Страница:
Стадлер медленно поднял взгляд и уставился на меня так, будто я сообщил ему о втором пришествии или, как минимум, о новом нападении исламских террористов на небоскребы Манхэттена. Я подумал, что старший инспектор обладает телепатическими способностями и именно таким образом собирается получить у меня дополнительную информацию о происшествии в Стокгольме. Тома, вероятно, тоже не спускала с меня глаз, могу себе представить, как ее поразило это сообщение, но я-то в ее сторону не смотрел, я играл со старшим инспектором в гляделки и, должен признать, результат оказался не в мою пользу. Я не выдерживаю, когда не понимаю смысла послания, содержащегося в направленном на меня взгляде. Или смысла вопроса. Или вообще смысла.
Я опустил взгляд, и Стадлер тут же спросил:
– Откуда вам это известно?
– А почему это неизвестно вам? – удивился я. – В полицейских хрониках наверняка отмечено…
– Я не имел возможности в последние часы заниматься просмотром хроники, – раздраженно сказал Стадлер. – Вы можете ответить на мой вопрос?
– Конечно. Об этом пишут все новостные европейские сайты. Давайте, покажу.
Я спросил взглядом разрешения у Томы и, сев рядом со Стадлером, положил лэптоп себе на колени. Тома что-то бормотала и, кажется, тихо плакала, утешать ее я все еще не научился, да и не так много за время нашего знакомства случилось событий, вызвавших у нее слезы. Я вошел в новостной сайт Assotiated Press, топ-заголовки ничего о трагедии в Стокгольме не сообщали, пришлось опуститься до вчерашних вечерних… вот, пожалуйста, я кивнул Стадлеру и повернул лэптоп так, чтобы нам обоим было удобно читать с экрана.
– Поразительно, – пробормотал старший инспектор. – Какая у нас с ними разница во времени?
– Пять часов, – подсказал я.
– Когда у них половина десятого, у нас половина пятого.
– Здесь время указано приблизительно, – сказал я, чувствуя, как инициатива переходит в мои руки, теперь я задавал вопросы и направление расследования – ненадолго, конечно, но все-таки… приятное ощущение. – Но по своим каналам вы легко можете получить нужную информацию. И если окажется, что оба убийства произошли не только при одинаковых обстоятельствах, но и физически в одно и то же время…
– Чушь, – сказал Стадлер. – Что вы мне голову морочите, Бочкариофф или как вас там? Не мог один и тот же убийца в одно время оказаться в двух разных городах!
– Господи! – в изумлении воскликнул я. – Мне и в голову не пришло бы убеждать вас в такой чепухе. Конечно, разные убийцы. Но вы не можете расследовать смерть Гастальдона, не приняв во внимание убийство в Стокгольме. Не бывает таких совпадений! Значит, прямая связь. Двое убийц, но один мотив. Договоренность. План действий. Не знаю – это ваша работа. Я хочу сказать, что госпожа Беляева – и вы легко это проверите у любого оперного агента, да хоть в компьютерной картотеке нашей Лирической оперы, – никогда не была в Стокгольме, никогда не пела ни с Хоглундом, ни с ди Кампо…
– Ди Кампо? – нахмурился Стадлер.
– Вы же только что читали! Это исполнитель партии Ренато в шведской постановке «Бал-маскарада».
– Послушайте, – старший инспектор переводил взгляд с меня на Тому и обращался, видимо, к нам обоим, скорее даже к ней, поскольку вообразил, что я, будучи физиком, а не музыкальным критиком, смыслю в опере гораздо меньше примадонны, – послушайте, вы сказали, что это один и тот же спектакль. Я чего-то не понял? Композитор один, согласен, но названия разные. Там что, одинаковые мизансцены в финале?
– Это одна и та же опера, господин Стадлер, – сказал я. – В том-то самое удивительное. Долгая история на самом деле, но если в двух словах… В одна тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году Верди, после того, как закончил переделывать «Стиффелио» – новую версию он назвал «Арольдо», – искал сюжет для следующей оперы…
– Послушайте, господин Бочкариофф, – раздраженно сказал старший инспектор, – у меня нет времени выслушивать ваши музыковедческие истории.
– Но это важно! – Я повысил голос. – Пять минут, и вы сами поймете, насколько это важно для вашего, черт побери, расследования!
– Ну, – коротко бросил Стадлер.
– Так вот, после премьеры «Арольдо» Верди искал пьесу, которую мог бы переложить на музыку для неаполитанского театра «Сан Карло». Опера должна была быть представлена в карнавальный сезон следующего года. В поисках темы Верди перечитал огромное количество всякого хлама, и тут на глаза ему попалась пьеса французского драматурга Эжена Скриба «Густав III, или Месть в домино». Сюжет показался Верди увлекательным, но…
– Нельзя ли короче? Вы уже потеряли минуту из пяти.
– Не будете перебивать – будет короче. Так я о чем? Да… Увлекательный сюжет – придворные интриги, пророчество, любовь, ревность, убийство на балу – все, что требуется, чтобы публика с замиранием сердца…
– Господи! – Стадлер хлопнул по колену ладонью.
– …с замиранием следила за действием. Но на этот сюжет в тридцать шестом году французский композитор Обер уже написал оперу, и она с успехом шла в течение нескольких сезонов. К тому же, у Верди не было либреттиста. Франческо Пьяве, который написал для Верди «Риголетто», «Травиату»…
– Может, вы избавите меня от итальянских названий и имен? Они имеют к делу хоть какое-то отношение?
– Имеют. Пьяве был болен и не мог работать. Тогда в сентябре пятьдесят седьмого года Верди, будучи в Венеции, где он присутствовал на премьере «Симона Бокканегры», обратился к Антонио Сомма, адвокату, который настолько не любил свою практику, что большую часть времени проводил в опере, а не в своей конторе. Он даже как-то писал водевили, и они шли в нескольких театрах с умеренным, надо сказать, успехом. Сомма писал для Верди либретто на сюжет «Короля Лира», но эта опера так и не появилась на свет…
– И это замечательно, – сказал Стадлер, передал мне лэптоп и встал. – Доскажете вашу интереснейшую историю как-нибудь в другой раз. Спасибо, господин Бочкариофф, за то, что обратили мое внимание на убийство в Стокгольме. Не думаю, однако, что между двумя этими преступлениями существует какая-то связь. Предполагать какой-то всемирный заговор против оперных теноров… Несерьезно, верно? Балаган. И успокойтесь – я вижу, вы готовы землю рыть, лишь бы доказать мне, что госпожа Беляев не имеет к убийству Гастальдона никакого отношения, – но я ее… вас, мисс Беляев… ни в чем и не обвиняю. Жаль, что вы так мало видели. Ну, что поделаешь… Не буду больше вам мешать, у вас ведь сегодня премьера.
