Бутафорский кинжал, которым Ренато якобы поразил своего врага, нашли, конечно – когда Ричард начал кататься по полу, вопя от боли, Андреа ди Кампо, нервный итальянский баритон, выронил эту картонку, и ее тут же затоптали хористы, бросившиеся кто помогать тенору (хотя чем они могли помочь?), а кто, наоборот, подальше от криков и вида крови. Потом, когда всех удалили со сцены, Фридхолм нож этот, конечно, нашел и передал на экспертизу, но сделал это для проформы, только для того, чтобы убедиться, что ди Кампо держал в руке именно этот театральный кинжальчик, а не настоящее оружие, так и не найденное ни у кого из хористов, солистов, миманса, оркестра, рабочих сцены, осветителей, зрителей и билетеров, которые вообще к этому происшествию не могли иметь никакого отношения. Почти тысяча человек! Это была не ночь, а тихий кошмар, у Фридхолма до сих пор дрожали кончики пальцев, а в голове был хаос – примерно такой, какой царил в мире до того, как Господь отделил небо от суши, а день от ночи.
   И главное: что в результате? Сколько людей будет теперь писать комиссару жалобы на ужасное, нетактичное, неправильное, непрофессиональное и какое еще можно придумать поведение стокгольмских полицейских! Главный дирижер, как его… Фридхолм все время забывал эту длинную итальянскую фамилию… да, Фистичелли-Моретти… уже написал письмо не только в комиссариат, но и в министерство, и даже, кажется, в Еврокомиссию по правам человека, хотя от этих бюрократов уж и вовсе ничего в этой жизни не зависело (впрочем, карьеру Фридхолму испортить они могли – достаточно принять формальное решение о его неполном профессиональном соответствии). Хорошо хоть удалось уладить дела с генеральным директором театра Густавом Фергюссоном и главным администратором Хельгой Алмгрен. С ними Фридхолм все-таки нашел общий язык – после почти часовой беседы, в которой госпожа Алмгрен использовала весь свой запас крепких выражений, а господин Фергюссон по-женски заламывал руки и закатывал глаза, – пришлось пойти на уступку и разрешить сегодня премьеру, хотя по всем правилам такого рода расследований нужно было бы закрыть театр на несколько дней, чтобы в спокойной обстановке провести все обыски и все виды экспертиз. Какой, черт возьми, был смысл в расследовании, если орудие убийства обнаружить так и не удалось, и совершенно ясно, что кто-то, очень уж прыткий и изобретательный, вынес нож из театра в суматохе, начавшейся сразу после убийства – возможно, это произошло еще до прибытия полиции, хотя все билетеры в голос божатся, что ни одна живая душа из здания не выходила, а когда господин майор приказал, так и вовсе все двери были закрыты не только на ключ, но и на сигнализацию, так что никто не мог покинуть театр – ни пеший, как говорится, ни конный.
   Тремя имевшимися в театре черными и грузовыми выходами никто воспользоваться также не мог по той простой причине, что все ворота, открытые настежь днем, когда шла подготовка к вечернему прогону, были в семь часов заперты, и камеры слежения, стоявшие у каждого из этих выходов – снаружи театра, впрочем, а не внутри – не показали никакого движения. Даже прохожих было мало, потому что холод на улице вчера стоял страшный: минус двадцать четыре с сильным ветром без снега, хороший хозяин собаку на улицу не выпустит, а эти меломаны мало того, что явились на генеральную, так еще и следили за представлением с вниманием, достойным лучшего применения. Толстую фигуру Биргитт Густавсон все описывали с такими подробностями, будто рассматривали под микроскопом, и беднягу Хоглунда видели тоже, как он склонялся над ручкой примадонны и пел свое «прощай, прощай…» будто специально.
