ей кто-то. Она подумала тогда, что это может стать названием еще непридуманной и ненаписанной, но уже понравившейся ей повести – «Жизнь как дождь».
Ирина вернулась в город, не приняв окончательного решения, но с исписанным до корки блокнотом. Ночью ей снились звезды-дождинки. С того дня прошло три месяца, и горную тряскую дорогу в обсерваторию Ирина знала теперь наизусть. Была на наблюдениях, следила за работой прибористов, научилась составлять легкие программы для ЭВМ, много читала. Обжила комнату на втором этаже обсерваторской гостиницы, из окна которой был виден полосатый, как арбуз, купол ЗТБ – зеркального телескопа имени Бредихина. Правда, иногда ей хотелось бросить все, уехать отсюда, пойти в театр, выйти на проспект в новом платье, забежать к подругам, с которыми лет десять назад училась на факультете журналистики. В пасмурные дни, когда уже в шесть становилось темно, подступала тоска, привычная, но во сто крат усиленная близостью гор…
Ирина не впервые была на наблюдениях. Сидела у пульта, где посветлев, положив блокнот на колени, слушала. Телескоп казался бесконечным, утопающим во мраке, который начинался под самыми звездами и кончался где-то в преисподней. Здесь были два хозяина – мрак и гул. Мрак шел от ночи, куда глядел трехметровый глаз, а гул начинался и исчезал внезапно, когда стальной купол поворачивался, подставляя глазу телескопа смотровую щель.
Наблюдения еще не начались, и под куполом горели четыре яркие лампы. Сменный оператор, почти мальчишка, в этом году пришедший из университета, копался отверткой и щупом тестера в блоке оперативной памяти. Наблюдения вел Вадим – он стоял в люльке у нижнего края трубы телескопа, метрах в трех от пола, и вставлял кассету в зажимы.
Оператор с грохотом задвинул блок на место, погасил боковой свет. Заработали сервомоторы, труба телескопа повернулась. Подошел Вадим, спросил:
– Вам удобно здесь?
Ирина кивнула, и Вадим с минуту молчал, смотрел в черноту, думал о чем-то.
– Скажите, Ирина Васильевна, – спросил он неожиданно, – вы любите фантастику?
– Терпеть не могу, – сказала Ирина.
– Тогда спрошу иначе: не фантастику как литературный жанр, а фантазирование.
– Все равно, Вадим.
– Наверно, вы просто не умеете фантазировать и не читали хорошей фантастики. Но тогда… как же вы пишете?
– Фантастику я читала. Почти всю. Потому и не люблю. Цели у нее грандиозные, а методы несовершенны. Не потому, что писатели плохие. Просто фантастика, которую я могла бы полюбить, – это реалистическая проза будущего тысячелетия. Но даже если вы хорошо представляете, каким оно будет, все равно ваше описание останется плохим. Вы описываете будущее из прошлого, знаниями прошлого, языком прошлого. О будущем нужно писать языком будущего.
– Вы меня поражаете, – сказал Вадим. – Я и не предполагал такой точки зрения… Дело в том… В общем, я хотел попросить вас прочитать несколько страниц.
– Вы пишете фантастику?
Ирина подумала, что не могла так ошибиться. Вадим показался ей любопытным человеком, но если это всего лишь скрываемая графомания…
– Это не фантастика, – Вадим выглядел совершенно растерянным. – Это скорее… Не знаю… Пожалуйста, не принимайте это за попытку сочинительства, а меня – за графомана…
Стоя в тени раскидистого алычового дерева, за подъемом купола наблюдали двое астрономов. Одного Ирина знала, он работал на метровом «Шмидте». Другого прежде не видела. Он был высок, даже не столько высок, сколько худ, и глаз невольно превращал недостаток толщины в избыток высоты.
– Я слышала, вы утверждали, что кран не потянет, – сказала Ирина.
– Естественно, – отозвался высокий. – Закон Паркинсона, знаете?