– Странно, – сказал я, тоже поднявшись и стоя на пути старшего инспектора к двери. Я вовсе не собирался загораживать ему дорогу, но почему-то именно сейчас не хотелось, чтобы он ушел, не дослушав. Что-то наверняка было в этом, уверен, не случайном совпадении двух убийств, а понять, что именно, я мог, я точно знал, что мог, но для этого нужно было думать и, как ни странно, говорить, говорить, мне всегда думалось лучше, когда я говорил, может, и чепуху, но именно тогда в голове рождались правильные мысли, которые я сразу и выбалтывал. На семинарах это производило впечатление, многие говорили мне, что поражаются стилем работы моего воображения, но именно так оно работало, а сейчас этот полицейский сбил меня с мысли, прервал слова…
– Странно, – повторил я, поймав мысль, не нужную на самом деле, но оказавшуюся ближе прочих к поверхности сознания, – что полиция не запретила премьеру.
– А почему надо было запрещать? – удивился Стадлер, будто не сам он вчера пытался сделать именно это. – За ночь были опрошены и обысканы все, кто был на сцене в момент убийства. И оркестранты. Вообще-то я ни минуты не спал, просто валюсь с ног. Театр тоже весь обыскали, от чердака до подвала, это была адская… Неважно.
– Нож вы не нашли, – резюмировал я.
– Если бы вы внимательнее читали новости на американских сайтах, – поразил меня Стадлер моим же оружием, – то знали бы: нет, не нашли. Журналисты смакуют это обстоятельство, будто не представляют, как искать иголку в стоге сена.
Он пожал плечами, кивнул Томе, сидевшей с закрытыми глазами и не увидевшей поданного ей знака прощания, и обошел меня, как обходят лежащую на земле готовую взорваться гранату.
– Жаль, – сказал я, – что вы не захотели послушать, как Верди и Сомма сочиняли оперу. Это вам очень пригодилось бы в расследовании.
Инспектор бросил на меня через плечо недоуменный взгляд и вышел, не очень громко, но все-таки хлопнув дверью.
Номер 7. Терцет
Номер 8. Монолог, дуэт и дуэттино
Я опустил взгляд, и Стадлер тут же спросил:
– Откуда вам это известно?
– А почему это неизвестно вам? – удивился я. – В полицейских хрониках наверняка отмечено…
– Я не имел возможности в последние часы заниматься просмотром хроники, – раздраженно сказал Стадлер. – Вы можете ответить на мой вопрос?
– Конечно. Об этом пишут все новостные европейские сайты. Давайте, покажу.
Я спросил взглядом разрешения у Томы и, сев рядом со Стадлером, положил лэптоп себе на колени. Тома что-то бормотала и, кажется, тихо плакала, утешать ее я все еще не научился, да и не так много за время нашего знакомства случилось событий, вызвавших у нее слезы. Я вошел в новостной сайт Assotiated Press, топ-заголовки ничего о трагедии в Стокгольме не сообщали, пришлось опуститься до вчерашних вечерних… вот, пожалуйста, я кивнул Стадлеру и повернул лэптоп так, чтобы нам обоим было удобно читать с экрана.
– Поразительно, – пробормотал старший инспектор. – Какая у нас с ними разница во времени?
– Пять часов, – подсказал я.
– Когда у них половина десятого, у нас половина пятого.
– Здесь время указано приблизительно, – сказал я, чувствуя, как инициатива переходит в мои руки, теперь я задавал вопросы и направление расследования – ненадолго, конечно, но все-таки… приятное ощущение. – Но по своим каналам вы легко можете получить нужную информацию. И если окажется, что оба убийства произошли не только при одинаковых обстоятельствах, но и физически в одно и то же время…
– Чушь, – сказал Стадлер. – Что вы мне голову морочите, Бочкариофф или как вас там? Не мог один и тот же убийца в одно время оказаться в двух разных городах!
– Господи! – в изумлении воскликнул я. – Мне и в голову не пришло бы убеждать вас в такой чепухе. Конечно, разные убийцы. Но вы не можете расследовать смерть Гастальдона, не приняв во внимание убийство в Стокгольме. Не бывает таких совпадений! Значит, прямая связь. Двое убийц, но один мотив. Договоренность. План действий. Не знаю – это ваша работа. Я хочу сказать, что госпожа Беляева – и вы легко это проверите у любого оперного агента, да хоть в компьютерной картотеке нашей Лирической оперы, – никогда не была в Стокгольме, никогда не пела ни с Хоглундом, ни с ди Кампо…
– Ди Кампо? – нахмурился Стадлер.
– Вы же только что читали! Это исполнитель партии Ренато в шведской постановке «Бал-маскарада».
– Послушайте, – старший инспектор переводил взгляд с меня на Тому и обращался, видимо, к нам обоим, скорее даже к ней, поскольку вообразил, что я, будучи физиком, а не музыкальным критиком, смыслю в опере гораздо меньше примадонны, – послушайте, вы сказали, что это один и тот же спектакль. Я чего-то не понял? Композитор один, согласен, но названия разные. Там что, одинаковые мизансцены в финале?
– Это одна и та же опера, господин Стадлер, – сказал я. – В том-то самое удивительное. Долгая история на самом деле, но если в двух словах… В одна тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году Верди, после того, как закончил переделывать «Стиффелио» – новую версию он назвал «Арольдо», – искал сюжет для следующей оперы…
– Послушайте, господин Бочкариофф, – раздраженно сказал старший инспектор, – у меня нет времени выслушивать ваши музыковедческие истории.
– Но это важно! – Я повысил голос. – Пять минут, и вы сами поймете, насколько это важно для вашего, черт побери, расследования!
– Ну, – коротко бросил Стадлер.
– Так вот, после премьеры «Арольдо» Верди искал пьесу, которую мог бы переложить на музыку для неаполитанского театра «Сан Карло». Опера должна была быть представлена в карнавальный сезон следующего года. В поисках темы Верди перечитал огромное количество всякого хлама, и тут на глаза ему попалась пьеса французского драматурга Эжена Скриба «Густав III, или Месть в домино». Сюжет показался Верди увлекательным, но…
– Нельзя ли короче? Вы уже потеряли минуту из пяти.