   И какого черта режиссер в момент покушения надумал вырубать на сцене свет, чтобы оставить в поле зрения только этих двоих – Амелию и Ричарда? Если бы не идиотская режиссерская находка… Да что говорить! Даже мотив не просматривается, не то чтобы какая-нибудь материальная улика! Незачем было ди Кампо убивать Хоглунда, они и знакомы были шапочно, итальянец заключил с Национальной оперой контракт на десять представлений «Бал-маскарада» и прилетел в Стокгольм в прошлую пятницу, после чего успел провести три сценические репетиции – одну под рояль и две с оркестром, не считая генеральной, откуда его увезли в полицейский участок. С Ричардом-Хоглундом ди Кампо познакомился на второй репетиции, они пожали друг другу руки, попытались вспомнить, выступали ли когда-нибудь вместе, но так и не вспомнили, а вне сцены не встречались – во всяком случае, никто из свидетелей не смог припомнить ничего подобного. В отеле «Ренессанс» тоже были предельно кратки: ди Кампо никуда не выходил, кроме как в театр, куда от отеля можно было дойти пешком за три минуты. В номере он, правда, вел себя довольно развязно, вещи раскидал так, что убирать было трудно, уборщицы все время находили какую-нибудь деталь его туалета под кроватью, на креслах, на столе, да где угодно, включая туалетную комнату, где почему-то на ручке унитаза висел белый в красную крапинку галстук, больше подходивший клоуну, чем известному оперному солисту. Впрочем, южный темперамент, приходится делать скидку. В номере, естественно, тоже провели обыск и, конечно, ничего не нашли, да и смешно было ожидать, ведь из театра ди Кампо к себе не возвращался.
   Мотива нет, орудия убийства нет, свидетелей, по сути, нет тоже. Почти две тысячи глаз – и все слепые.
   На столе рядом с монитором компьютера зазвонил телефон, и Фридхолм, увидев сначала номер на дисплее, поднял трубку.
   – Слушаю, господин комиссар, – произнес он, стараясь, чтобы голос звучал бодро и хотя бы на один процент убедительно. – Я надеюсь, что еще до вечера получу результат экспертизы, и тогда смогу…
   – Господин майор, – сухо произнес голос комиссара Ресмарка, – на вас только за час – с восьми, как мы открыли линию – поступило семьдесят три жалобы, причем в числе жалобщиков дочь министра транспорта Каролина Сандгрен, она не пропускает ни премьер, ни, как оказалось, генеральных репетиций, у нее постоянное место в ложе…
   – Я лично говорил с госпожой Сандгрен, – скрывая ненависть, которую он испытывал после вчерашнего к этой напыщенной и глупой особе, сказал Фридхолм. – Я лично отдал распоряжение отпустить ее домой буквально полчаса спустя после того, как прибыл на место преступления. Ей просто не на что жаловаться, господин комиссар!
   – Значит, есть на что. Впрочем, это частности. Как продвигается расследование? Мне доложили, что вы отпустили ди Кампо.
   – Я не мог задерживать его больше, чем это положено по закону. Улик против него нет. Мотива нет. Ничего нет. К тому же, он сегодня поет премьеру, и все билеты давно проданы.
   – Вы меломан, господин майор?
   – Терпеть не могу оперу! – с чувством воскликнул Фридхолм, и это была истинная правда.
   – Значит, вы не поинтересовались, кто на премьере будет петь Ричарда вместо убитого Хоглунда?
   – Нет, – буркнул Фридхолм. Его это нисколько не занимало. Найдут кого-нибудь. Лишь бы нового тенора не пришили таким же образом прямо на премьере.
   – Нет, – повторил комиссар, и Фридхолм так и увидел, как тот пожал плечами и воздел очи горе. – Вместо Хоглунда будет петь Сергей Ларин.
   Ларин. Пусть хоть Иванов.
   – Послушайте, Фридхолм, – раздраженно сказал комиссар, – не любите вы оперу, это я понимаю, но ведь не можете вы настолько не интересоваться искусством, что даже не знаете, что Ларин сегодня – один из лучших теноров мира, и у него совершенно случайно оказались свободны три вечера! Вы понимаете, что сегодня в театре будет столько народу, сколько не было, возможно, никогда? И если что-нибудь…
   – Вы думаете, что это… может повториться?
   – Я думаю, что должна быть обеспечена полная безопасность всех солистов, – сказал комиссар.