– Вы инженер? – спросила Ирина.
– Берите ниже – простой астроном.
– Как вас зовут, простой астроном?
– Зовите Вадимом, это будет почти правильно.
Вадим повернулся и пошел, не оглядываясь, выставив в стороны острые локти и по-страусиному переставляя ноги. Такой походкой ходил герой первого ее романа о сталеварах «Ночное зарево». Ирине даже почудилось на мгновение, что это он и есть – придуманный ею Антон Афонин.
«Ночное зарево» далось ей трудно. Почти три года ходила она на металлургический комбинат в дневную смену и в ночную. Писала и переписывала. Роман как будто удался, но книжка прошла тихо, и лишь раз в обзоре, опубликованном московской газетой, промелькнула ее фамилия.
После «Ночного зарева» она написала повесть «Странники» – о конструкторах дорожных машин. Ирина надеялась, что ее, наконец, заметят. Заметить-то заметили – местная областная пресса писала о ней как о молодом таланте, но центральная критика молчала.
А однажды – была весна, май – Ирина попала в обсерваторию. Экскурсия от Дома литераторов. В окрестности обсерватории – Ирина и не подозревала, что в сотне километров от города существует такая прелесть – ее поразили леса и поляны, пропитанные влагой и солнцем, выстланные травой, прошитой удивительно яркими, хотя и мелкими, бисеринками цветов. Ровным рядом стояли коттеджи и, как минареты двадцатого века, блестели купола телескопов.
– Вы когда-нибудь видели небо? – спросили у нее во время экскурсии. Ирина не нашлась, что ответить. Собеседник, конечно, шутил.
– На Земле всего несколько тысяч астрономов, – услышала Ирина, – и только они, да и то не всегда, видят над собой небо. Остальное человечество лишь любуется небом в ясные ночи. А это не одно и то же. Знаете, что говорил Кант? «Есть две вещи, которые можно изучать бесконечно, не уставая и не пресыщаясь. Это звездное небо над нами и нравственный закон в нас».
Все уехали, а Ирина осталась в обсерватории. Решение зрело, и она хотела проверить себя. Ей не повезло – с утра пошел дождь. Он был каким-то негородским, нудным и одновременно веселым. «Как наша жизнь здесь», – сказал ей кто-то. Она подумала тогда, что это может стать названием еще непридуманной и ненаписанной, но уже понравившейся ей повести – «Жизнь как дождь».
Ирина вернулась в город, не приняв окончательного решения, но с исписанным до корки блокнотом. Ночью ей снились звезды-дождинки. С того дня прошло три месяца, и горную тряскую дорогу в обсерваторию Ирина знала теперь наизусть. Была на наблюдениях, следила за работой прибористов, научилась составлять легкие программы для ЭВМ, много читала. Обжила комнату на втором этаже обсерваторской гостиницы, из окна которой был виден полосатый, как арбуз, купол ЗТБ – зеркального телескопа имени Бредихина. Правда, иногда ей хотелось бросить все, уехать отсюда, пойти в театр, выйти на проспект в новом платье, забежать к подругам, с которыми лет десять назад училась на факультете журналистики. В пасмурные дни, когда уже в шесть становилось темно, подступала тоска, привычная, но во сто крат усиленная близостью гор…
Ирина не впервые была на наблюдениях. Сидела у пульта, где посветлев, положив блокнот на колени, слушала. Телескоп казался бесконечным, утопающим во мраке, который начинался под самыми звездами и кончался где-то в преисподней. Здесь были два хозяина – мрак и гул. Мрак шел от ночи, куда глядел трехметровый глаз, а гул начинался и исчезал внезапно, когда стальной купол поворачивался, подставляя глазу телескопа смотровую щель.
Наблюдения еще не начались, и под куполом горели четыре яркие лампы. Сменный оператор, почти мальчишка, в этом году пришедший из университета, копался отверткой и щупом тестера в блоке оперативной памяти. Наблюдения вел Вадим – он стоял в люльке у нижнего края трубы телескопа, метрах в трех от пола, и вставлял кассету в зажимы.