– Не будете перебивать – будет короче. Так я о чем? Да… Увлекательный сюжет – придворные интриги, пророчество, любовь, ревность, убийство на балу – все, что требуется, чтобы публика с замиранием сердца…
– Господи! – Стадлер хлопнул по колену ладонью.
– …с замиранием следила за действием. Но на этот сюжет в тридцать шестом году французский композитор Обер уже написал оперу, и она с успехом шла в течение нескольких сезонов. К тому же, у Верди не было либреттиста. Франческо Пьяве, который написал для Верди «Риголетто», «Травиату»…
– Может, вы избавите меня от итальянских названий и имен? Они имеют к делу хоть какое-то отношение?
– Имеют. Пьяве был болен и не мог работать. Тогда в сентябре пятьдесят седьмого года Верди, будучи в Венеции, где он присутствовал на премьере «Симона Бокканегры», обратился к Антонио Сомма, адвокату, который настолько не любил свою практику, что большую часть времени проводил в опере, а не в своей конторе. Он даже как-то писал водевили, и они шли в нескольких театрах с умеренным, надо сказать, успехом. Сомма писал для Верди либретто на сюжет «Короля Лира», но эта опера так и не появилась на свет…
– И это замечательно, – сказал Стадлер, передал мне лэптоп и встал. – Доскажете вашу интереснейшую историю как-нибудь в другой раз. Спасибо, господин Бочкариофф, за то, что обратили мое внимание на убийство в Стокгольме. Не думаю, однако, что между двумя этими преступлениями существует какая-то связь. Предполагать какой-то всемирный заговор против оперных теноров… Несерьезно, верно? Балаган. И успокойтесь – я вижу, вы готовы землю рыть, лишь бы доказать мне, что госпожа Беляев не имеет к убийству Гастальдона никакого отношения, – но я ее… вас, мисс Беляев… ни в чем и не обвиняю. Жаль, что вы так мало видели. Ну, что поделаешь… Не буду больше вам мешать, у вас ведь сегодня премьера.
– Странно, – сказал я, тоже поднявшись и стоя на пути старшего инспектора к двери. Я вовсе не собирался загораживать ему дорогу, но почему-то именно сейчас не хотелось, чтобы он ушел, не дослушав. Что-то наверняка было в этом, уверен, не случайном совпадении двух убийств, а понять, что именно, я мог, я точно знал, что мог, но для этого нужно было думать и, как ни странно, говорить, говорить, мне всегда думалось лучше, когда я говорил, может, и чепуху, но именно тогда в голове рождались правильные мысли, которые я сразу и выбалтывал. На семинарах это производило впечатление, многие говорили мне, что поражаются стилем работы моего воображения, но именно так оно работало, а сейчас этот полицейский сбил меня с мысли, прервал слова…
– Странно, – повторил я, поймав мысль, не нужную на самом деле, но оказавшуюся ближе прочих к поверхности сознания, – что полиция не запретила премьеру.
– А почему надо было запрещать? – удивился Стадлер, будто не сам он вчера пытался сделать именно это. – За ночь были опрошены и обысканы все, кто был на сцене в момент убийства. И оркестранты. Вообще-то я ни минуты не спал, просто валюсь с ног. Театр тоже весь обыскали, от чердака до подвала, это была адская… Неважно.
– Нож вы не нашли, – резюмировал я.
– Если бы вы внимательнее читали новости на американских сайтах, – поразил меня Стадлер моим же оружием, – то знали бы: нет, не нашли. Журналисты смакуют это обстоятельство, будто не представляют, как искать иголку в стоге сена.
Он пожал плечами, кивнул Томе, сидевшей с закрытыми глазами и не увидевшей поданного ей знака прощания, и обошел меня, как обходят лежащую на земле готовую взорваться гранату.
– Жаль, – сказал я, – что вы не захотели послушать, как Верди и Сомма сочиняли оперу. Это вам очень пригодилось бы в расследовании.
Инспектор бросил на меня через плечо недоуменный взгляд и вышел, не очень громко, но все-таки хлопнув дверью.
Номер 7. Терцет
Воздух был неподвижным, тяжелым и густым, дышалось тяжело, будто после подъема на высокий холм. Даже в тени было жарко, и липкий пот стекал на брови, будто на железный карниз покатой крыши.
Официант, всем видом показывая, что только совсем ненормальные могут выходить из дома в такую жару, принес три больших стакана с напитком, в меню названным «Летняя прохлада», но среди завсегдатаев заведения получившим имя «Холод любви». Почему эта розовая пенящаяся и действительно холодная жидкость ассоциировалась с остывшей любовной страстью, не знал, похоже, никто – во всяком случае, Сомма на вопрос маэстро ответить не смог, а Джузеппина заметила, что по вкусу лимонад скорее напоминает домашний компот ее детства, и это так замечательно, что она с удовольствием выпьет еще стакан, не сразу, конечно, а чуть позже.
– Да-да, – рассеянно сказал Верди, глядя, как на противоположном берегу канала жирные голуби дерутся из-за невидимой отсюда добычи – может, хлебной корки, а может, куска прогнившего мяса, выброшенного из окна трехэтажного палаццо. – Возьми мой стакан, дорогая, я не хочу пить.
– Надо пить, Верди, – убежденно сказала Джузеппина. – В такую жару надо пить очень много жидкости.
– Да-да, – повторил Верди и, пододвинув к Джузеппине свой стакан, продолжил мысль, которую начал развивать по дороге к этой маленькой и уютной площади. – Послушайте, дорогой Сомма, я совсем не хочу ограничивать вашу поэтическую фантазию, но поймите и вы меня: то, что годится для театральной драмы, совсем порой не подходит для оперы, и вовсе не потому, что композитор не способен переложить на музыку тот или иной эпизод. Уверяю вас, на музыку можно переложить все, даже вопли этих несносных голубей. Нет-нет, дело не в этом. Причина в том, что эффектное в драме, вызывающее слезы на глазах, может оказаться совершенно не потрясающим воображение, если то же самое пропеть самым лучшим в мире голосом. Человеческое ухо по-разному воспринимает слово произнесенное и слово пропетое.