   – Но я…
   – Вам я не предлагаю заниматься еще и этой проблемой, – смягчил тон Ресмарк. – Занимайтесь расследованием. Собственно, я позвонил вот почему… – Он помолчал, будто думал, нужно ли сообщать Фридхолму информацию, которая на самом деле, может, вовсе его и не касалась. – Вы читали утреннюю прессу?
   – Нет, господин комиссар, у меня нет для этого времени.
   – Мне уже звонили из всех газет Стокгольма, с телевидения тоже, и нужно что-то им ответить.
   – Не понимаю… – начал Фридхолм.
   – В Бостоне тоже был прогон в опере, ставили «Густава III», это, как я понял, или то же самое, что «Бал-маскарад», или какой-то из вариантов, неважно… Короче, там в финале при совершенно аналогичных обстоятельствах был убит тенор. Ножом в спину.
   – Черт! – сказал Фридхолм, потому что другие слова он просто забыл.
   – Таких совпадений не бывает, согласен, – сказал на другом конце провода комиссар, будто Фридхолм уже успел высказать ему свое мнение. – Кстати, из Бостона мне тоже звонили. Не из полиции, однако, а какой-то физик… во всяком случае, он так сказал… и фамилия почему-то русская. Я не расслышал, попросил повторить, но он, видимо, не понял. Говорил, что у него есть соображения по поводу обоих убийств. Странно, да? Разговор на этом месте прервался, так что… Возможно, это кто-то из тамошних экспертов, вы потом узнайте. Я имею в виду, когда позвонят из полиции. Впрочем, можете сами с ними связаться. Если из Бостона будут звонить, переведу разговор на вас.
   После чего, даже не попрощавшись, комиссар положил трубку, оставив майора размышлять над странностями земного существования.
   Фридхолм привык действовать даже в тех случаях, когда, казалось бы, никаких следственных действий предпринять было невозможно из-за полного отсутствия информации. Тогда Фридхолм действовал по интуиции, которая в половине случаев его подводила, но в другой половине все-таки приводила к верным результатам, которыми он даже гордился. Сейчас интуиция шепнула ему, что лучше не ждать, когда позвонят коллеги из Бостона (кстати, где это? На западе Штатов или на востоке? Фридхолм не был силен в географии – он слышал о «Бостонском чаепитии», но к географии эти сведения, запомнившиеся со школьных лет, не имели отношения), а позвонить самому – спрашивать проще, чем отвечать.
   Прежде, однако, Фридхолм связался с криминалистической лабораторией и попросил доктора Ландстрема. На часах было девять семнадцать, Ландстрем – сова, но только в выходные, а когда есть работа, то скорее жаворонок.
   – Это ты, Петер? – В трубке послышалось тяжелое дыхание, и голос звучал невнятно, наверняка Ландстрем держал в зубах сигару. – Я же тебе сказал, что результат будет к вечеру.
   – Послушай, разве так трудно определить отпечатки?
   – Если тебя только это интересует, то ради бога: на несчастную картонку столько раз наступили ногами, что я могу тебе рассказать как минимум о трех видах ботинок…
   – Пальцы…
   – Отпечаток пальца только один, и тебе невероятно повезло, что его не затоптали свидетели.
   – Ну и?
   – Андреа ди Кампо. Плохой отпечаток, смазанный, идентификация дает процентов шестьдесят-семьдесят, для суда это не гарантия. Но для тебя достаточно. Ди Кампо. Странно было бы, если бы отпечаток принадлежал кому-то другому, верно?
   – Верно, – буркнул Фридхолм. – А какие еще результаты ты хочешь получить?
   – Ну… Ты сегодня, видимо, не в себе, Петер. Ты же знаешь наши возможности. К вечеру я тебе скажу, касался ли кинжал одежды убитого. Если да, на кончике картонного лезвия должен был сохраниться молекулярный след. Образец ткани камзола, в котором вчера был Хоглунд, у меня есть, так что…
   – Господи! Касался или не касался… Не мог же ди Кампо зарезать Хоглунда этой картонкой!