Оператор с грохотом задвинул блок на место, погасил боковой свет. Заработали сервомоторы, труба телескопа повернулась. Подошел Вадим, спросил:
– Вам удобно здесь?
Ирина кивнула, и Вадим с минуту молчал, смотрел в черноту, думал о чем-то.
– Скажите, Ирина Васильевна, – спросил он неожиданно, – вы любите фантастику?
– Терпеть не могу, – сказала Ирина.
– Тогда спрошу иначе: не фантастику как литературный жанр, а фантазирование.
– Все равно, Вадим.
– Наверно, вы просто не умеете фантазировать и не читали хорошей фантастики. Но тогда… как же вы пишете?
– Фантастику я читала. Почти всю. Потому и не люблю. Цели у нее грандиозные, а методы несовершенны. Не потому, что писатели плохие. Просто фантастика, которую я могла бы полюбить, – это реалистическая проза будущего тысячелетия. Но даже если вы хорошо представляете, каким оно будет, все равно ваше описание останется плохим. Вы описываете будущее из прошлого, знаниями прошлого, языком прошлого. О будущем нужно писать языком будущего.
– Вы меня поражаете, – сказал Вадим. – Я и не предполагал такой точки зрения… Дело в том… В общем, я хотел попросить вас прочитать несколько страниц.
– Вы пишете фантастику?
Ирина подумала, что не могла так ошибиться. Вадим показался ей любопытным человеком, но если это всего лишь скрываемая графомания…
– Это не фантастика, – Вадим выглядел совершенно растерянным. – Это скорее… Не знаю… Пожалуйста, не принимайте это за попытку сочинительства, а меня – за графомана…
2
А где-то в это время заходит солнце. Темнеет. Из морозного воздуха, из вечерней дымки рождается тихая мелодия. Она еле слышна. Но она еле слышна везде – у театрального подъезда и на площади. Вечер напевает мелодию – несколько тактов из сегодняшнего спектакля. Я слушаю музыку, пересекая площадь у квадриги Аполлона, я даже поднимаю руку, пытаюсь поймать в ладонь несуществующее. Музыка звучит – по традиции рефрен повторяют десять раз – и все дневное уходит из мыслей. Уходят споры с режиссером, долгие и нудные вокализы, которые я воспринимаю как неизбежное зло, так и не научившись любить их. Уходят часы в холостяцкой квартире – в ней есть все, что мне нужно, и потому кажется, что в комнатах пусто. В них нет чужого: запаха легких духов, уюта, какой-нибудь шкуры лигерийского эвропода, небрежно брошенной на пол. Я уже привык и не чувствую себя одиноким, потому что со мной всегда память о днях, когда мы были вдвоем. Просто я редко вспоминаю – иначе было бы еще труднее…
Когда музыкальный рефрен звучит в десятый раз, я подхожу к двери своей гримерной, открываю ее контрольным словом и смотрю на свои ладони – ладони Риголетто. Или Фигаро. Может быть, Горелова. Иногда Елецкого.
Я начинаю гримироваться и страдаю, потому что в это время герцог Мантуанский соблазняет мою дочь. Или радуюсь, предвкушая победу над злосчастным доктором Бартоло. Может быть, тоскую по далекой и недостижимой Земле, затерянной в космических безднах. А иногда мучаюсь ревностью, потому что графиня Лиза не любит меня…
Обсерватория стояла на холме, горы, сизые, дымчатые, толпились у горизонта. Единственная дорога во внешний мир, казалось, исчезала в жаркой пелене, не пропетляв и километра.
В лабораторном корпусе было душно и сумрачно – свет проникал в коридор только сквозь матовые стекла десятка дверей, Ирина открывала двери наугад, пока не нашла Вадима в комнате со странной табличкой «…и туманностей». В комнате шел семинар, и Вадим вышел с Ириной в коридор.