– Разве я с этим спорю? – Сомма отпивал из своего стакана мелкими глоточками, то ли стараясь растянуть удовольствие, то ли просто не замечая, что пьет. – Но, согласитесь, маэстро, если изъять из дуэта финальную стретту, отрывок будет выглядеть незаконченным, как… – он огляделся по сторонам и кивнул в сторону купола, возвышавшегося над крышами соседних домов, – как вот этот несчастный собор, который строят уже полтора века и никак не доведут до совершенства.
– Стретта! – презрительно сказал Верди. – Скажите, синьор Антонио, откуда эта страсть к громким и быстрым финалам, эта наша итальянская стремительность и желание поставить точку там, где необходимо даже не многоточие, а какой-то другой грамматический знак, вроде музыкального legato? И не говорите мне, что я сам… Господи, чего я только не писал в молодости! Даже в «Травиате», где бравурные аккорды так же к месту, как крики в церкви, я написал для Альфреда эту самую стретту, и хорошо, что многие певцы, как мне говорили, ее сейчас не исполняют – она кажется им трудной, а на самом деле музыкальное чутье подсказывает им, что стретта там попросту неуместна! Как эта жара. Выпей еще, Пеппина, выпей, тебе нужно, а я закажу себе… если захочу.
– Ну, хорошо, – Сомма достал из кармана аккуратно сложенный платок и вытер потную шею, – допустим. Я сокращаю. Согласен. То есть не согласен, но делаю так, как вы хотите, маэстро. Как же, скажите, закончится дуэт? Должно быть что-то определенное, какое-то решение, а без стретты остается ощущение, будто все повисает – недосказанное, недопетое…
– Вот именно, дорогой Сомма! – воскликнул Верди. – Вы лучше меня определили то, что мне надо. Недосказанное. Недопетое. Именно! Ничего не решено, понимаете? Ничего и не может быть решено. То, чего они оба хотят – и Густав, и Амелия, – невозможно, оба они это понимают, для них эта встреча, скорее всего, последняя, и они делают вид… каждый для себя, но и для другого тоже… что много таких встреч у них впереди, и значит, нет конца, нет завершенности. Вы понимаете?
– Хм… Да. Хорошо. Я сниму три строфы, хотя…
– Это замечательные стихи, – мягко произнес Верди, – я знаю, сколько страсти вы в них вложили. Но…
– Да. Хорошо. Хватит об этом. Но с тем, чтобы в финале четвертого акта добавить строфу в ансамбле, я не согласен решительно. Я буду настаивать…
– И тут, дорогой Сомма, вы одержите надо мной быструю и безоговорочную победу, – усмехнулся Верди, – поскольку, конечно же, эта строфа была бы лишней, и я сказал вам о ней потому лишь, что знал, как вы станете сопротивляться, когда я потребую исключить стретту. Должен был я оставить и вам ощущение одержанной победы, верно?
– Ты великий стратег, мой Верди, – улыбнулась Джузеппина. – Синьор Антонио, вы знаете, как он обычно добивается своего – не в музыке, а дома? Он долго и громко спорит, мы оба готовы выйти из себя, и тут он предлагает мне сделать нечто такое, что я уже давно хотела, и на этом спор заканчивается, потому что… ну разве я могу не ответить уступкой на уступку?
– Вот не думал, что маэстро такой мастер компромиссов, – сказал Сомма.
– Я не мастер компромиссов, – отрезал Верди. – Разве я сейчас пошел на компромисс? Вы, дорогой Сомма, приняли мое требование относительно стретты, а я, в качестве компенсации, не буду писать финал, который и раньше казался мне лишним.
Сомма громко захохотал и подал появившемуся в дверях кафе официанту знак принести еще по стакану замечательного прохладительного, как бы оно на самом деле ни называлось.
– Странно складывается жизнь, – задумчиво произнес Сомма, вертя в руке пустой стакан и переводя взгляд с Верди на Джузеппину. – Я говорил вам когда-нибудь, что с детства терпеть не мог оперу?
– Нет, – сказала Джузеппина, – мне, по крайней мере… Может, тебе, Верди?
Верди покачал головой: нет, он тоже слышал об этом впервые. Он вообще не любил расспрашивать, его не то чтобы не интересовало чужое прошлое, он и о своем вспоминать не любил и мог себе представить, что в жизни собеседника тоже было достаточно моментов, о которых тот не хотел говорить, а в разговорах всегда есть опасность коснуться тем, не очень для собеседника приятных.
– Да-да, – продолжал Сомма, – впервые я попал в оперу, когда в Падуе, где я учился на юридическом факультете, поставили «Паризину» Доницетти. Я сам написал пьесу с таким названием, она шла в нашем студенческом театре… И я, конечно, не мог не пойти послушать оперу на мой… вы представляете, я был убежден, что это действительно мой и ничей больше сюжет! Может, поэтому мне совершенно не понравилось. Музыка мешала. Я дал себе слово никогда больше не ходить в оперу!
– Странное решение для итальянца, не правда ли? – улыбнулась Джузеппина.
– Ну что ты, – снисходительно сказал Верди, – тебя сбивают с толку переполненные залы в «Скала» и «Ла Фениче», но ведь девять из десяти простолюдинов никогда не бывали в опере, не слышали ни одной ноты из «Трубадура» и даже «Цирюльника»…
– Ты меня поражаешь, Верди! – сердито воскликнула Джузеппина и продолжала, обращаясь к Сомма: – Он всегда выдвигает парадоксы, потому с ним так трудно! Итальянцы не знают оперы!
– Нет-нет, – перебил Верди. – Я ведь не это сказал, дорогая. Естественно, песенку Герцога знает даже самый невежественный пастух из Калабрии, я сам слышал, как на одном из пастбищ… Впрочем, я не о том. Но в опере он не был, мелодию ему напел приятель, который подхватил ее, услышав, как играл бродячий шарманщик, но и тот никогда не переступал порога театра, а знает популярную мелодию от знакомого, а тот от своего, и вот он-то действительно слышал оперу сам. Мы, итальянцы, очень любим петь, верно, мелодия – наша жизнь, но опера, к сожалению, так и не стала народным искусством, как ни горько в этом признаваться.
– Не стала народным искусством? – возмутилась Джузеппина.
– И не спорь, дорогая, – Верди положил ей на ладонь свою руку. Темное и грубое на светлое и нежное. «Он действительно больше крестьянин, чем музыкант», – подумал Сомма, глядя, как рука Верди сжимает и гладит пальцы Джузеппины. – Не спорь. Я всего лишь хочу сказать, что наш дорогой синьор Антонио вовсе не исключение, а скорее правило. Да о чем говорить, Пеппина? Мой родной отец и моя любимая матушка! Имея сына-композитора!
– Всемирно известного, – вставил Сомма, но Верди не обратил на реплику внимания.
– Они были в театре всего один раз, когда я чуть ли не силком привез их в Милан на премьеру «Жанны д’Арк», да и тогда отец пытался сбежать после второго акта, сказав, что не привык к такому шуму, и матушка едва уговорила его остаться. Как бы то ни было, они досидели до конца, а потом их привели ко мне за кулисы, и я помню, как отец ругал большой барабан, из-за которого у него чуть не лопнули перепонки. Нет, Пеппина, я могу понять синьора Антонио, особенно если речь идет о театре в Падуе, где никогда не было приличного оркестра, а хористов набирали из окрестных ремесленников, многие из которых даже нот толком не знали и пели на слух. Бедный Доницетти! Бедная «Паризина»!
– И бедный Антонио, добавьте к тому, маэстро!
– И бедный синьор Антонио! – Верди неожиданно стал серьезным, убрал свою руку с руки Джузеппины и сказал: – Но ведь не я к вам, а вы ко мне подошли тогда, на пьяццо. Я вас не знал и даже не слышал вашего имени.
– Откуда было вам его слышать? – удивился Сомма.
– Да-да. Вы подошли ко мне…
– В компании с Лукетти и синьорой Маффеи.
– Да-да, и Кларина, которую я очень ценю за ее живой ум и преданность нашей несчастной родине, сказала: «Позвольте представить вам синьора Антонио Сомма, он адвокат и ваш преданный поклонник». Но вы им не были, верно? Вы вели в суде тяжбу Кларины с семейством Гараванди…
– О праве на недвижимость.
– Но в то время вы еще не слышали ни одной моей ноты!
– Ну что вы, слышал, конечно! Вы полагаете, маэстро, что можно прожить в Италии почти полвека и не слышать ни одной ноты Верди?
– От уличных певцов, столь же громкоголосых, сколь и фальшивящих!
– Знаете, маэстро, сейчас я вам, пожалуй, кое в чем признаюсь. Синьора Джузеппина, будьте свидетельницей моей чистосердечной явки с повинной. Я был в «Фениче» на «Травиате» и «Бокканегре», я слышал «Риголетто» в «Скала» еще шесть лет назад, и вы не станете отрицать, что я слышал «Арольдо».
– «Арольдо» вы слушали уже после нашего знакомства, – рассмеялся Верди. – Но вы… Я поражен. Я думал…
– И должен признаться еще, – продолжал Сомма, с удовлетворением наблюдая за смущением маэстро, – я слушал эту божественную музыку…
– Ну-ну, – пробурчал Верди, нахмурившись.
– Но видел, как распадается в «Бокканегре» сцена дожа и его дочери – драматургически вторая часть выпадает, как тяжелый камень из слабой руки.
– Милое сравнение, – сказал Верди, – я поражен.
– Чем, маэстро?
– Тем, что вы обратили на это внимание! Черт возьми, синьор Антонио! Я так и не сумел заставить Пьяве… Нет, это не то слово: заставить я мог его сделать все, что угодно. Кроме одного, к сожалению. Франческо хороший поэт… уверяю вас, ничего сверхъестественного я от него не требовал, но выше головы не прыгнешь…
– Верди, – с упреком проговорила Джузеппина, – напрасно ты так о нем. Ты же знаешь…
– Да, – Верди прервал сам себя, сцепил пальцы и приблизил к глазам, будто держал в них что-то и хотел рассмотреть поближе. – Пьяве болен, боюсь, дни его сочтены. Это ужасно. Извините, синьор Антонио, извините!
Сомма с изумлением увидел, как покраснели у Верди глаза и дернулся уголок рта. Он совсем не предполагал, что этот человек, казавшийся ему жестким, как скошенная трава на лугу в Сант-Агате, и непреклонным, как колокольня на площади Сан Марко, мог так взволноваться, вспомнив о друге, лежавшем сейчас в своем доме во Флоренции и, возможно, именно в эти минуты прощавшемся с миром.
Джузеппина, гораздо лучше, чем Сомма, знавшая своего Верди, отвернулась, она не выносила минуты его слабости, потому что потом, взяв себя в руки, он становился ворчливым, ко всему придирался, хотя на самом деле злился только на себя.
– Да, – сказал Верди, справившись с эмоциями, – я только хотел сказать, синьор Антонио, что финал все-таки придется переделать. Музыку я себе примерно представляю, и ваши стихи – они замечательны, спору нет! – на эту музыку не ложатся.
– Хорошо, – согласился Сомма, – две строфы перед финальной кодой я заменю. Какой ритм вам нужен, маэстро?
– Вот это другой разговор! – воскликнул Верди. – Ты слышишь, Пеппина? Какой ритм, спрашиваете? Я объясню вам! Это должен быть марш на две четверти, короткий, как лезвие кинжала. Раз-два, раз-два…
– Раз-два, – повторил Сомма, и строчки, как это с ним обычно бывало, появились перед его глазами, будто написанные чьим-то размашистым почерком на светлом фоне. – Да, вот так: «А теперь вместе мы, не робея, кровожадного свергнем злодея…»
– Кровожадного свергнем злодея! – воскликнул Верди. – Так, дорогой Сомма! И еще три строки, только три. Свергнем злодея. То, что надо. Свергнем злодея! Пеппина, здесь так жарко, у меня пот течет по спине, я хочу домой.
– Ты хочешь записать мелодию, – мягко сказала Джузеппина, вставая.
Мужчины тоже поднялись, Верди бросил на стол два дуката, официант, не дожидаясь, когда посетители уйдут, принялся убирать стаканы, он был недоволен, господа сидели битый час и ничего не съели, только выпили шесть стаканов прохладительного, конечно, жара, кто спорит, но могли бы – не бедные, видно по одежде – заказать и что-нибудь основательное, а то сидели и спорили, особенно этот, похожий на… «Господи, на кого похож тот, что справа, где я мог его видеть… Это же… Как я не признал сразу?»
Официант поставил на стол стаканы и долго глядел вслед уходившим – пока они не свернули за угол.
– Верди! – громко сказал официант. – Подумать только: Верди в Венеции! Значит, скоро в «Ла Фениче» новая опера!