– То, что вы мне дали, – сказала Ирина, – не так уж плохо. Во всяком случае, не графомания. Вы пишете?
– Нет, Ирина Васильевна. Я не знаю, что это. Не фантазии и не реальность. Если вы готовы слушать… Просто слушать, не обязательно верить…
Вадим говорил неожиданно тихо, короткими фразами, смотрел напряженно.
– Давайте пойдем в лес, – предложил Вадим. – Душно здесь. И люди… Я всегда ухожу, когда хочу подумать или…
– Пойдемте, – согласилась Ирина.
Тропинка заросла травой, и ее приходилось угадывать. В лесу жара сменилась сырой прохладой. Под ногами пружинили смоченные непросыхающей росой многолетние слежавшиеся слои опавших листьев. Они готовились принять новый слой – на деревьях уже кое-где проступала осенняя золотизна.
Ирина села на пень и улыбнулась Вадиму. Он заговорил, будто всю дорогу от обсерватории обдумывал первую фразу и теперь боялся ее забыть.
Вадим учился на третьем курсе физфака, когда ему приснился странный сон. Он певец, готовится в своей гримерной к выходу на сцену. Он гримировался сам, тщательно и медленно накладывая слои приятно пахнущей мази. В зеркале было видно вытянутое лицо, высокие брови, острый, будто клюв, нос. Вадим напевал вслух мелодии из оперы «Трубадур», которая пойдет сегодня в Большом зале.
Вадим пошел на сцену, ощущая на себе тяжесть настоящих металлических лат. На сцене был парк – низко свесились над прозрачным прудом ивы, цвели на клумбах огромные красные гладиолусы, а в глубине кипарисовой аллеи островерхими башенками подпирал звездное небо замок, погруженный во тьму. Он прислонился к шершавому стволу дерева и запел низким, мягким и мощным баритоном, радостно чувствуя, как пружинит выходящий из гортани воздух…
Когда Вадим проснулся, голова была совершенно ясной, будто после глубокого сна без сновидений, и тем не менее он помнил все. Он никогда не занимался музыкой. Родители отдали его в школу с математическим уклоном, и, полюбив точные науки, Вадим считал знание их вполне достаточным. Но в то утро мелодии звучали в памяти, мешая сосредоточиться, – предстоял экзамен по матфизике.
Вадим явился на экзамен, успел сказать несколько слов, объясняя теорему Коши для вычетов, и неожиданно обнаружил, что стоит перед огромным стереоэкраном. Впереди чернота, только яркие звезды полыхали, словно подвешенные на невидимых нитях. В центре экрана угадывалось сиреневое пятнышко. Вадим не чувствовал ни изумления, ни растерянности. Ему было не до того. Экспедиция подходила к цели, и он, Андрей Арсенин, певец, никогда прежде не летавший в космос, должен был принять решение. Звездолет направлялся к Аномалии – пятнышку на стереоэкране. Вероятно, Аномалия была живой, возможно, разумной. Это предстояло выяснить Арсенину, даже не столько познать самому, сколько стать посредником в познании. К чему его в детстве готовил Цесевич по странной, путаной, никем не признаваемой методике, изобретенной им, как говорили, в минуты бреда.
Пятнышко на стереоэкране приблизилось рывком – звездолет совершил очередной импульс-скачок, Андрей – где-то в глубине подсознания он ощущал себя еще и Вадимом Гребницким, студентом-физиком – рассматривал Аномалию, которую раньше много раз видел на фотографиях и в фильмах. Он чувствовал тяжесть ответственности и думал, что Цесевич недобро поступил с ним, обнаружив его странную и уникальную способность. «А где-то в это время заходит солнце, – с тоской подумал он. – Театр серебрится в лучах зари…"
Вадим стоял у стола экзаменатора и договаривал конец фразы. Он сбился и замолчал.
– Что же вы? – спросил Викентий Власович, толстый и добродушный матфизик. – Все верно, продолжайте.