Официант, всем видом показывая, что только совсем ненормальные могут выходить из дома в такую жару, принес три больших стакана с напитком, в меню названным «Летняя прохлада», но среди завсегдатаев заведения получившим имя «Холод любви». Почему эта розовая пенящаяся и действительно холодная жидкость ассоциировалась с остывшей любовной страстью, не знал, похоже, никто – во всяком случае, Сомма на вопрос маэстро ответить не смог, а Джузеппина заметила, что по вкусу лимонад скорее напоминает домашний компот ее детства, и это так замечательно, что она с удовольствием выпьет еще стакан, не сразу, конечно, а чуть позже.
– Да-да, – рассеянно сказал Верди, глядя, как на противоположном берегу канала жирные голуби дерутся из-за невидимой отсюда добычи – может, хлебной корки, а может, куска прогнившего мяса, выброшенного из окна трехэтажного палаццо. – Возьми мой стакан, дорогая, я не хочу пить.
– Надо пить, Верди, – убежденно сказала Джузеппина. – В такую жару надо пить очень много жидкости.
– Да-да, – повторил Верди и, пододвинув к Джузеппине свой стакан, продолжил мысль, которую начал развивать по дороге к этой маленькой и уютной площади. – Послушайте, дорогой Сомма, я совсем не хочу ограничивать вашу поэтическую фантазию, но поймите и вы меня: то, что годится для театральной драмы, совсем порой не подходит для оперы, и вовсе не потому, что композитор не способен переложить на музыку тот или иной эпизод. Уверяю вас, на музыку можно переложить все, даже вопли этих несносных голубей. Нет-нет, дело не в этом. Причина в том, что эффектное в драме, вызывающее слезы на глазах, может оказаться совершенно не потрясающим воображение, если то же самое пропеть самым лучшим в мире голосом. Человеческое ухо по-разному воспринимает слово произнесенное и слово пропетое.
– Разве я с этим спорю? – Сомма отпивал из своего стакана мелкими глоточками, то ли стараясь растянуть удовольствие, то ли просто не замечая, что пьет. – Но, согласитесь, маэстро, если изъять из дуэта финальную стретту, отрывок будет выглядеть незаконченным, как… – он огляделся по сторонам и кивнул в сторону купола, возвышавшегося над крышами соседних домов, – как вот этот несчастный собор, который строят уже полтора века и никак не доведут до совершенства.
– Стретта! – презрительно сказал Верди. – Скажите, синьор Антонио, откуда эта страсть к громким и быстрым финалам, эта наша итальянская стремительность и желание поставить точку там, где необходимо даже не многоточие, а какой-то другой грамматический знак, вроде музыкального legato? И не говорите мне, что я сам… Господи, чего я только не писал в молодости! Даже в «Травиате», где бравурные аккорды так же к месту, как крики в церкви, я написал для Альфреда эту самую стретту, и хорошо, что многие певцы, как мне говорили, ее сейчас не исполняют – она кажется им трудной, а на самом деле музыкальное чутье подсказывает им, что стретта там попросту неуместна! Как эта жара. Выпей еще, Пеппина, выпей, тебе нужно, а я закажу себе… если захочу.
– Ну, хорошо, – Сомма достал из кармана аккуратно сложенный платок и вытер потную шею, – допустим. Я сокращаю. Согласен. То есть не согласен, но делаю так, как вы хотите, маэстро. Как же, скажите, закончится дуэт? Должно быть что-то определенное, какое-то решение, а без стретты остается ощущение, будто все повисает – недосказанное, недопетое…
– Вот именно, дорогой Сомма! – воскликнул Верди. – Вы лучше меня определили то, что мне надо. Недосказанное. Недопетое. Именно! Ничего не решено, понимаете? Ничего и не может быть решено. То, чего они оба хотят – и Густав, и Амелия, – невозможно, оба они это понимают, для них эта встреча, скорее всего, последняя, и они делают вид… каждый для себя, но и для другого тоже… что много таких встреч у них впереди, и значит, нет конца, нет завершенности. Вы понимаете?
– Хм… Да. Хорошо. Я сниму три строфы, хотя…
– Это замечательные стихи, – мягко произнес Верди, – я знаю, сколько страсти вы в них вложили. Но…
– Да. Хорошо. Хватит об этом. Но с тем, чтобы в финале четвертого акта добавить строфу в ансамбле, я не согласен решительно. Я буду настаивать…
– И тут, дорогой Сомма, вы одержите надо мной быструю и безоговорочную победу, – усмехнулся Верди, – поскольку, конечно же, эта строфа была бы лишней, и я сказал вам о ней потому лишь, что знал, как вы станете сопротивляться, когда я потребую исключить стретту. Должен был я оставить и вам ощущение одержанной победы, верно?
– Ты великий стратег, мой Верди, – улыбнулась Джузеппина. – Синьор Антонио, вы знаете, как он обычно добивается своего – не в музыке, а дома? Он долго и громко спорит, мы оба готовы выйти из себя, и тут он предлагает мне сделать нечто такое, что я уже давно хотела, и на этом спор заканчивается, потому что… ну разве я могу не ответить уступкой на уступку?
– Вот не думал, что маэстро такой мастер компромиссов, – сказал Сомма.
– Я не мастер компромиссов, – отрезал Верди. – Разве я сейчас пошел на компромисс? Вы, дорогой Сомма, приняли мое требование относительно стретты, а я, в качестве компенсации, не буду писать финал, который и раньше казался мне лишним.
Сомма громко захохотал и подал появившемуся в дверях кафе официанту знак принести еще по стакану замечательного прохладительного, как бы оно на самом деле ни называлось.
– Странно складывается жизнь, – задумчиво произнес Сомма, вертя в руке пустой стакан и переводя взгляд с Верди на Джузеппину. – Я говорил вам когда-нибудь, что с детства терпеть не мог оперу?
– Нет, – сказала Джузеппина, – мне, по крайней мере… Может, тебе, Верди?
Верди покачал головой: нет, он тоже слышал об этом впервые. Он вообще не любил расспрашивать, его не то чтобы не интересовало чужое прошлое, он и о своем вспоминать не любил и мог себе представить, что в жизни собеседника тоже было достаточно моментов, о которых тот не хотел говорить, а в разговорах всегда есть опасность коснуться тем, не очень для собеседника приятных.
– Да-да, – продолжал Сомма, – впервые я попал в оперу, когда в Падуе, где я учился на юридическом факультете, поставили «Паризину» Доницетти. Я сам написал пьесу с таким названием, она шла в нашем студенческом театре… И я, конечно, не мог не пойти послушать оперу на мой… вы представляете, я был убежден, что это действительно мой и ничей больше сюжет! Может, поэтому мне совершенно не понравилось. Музыка мешала. Я дал себе слово никогда больше не ходить в оперу!
– Странное решение для итальянца, не правда ли? – улыбнулась Джузеппина.
– Ну что ты, – снисходительно сказал Верди, – тебя сбивают с толку переполненные залы в «Скала» и «Ла Фениче», но ведь девять из десяти простолюдинов никогда не бывали в опере, не слышали ни одной ноты из «Трубадура» и даже «Цирюльника»…
– Ты меня поражаешь, Верди! – сердито воскликнула Джузеппина и продолжала, обращаясь к Сомма: – Он всегда выдвигает парадоксы, потому с ним так трудно! Итальянцы не знают оперы!
– Нет-нет, – перебил Верди. – Я ведь не это сказал, дорогая. Естественно, песенку Герцога знает даже самый невежественный пастух из Калабрии, я сам слышал, как на одном из пастбищ… Впрочем, я не о том. Но в опере он не был, мелодию ему напел приятель, который подхватил ее, услышав, как играл бродячий шарманщик, но и тот никогда не переступал порога театра, а знает популярную мелодию от знакомого, а тот от своего, и вот он-то действительно слышал оперу сам. Мы, итальянцы, очень любим петь, верно, мелодия – наша жизнь, но опера, к сожалению, так и не стала народным искусством, как ни горько в этом признаваться.
– Не стала народным искусством? – возмутилась Джузеппина.
– И не спорь, дорогая, – Верди положил ей на ладонь свою руку. Темное и грубое на светлое и нежное. «Он действительно больше крестьянин, чем музыкант», – подумал Сомма, глядя, как рука Верди сжимает и гладит пальцы Джузеппины. – Не спорь. Я всего лишь хочу сказать, что наш дорогой синьор Антонио вовсе не исключение, а скорее правило. Да о чем говорить, Пеппина? Мой родной отец и моя любимая матушка! Имея сына-композитора!
– Всемирно известного, – вставил Сомма, но Верди не обратил на реплику внимания.
– Они были в театре всего один раз, когда я чуть ли не силком привез их в Милан на премьеру «Жанны д’Арк», да и тогда отец пытался сбежать после второго акта, сказав, что не привык к такому шуму, и матушка едва уговорила его остаться. Как бы то ни было, они досидели до конца, а потом их привели ко мне за кулисы, и я помню, как отец ругал большой барабан, из-за которого у него чуть не лопнули перепонки. Нет, Пеппина, я могу понять синьора Антонио, особенно если речь идет о театре в Падуе, где никогда не было приличного оркестра, а хористов набирали из окрестных ремесленников, многие из которых даже нот толком не знали и пели на слух. Бедный Доницетти! Бедная «Паризина»!
– И бедный Антонио, добавьте к тому, маэстро!
– И бедный синьор Антонио! – Верди неожиданно стал серьезным, убрал свою руку с руки Джузеппины и сказал: – Но ведь не я к вам, а вы ко мне подошли тогда, на пьяццо. Я вас не знал и даже не слышал вашего имени.
– Откуда было вам его слышать? – удивился Сомма.
– Да-да. Вы подошли ко мне…
– В компании с Лукетти и синьорой Маффеи.
– Да-да, и Кларина, которую я очень ценю за ее живой ум и преданность нашей несчастной родине, сказала: «Позвольте представить вам синьора Антонио Сомма, он адвокат и ваш преданный поклонник». Но вы им не были, верно? Вы вели в суде тяжбу Кларины с семейством Гараванди…
– О праве на недвижимость.
– Но в то время вы еще не слышали ни одной моей ноты!
– Ну что вы, слышал, конечно! Вы полагаете, маэстро, что можно прожить в Италии почти полвека и не слышать ни одной ноты Верди?
– От уличных певцов, столь же громкоголосых, сколь и фальшивящих!
– Знаете, маэстро, сейчас я вам, пожалуй, кое в чем признаюсь. Синьора Джузеппина, будьте свидетельницей моей чистосердечной явки с повинной. Я был в «Фениче» на «Травиате» и «Бокканегре», я слышал «Риголетто» в «Скала» еще шесть лет назад, и вы не станете отрицать, что я слышал «Арольдо».
– «Арольдо» вы слушали уже после нашего знакомства, – рассмеялся Верди. – Но вы… Я поражен. Я думал…
– И должен признаться еще, – продолжал Сомма, с удовлетворением наблюдая за смущением маэстро, – я слушал эту божественную музыку…
– Ну-ну, – пробурчал Верди, нахмурившись.
– Но видел, как распадается в «Бокканегре» сцена дожа и его дочери – драматургически вторая часть выпадает, как тяжелый камень из слабой руки.
– Милое сравнение, – сказал Верди, – я поражен.
– Чем, маэстро?
– Тем, что вы обратили на это внимание! Черт возьми, синьор Антонио! Я так и не сумел заставить Пьяве… Нет, это не то слово: заставить я мог его сделать все, что угодно. Кроме одного, к сожалению. Франческо хороший поэт… уверяю вас, ничего сверхъестественного я от него не требовал, но выше головы не прыгнешь…
– Верди, – с упреком проговорила Джузеппина, – напрасно ты так о нем. Ты же знаешь…
– Да, – Верди прервал сам себя, сцепил пальцы и приблизил к глазам, будто держал в них что-то и хотел рассмотреть поближе. – Пьяве болен, боюсь, дни его сочтены. Это ужасно. Извините, синьор Антонио, извините!
Сомма с изумлением увидел, как покраснели у Верди глаза и дернулся уголок рта. Он совсем не предполагал, что этот человек, казавшийся ему жестким, как скошенная трава на лугу в Сант-Агате, и непреклонным, как колокольня на площади Сан Марко, мог так взволноваться, вспомнив о друге, лежавшем сейчас в своем доме во Флоренции и, возможно, именно в эти минуты прощавшемся с миром.
Джузеппина, гораздо лучше, чем Сомма, знавшая своего Верди, отвернулась, она не выносила минуты его слабости, потому что потом, взяв себя в руки, он становился ворчливым, ко всему придирался, хотя на самом деле злился только на себя.