И Вадим продолжил с той фразы, которую не договорил. Он не сразу понял, что полчаса, проведенные им в звездолете, не заняли здесь и мгновения. Испугавшись, он едва дотянул ответ до конца и вылетел из аудитории в смятении духа и с четверкой в зачетке.
Он не забыл ни единой подробности, ни единой мысли, ни единого своего – чужого?! – ощущения. Больше всего его поразили полчаса, вместившиеся в миг. Вместо того чтобы готовиться к экзамену по ядру, он украдкой читал курс психиатрии, но не нашел синдрома, хоть отдаленно напоминающего то, что случилось с ним. Он знал, что здоров, и объяснение (если оно вообще есть) лежит в иной плоскости. Он ждал повторения, завтракая по утрам, сидя в многолюдной тишине студенческой читалки, прогуливаясь вечерами около дома, и особенно нервничал во время экзаменов, будто повторение Странности требовало непременно тех же внешних условий. Из-за этого он едва не завалил ядерную физику и получил первую тройку. Путаница в мыслях нарастала.
Вадим долго молчал – держал в ладонях солнечный блик, прорвавшийся сквозь крону дерева.
– И больше это не повторялось? – спросила Ирина.
Вадим не ответил, ей показалось, что он оценивает интонацию ее слов. Поверила или нет. Сама она еще не задавала себе такого вопроса. Она просто слушала.
– Не повторялось, – сказал Вадим. Он положил руку ей на плечо, и Ирина слегка отодвинулась, но движение было таким легким, что Вадим его и не заметил. – Не повторялось, потому что каждый раз было по-иному. Теперь-то я знаю, что это было и что есть. Отчасти объяснил сам, отчасти мне подсказали. Я потому и спросил, любите ли вы фантастику…
– Объясните.
– Не так сразу…
Когда музыкальный рефрен звучит в десятый раз, я подхожу к двери своей гримерной, открываю ее контрольным словом и смотрю на свои ладони – ладони Риголетто. Или Фигаро. Может быть, Горелова. Иногда Елецкого.
Я начинаю гримироваться и страдаю, потому что в это время герцог Мантуанский соблазняет мою дочь. Или радуюсь, предвкушая победу над злосчастным доктором Бартоло. Может быть, тоскую по далекой и недостижимой Земле, затерянной в космических безднах. А иногда мучаюсь ревностью, потому что графиня Лиза не любит меня…
Обсерватория стояла на холме, горы, сизые, дымчатые, толпились у горизонта. Единственная дорога во внешний мир, казалось, исчезала в жаркой пелене, не пропетляв и километра.
В лабораторном корпусе было душно и сумрачно – свет проникал в коридор только сквозь матовые стекла десятка дверей, Ирина открывала двери наугад, пока не нашла Вадима в комнате со странной табличкой «…и туманностей». В комнате шел семинар, и Вадим вышел с Ириной в коридор.
– То, что вы мне дали, – сказала Ирина, – не так уж плохо. Во всяком случае, не графомания. Вы пишете?
– Нет, Ирина Васильевна. Я не знаю, что это. Не фантазии и не реальность. Если вы готовы слушать… Просто слушать, не обязательно верить…
Вадим говорил неожиданно тихо, короткими фразами, смотрел напряженно.
– Давайте пойдем в лес, – предложил Вадим. – Душно здесь. И люди… Я всегда ухожу, когда хочу подумать или…
– Пойдемте, – согласилась Ирина.
Тропинка заросла травой, и ее приходилось угадывать. В лесу жара сменилась сырой прохладой. Под ногами пружинили смоченные непросыхающей росой многолетние слежавшиеся слои опавших листьев. Они готовились принять новый слой – на деревьях уже кое-где проступала осенняя золотизна.
Ирина села на пень и улыбнулась Вадиму. Он заговорил, будто всю дорогу от обсерватории обдумывал первую фразу и теперь боялся ее забыть.