– Да, – сказал Верди, справившись с эмоциями, – я только хотел сказать, синьор Антонио, что финал все-таки придется переделать. Музыку я себе примерно представляю, и ваши стихи – они замечательны, спору нет! – на эту музыку не ложатся.
– Хорошо, – согласился Сомма, – две строфы перед финальной кодой я заменю. Какой ритм вам нужен, маэстро?
– Вот это другой разговор! – воскликнул Верди. – Ты слышишь, Пеппина? Какой ритм, спрашиваете? Я объясню вам! Это должен быть марш на две четверти, короткий, как лезвие кинжала. Раз-два, раз-два…
– Раз-два, – повторил Сомма, и строчки, как это с ним обычно бывало, появились перед его глазами, будто написанные чьим-то размашистым почерком на светлом фоне. – Да, вот так: «А теперь вместе мы, не робея, кровожадного свергнем злодея…»
– Кровожадного свергнем злодея! – воскликнул Верди. – Так, дорогой Сомма! И еще три строки, только три. Свергнем злодея. То, что надо. Свергнем злодея! Пеппина, здесь так жарко, у меня пот течет по спине, я хочу домой.
– Ты хочешь записать мелодию, – мягко сказала Джузеппина, вставая.
Мужчины тоже поднялись, Верди бросил на стол два дуката, официант, не дожидаясь, когда посетители уйдут, принялся убирать стаканы, он был недоволен, господа сидели битый час и ничего не съели, только выпили шесть стаканов прохладительного, конечно, жара, кто спорит, но могли бы – не бедные, видно по одежде – заказать и что-нибудь основательное, а то сидели и спорили, особенно этот, похожий на… «Господи, на кого похож тот, что справа, где я мог его видеть… Это же… Как я не признал сразу?»
Официант поставил на стол стаканы и долго глядел вслед уходившим – пока они не свернули за угол.
– Верди! – громко сказал официант. – Подумать только: Верди в Венеции! Значит, скоро в «Ла Фениче» новая опера!
Номер 8. Монолог, дуэт и дуэттино
Майор Петер Фридхолм, руководитель следственной группы, расследующей убийство, произошедшее в Шведской Национальной опере, был не то чтобы разочарован результатами, он понимал, что быстрого успеха в столь сложном и необычном деле добиться невозможно, но знал также, что времени для того, чтобы выйти на след преступника, у него так же мало, как воды в бассейне парка Хюмлегарден. На утреннем совещании ему об этом прямо сказал комиссар Висгартен, а на того тоже, понятно, оказывали давление, журналисты сделали из этой трагедии сенсацию, и закрыть рты прессе можно было только одним способом: предъявить убийцу или хотя бы подозреваемого, с которого можно было бы потом снять обвинения из-за недостатка улик.
Подозреваемого у Фридхолма не было. Ни одного. И это несмотря на то, что в момент убийства люди на сцене толпились, как в зале прилетов Национального аэропорта. Все всех видели, и, тем не менее, ни одна живая душа не смогла дать толковых показаний, даже толстушка Биргитт Густавсон, любимица публики, стоявшая буквально в двух шагах от Ленарта Хоглунда, в самый ответственный момент вдруг упавшего с диким воплем и начавшего кататься по сцене, оставляя на светлых досках пола темные кровавые пятна.
Репетицию, конечно, тут же прервали – хорошо хоть это случилось не на премьере, но и на генеральной в зале собралось много народа, человек пятьсот, пришлось их всех опрашивать, Фридхолм задействовал сотрудников отдела и еще из соседних отделений прихватил, получив разрешение начальства. Восемьдесят полицейских – никогда еще не приходилось Фридхолму руководить такой армией, вроде бы все сделавшей правильно, протоколы допросов и результаты (отрицательные!) обысков он только что видел в компьютере, господи, какая колоссальная и бессмысленная работа! Человек убит на глазах у сотен людей, и никто ничего не смог сказать, никто ничего не смог толком разглядеть! Да, на сцене был полумрак, хотя всего за несколько секунд до трагедии сцену освещали двадцать четыре прожектора. Так нет же – в тот момент, когда из толпы придворных выходил Ренато, доставал из-под плаща кинжал и восклицал «Прощай навек!», именно в тот момент, нет, буквально секундой раньше, свет на сцене убрали согласно гениальному режиссерскому замыслу, и только один яркий луч был направлен на Ричарда, а Ренато – виновник переполоха – остался в тени, да что там в тени, в полном мраке! Попробуй что-нибудь разглядеть, когда только что светило яркое солнце, и вдруг наступила ночь.
Подозреваемого у Фридхолма не было. Ни одного. И это несмотря на то, что в момент убийства люди на сцене толпились, как в зале прилетов Национального аэропорта. Все всех видели, и, тем не менее, ни одна живая душа не смогла дать толковых показаний, даже толстушка Биргитт Густавсон, любимица публики, стоявшая буквально в двух шагах от Ленарта Хоглунда, в самый ответственный момент вдруг упавшего с диким воплем и начавшего кататься по сцене, оставляя на светлых досках пола темные кровавые пятна.
Репетицию, конечно, тут же прервали – хорошо хоть это случилось не на премьере, но и на генеральной в зале собралось много народа, человек пятьсот, пришлось их всех опрашивать, Фридхолм задействовал сотрудников отдела и еще из соседних отделений прихватил, получив разрешение начальства. Восемьдесят полицейских – никогда еще не приходилось Фридхолму руководить такой армией, вроде бы все сделавшей правильно, протоколы допросов и результаты (отрицательные!) обысков он только что видел в компьютере, господи, какая колоссальная и бессмысленная работа! Человек убит на глазах у сотен людей, и никто ничего не смог сказать, никто ничего не смог толком разглядеть! Да, на сцене был полумрак, хотя всего за несколько секунд до трагедии сцену освещали двадцать четыре прожектора. Так нет же – в тот момент, когда из толпы придворных выходил Ренато, доставал из-под плаща кинжал и восклицал «Прощай навек!», именно в тот момент, нет, буквально секундой раньше, свет на сцене убрали согласно гениальному режиссерскому замыслу, и только один яркий луч был направлен на Ричарда, а Ренато – виновник переполоха – остался в тени, да что там в тени, в полном мраке! Попробуй что-нибудь разглядеть, когда только что светило яркое солнце, и вдруг наступила ночь.