Вадим учился на третьем курсе физфака, когда ему приснился странный сон. Он певец, готовится в своей гримерной к выходу на сцену. Он гримировался сам, тщательно и медленно накладывая слои приятно пахнущей мази. В зеркале было видно вытянутое лицо, высокие брови, острый, будто клюв, нос. Вадим напевал вслух мелодии из оперы «Трубадур», которая пойдет сегодня в Большом зале.
Вадим пошел на сцену, ощущая на себе тяжесть настоящих металлических лат. На сцене был парк – низко свесились над прозрачным прудом ивы, цвели на клумбах огромные красные гладиолусы, а в глубине кипарисовой аллеи островерхими башенками подпирал звездное небо замок, погруженный во тьму. Он прислонился к шершавому стволу дерева и запел низким, мягким и мощным баритоном, радостно чувствуя, как пружинит выходящий из гортани воздух…
Когда Вадим проснулся, голова была совершенно ясной, будто после глубокого сна без сновидений, и тем не менее он помнил все. Он никогда не занимался музыкой. Родители отдали его в школу с математическим уклоном, и, полюбив точные науки, Вадим считал знание их вполне достаточным. Но в то утро мелодии звучали в памяти, мешая сосредоточиться, – предстоял экзамен по матфизике.
Вадим явился на экзамен, успел сказать несколько слов, объясняя теорему Коши для вычетов, и неожиданно обнаружил, что стоит перед огромным стереоэкраном. Впереди чернота, только яркие звезды полыхали, словно подвешенные на невидимых нитях. В центре экрана угадывалось сиреневое пятнышко. Вадим не чувствовал ни изумления, ни растерянности. Ему было не до того. Экспедиция подходила к цели, и он, Андрей Арсенин, певец, никогда прежде не летавший в космос, должен был принять решение. Звездолет направлялся к Аномалии – пятнышку на стереоэкране. Вероятно, Аномалия была живой, возможно, разумной. Это предстояло выяснить Арсенину, даже не столько познать самому, сколько стать посредником в познании. К чему его в детстве готовил Цесевич по странной, путаной, никем не признаваемой методике, изобретенной им, как говорили, в минуты бреда.
Пятнышко на стереоэкране приблизилось рывком – звездолет совершил очередной импульс-скачок, Андрей – где-то в глубине подсознания он ощущал себя еще и Вадимом Гребницким, студентом-физиком – рассматривал Аномалию, которую раньше много раз видел на фотографиях и в фильмах. Он чувствовал тяжесть ответственности и думал, что Цесевич недобро поступил с ним, обнаружив его странную и уникальную способность. «А где-то в это время заходит солнце, – с тоской подумал он. – Театр серебрится в лучах зари…"
Вадим стоял у стола экзаменатора и договаривал конец фразы. Он сбился и замолчал.
– Что же вы? – спросил Викентий Власович, толстый и добродушный матфизик. – Все верно, продолжайте.
И Вадим продолжил с той фразы, которую не договорил. Он не сразу понял, что полчаса, проведенные им в звездолете, не заняли здесь и мгновения. Испугавшись, он едва дотянул ответ до конца и вылетел из аудитории в смятении духа и с четверкой в зачетке.
Он не забыл ни единой подробности, ни единой мысли, ни единого своего – чужого?! – ощущения. Больше всего его поразили полчаса, вместившиеся в миг. Вместо того чтобы готовиться к экзамену по ядру, он украдкой читал курс психиатрии, но не нашел синдрома, хоть отдаленно напоминающего то, что случилось с ним. Он знал, что здоров, и объяснение (если оно вообще есть) лежит в иной плоскости. Он ждал повторения, завтракая по утрам, сидя в многолюдной тишине студенческой читалки, прогуливаясь вечерами около дома, и особенно нервничал во время экзаменов, будто повторение Странности требовало непременно тех же внешних условий. Из-за этого он едва не завалил ядерную физику и получил первую тройку. Путаница в мыслях нарастала.
Вадим долго молчал – держал в ладонях солнечный блик, прорвавшийся сквозь крону дерева.
– И больше это не повторялось? – спросила Ирина.
Вадим не ответил, ей показалось, что он оценивает интонацию ее слов. Поверила или нет. Сама она еще не задавала себе такого вопроса. Она просто слушала.
– Не повторялось, – сказал Вадим. Он положил руку ей на плечо, и Ирина слегка отодвинулась, но движение было таким легким, что Вадим его и не заметил. – Не повторялось, потому что каждый раз было по-иному. Теперь-то я знаю, что это было и что есть. Отчасти объяснил сам, отчасти мне подсказали. Я потому и спросил, любите ли вы фантастику…
– Объясните.
– Не так сразу…
3
Они встречали Новый год – физики с четвертого курса и три девушки с филфака. Вадим слонялся по квартире, пробовал блюда и напитки, встревал в кратковременные диспуты об искусстве, которые мгновенно растворялись в общих фразах и неожиданных анекдотах. Начали бить куранты, все похватали бокалы, сдвинули их над столом в беспорядочном звоне. Вадим считал удары, и после седьмого – это он запомнил точно – оказался в рубке звездолета.
Рядом стояли двое в прилегающих к телу одеждах. Одежда Вадима была такой же – он носил ее с детства, она росла с ним, стоило ли удивляться? В сознании промелькнули мысли еще одного человека – певца Андрея Арсенина. Вадим почувствовал его напряжение, нерешительность, это была минутная нерешительность, и Вадим – или Андрей?! – сказал своим спутникам:
– Я готов.
Оба кивнули. Арсенин (Вадим уже не ощущал собственного я, не мог отделить его от восприятия Андрея Арсенина, певца по профессии, а по призванию – путешественника во времени) занял место в возвращаемом бочонке бота, люки заклеились, высветились индикаторные стены, отовсюду теперь лилось зеленое сияние, приятное для глаз, сигнал порядка по всем системам. У Арсенина оставался еще час времени, и он прислушался к себе, и мысленно поздоровался с собой, точнее, с человеком, вошедшим в его мозг для выполнения эксперимента. Потом он начал вспоминать – это было первым пунктом программы, и Вадим ощущал эти воспоминания, переживал их заново. Уголком сознания он понимал, что ничего из воспоминаний Арсенина не знал и знать не мог, и все же не изумление перед открывшимся миром владело им, а желание вспомнить больше и четче. Именно вспомнить…
Он вспомнил, как в 2156 году – два года назад – экспедиция к Антаресу прошла около светлого газопылевого комплекса. Аномалию распознали не сразу, лишь спектральные измерения показали, что центральное сгущение туманности – вовсе не обычный газ. Внутри разреженной водородной оболочки скрывалось трудно различимое относительно плотное ядрышко. Удивительно, что спектр этого ядрышка оказался идеальным спектром абсолютно черного тела. Такого в природе еще не встречалось. Как всякая теоретическая абстракция, абсолютно черное тело всегда было невыполнимой идеализацией. В излучении любого природного объекта есть линии элементов, скачки яркости. Природа разнообразна, а черное тело монотонно. Именно такой и была Аномалия.
Экспедиция на Антарес не стала задерживаться, но после ее сообщения с Земли стартовали два поисковых корабля. Они не вернулись. Последним было сообщение, что удалось измерить массу и объем Аномалии. Плотность ее оказалась невелика – обычный разреженный газ. И разведчики решили пройти сквозь Аномалию. Больше сообщений не поступало.
Вся последующая история исследований Аномалии стала историей неудач. В туманность пошли киборги и впервые за сотню лет потерпели поражение. Не вернулся ни один. Близ Аномалии собрали стационарную исследовательскую станцию со сменным экипажем. Аномалию бомбардировали всеми видами излучений, рассеянными и направленными пучками, вплоть до лазерных игл и информационных потоков. И ни разу не удалось получить отраженного или прошедшего сквозь Аномалию сигнала.
Перелом в исследованиях наступил, когда Дарчиев опубликовал работу, в которой доказывал, что Аномалия – искусственно организованный объект. Ход его рассуждений был таким. В природе одинаково невероятно как точное следование одному-единственному закону, так и полное от него отступление. Если вы встретите в космосе явление, которое можно описать одним и только одним законом физики, такое явление можно считать искусственным. В природе не бывает, например, абсолютно чистых металлов – только с примесями. Так и с Аномалией. Если это искусственное сооружение, то внутренняя его структура может быть какой угодно, возможны любые неожиданности.
Рядом стояли двое в прилегающих к телу одеждах. Одежда Вадима была такой же – он носил ее с детства, она росла с ним, стоило ли удивляться? В сознании промелькнули мысли еще одного человека – певца Андрея Арсенина. Вадим почувствовал его напряжение, нерешительность, это была минутная нерешительность, и Вадим – или Андрей?! – сказал своим спутникам:
– Я готов.
Оба кивнули. Арсенин (Вадим уже не ощущал собственного я, не мог отделить его от восприятия Андрея Арсенина, певца по профессии, а по призванию – путешественника во времени) занял место в возвращаемом бочонке бота, люки заклеились, высветились индикаторные стены, отовсюду теперь лилось зеленое сияние, приятное для глаз, сигнал порядка по всем системам. У Арсенина оставался еще час времени, и он прислушался к себе, и мысленно поздоровался с собой, точнее, с человеком, вошедшим в его мозг для выполнения эксперимента. Потом он начал вспоминать – это было первым пунктом программы, и Вадим ощущал эти воспоминания, переживал их заново. Уголком сознания он понимал, что ничего из воспоминаний Арсенина не знал и знать не мог, и все же не изумление перед открывшимся миром владело им, а желание вспомнить больше и четче. Именно вспомнить…
Он вспомнил, как в 2156 году – два года назад – экспедиция к Антаресу прошла около светлого газопылевого комплекса. Аномалию распознали не сразу, лишь спектральные измерения показали, что центральное сгущение туманности – вовсе не обычный газ. Внутри разреженной водородной оболочки скрывалось трудно различимое относительно плотное ядрышко. Удивительно, что спектр этого ядрышка оказался идеальным спектром абсолютно черного тела. Такого в природе еще не встречалось. Как всякая теоретическая абстракция, абсолютно черное тело всегда было невыполнимой идеализацией. В излучении любого природного объекта есть линии элементов, скачки яркости. Природа разнообразна, а черное тело монотонно. Именно такой и была Аномалия.
Экспедиция на Антарес не стала задерживаться, но после ее сообщения с Земли стартовали два поисковых корабля. Они не вернулись. Последним было сообщение, что удалось измерить массу и объем Аномалии. Плотность ее оказалась невелика – обычный разреженный газ. И разведчики решили пройти сквозь Аномалию. Больше сообщений не поступало.
Вся последующая история исследований Аномалии стала историей неудач. В туманность пошли киборги и впервые за сотню лет потерпели поражение. Не вернулся ни один. Близ Аномалии собрали стационарную исследовательскую станцию со сменным экипажем. Аномалию бомбардировали всеми видами излучений, рассеянными и направленными пучками, вплоть до лазерных игл и информационных потоков. И ни разу не удалось получить отраженного или прошедшего сквозь Аномалию сигнала.
Перелом в исследованиях наступил, когда Дарчиев опубликовал работу, в которой доказывал, что Аномалия – искусственно организованный объект. Ход его рассуждений был таким. В природе одинаково невероятно как точное следование одному-единственному закону, так и полное от него отступление. Если вы встретите в космосе явление, которое можно описать одним и только одним законом физики, такое явление можно считать искусственным. В природе не бывает, например, абсолютно чистых металлов – только с примесями. Так и с Аномалией. Если это искусственное сооружение, то внутренняя его структура может быть какой угодно, возможны любые неожиданности.