   – Ты сегодня положительно не в форме, Петер! Не мог, конечно. Но одно дело, если он успел коснуться… значит, настоящим ножом Хоглунда ударили уже потом, и это был или сам ди Кампо, или человек, которого он мог не увидеть, потому что переполох начался сразу же. А если ди Кампо не успел коснуться… получается, что Хоглунд получил удар и упал раньше, и тогда ди Кампо не мог не увидеть убийцу.
   – Да, я сегодня… Спасибо, позвони мне сразу, как только получишь результат.
   – Непременно, – пропыхтел эксперт. – Ты же меня знаешь.
   Это точно, Фридхолм знал Ландстрема достаточно, чтобы понимать, что, конечно, звонить тот не станет, запишет результат в компьютер и отправится домой или в ресторан, ищи его потом, а когда найдешь, он станет говорить, что как раз в этот момент набирал номер…
   – Мне нужно, – сказал Фридхолм девушке на коммутаторе управления, – срочно поговорить с кем-нибудь из полицейского управления в американском городе Бостон. Желательно, с кем-нибудь из начальства.
   – В Бостоне сейчас половина пятого утра, – сказала девушка, – я попытаюсь, конечно…
   – Ага, – ухватился Фридхолм, – значит, вы знаете, где этот город находится – на востоке Штатов или на западе.
   – Это Новая Англия, – сообщила девушка, перед которой, вполне вероятно, висела большая карта земного шара. А может, она была в школе отличницей именно по географии. – К северо-западу от Вашингтона. Километров сто… или двеcти.
   – Спасибо вам большое! Половина пятого, говорите? Ну, дежурный там все равно должен быть. Соединяйте!
   Ждать пришлось недолго – минуту или две, – но за это время Фридхолм успел передумать массу мыслей, как обычно вперемежку: о том, например, что если Ингрид захочет поменять мебель в гостиной, то противопоставить этому желанию он ничего не сможет, хотя все аргументы жены знал наизусть и категорически был с ними не согласен, а отдыхать этим летом лучше, наверно, не на островах, там, говорят, ожидается страшная жара, глобальное потепление, знаете ли, а почему тогда в Стрёмсунде нынче такие холода, что Сван вернулся домой весь обмороженный, хотя школа гарантирует, что дети во время экскурсии будут под надзором опытных воспитателей, сын, конечно, на седьмом небе, ему только дай возможность попасть в какую-нибудь переделку, надо будет проверить, не забыла ли Ингрид вовремя помазать ребенку лоб, щеки и пальцы (не только на руках, на ногах тоже) той мазью, что выписал доктор Хозард, потому что мазь, которую дал доктор Маршнер, кажется, не очень удачная, во всяком случае, перед тем как поехать на работу, он зашел к сыну в спальню, со щек Свана так и не сошел нездоровый румянец, руки мальчик держал под одеялом (надо будет сказать Ингрид, чтобы обратила внимание, это тоже нездоровое явление), и потому он не смог увидеть, прошло ли шелушение…
   – Дежурный сержант Лоуренс слушает, – бодро произнес в трубке довольно далекий, но очень четко слышный голос.
   – Это управление полиции Бостона? – на всякий случай уточнил Фридхолм.
   – Управление полиции Бостона, – повторил дежурный на другом конце провода. – Кто говорит? Назовите себя и сообщите суть вашего сообщения.
   – Сержант, – сказал Фридхолм, – я офицер следственного отдела полицейского управления Стокгольма, мое имя Петер Фридхолм, я веду дело об убийстве и хотел бы поговорить со следователем, который занимается у вас…
   – Да-да, мистер Фридхолм, – перебил дежурный, не готовый, видимо, выслушивать долгие объяснения того, что ему уже было известно. – Вы очень вовремя позвонили, старший инспектор Стадлер собирался с вами – или с кем-то из ваших коллег – связаться, как только придет на работу. Я ему передам, что вы звонили. Ваш номер…
   Фридхолм продиктовал номера своих телефонов – рабочего, домашнего и мобильного, добавил адрес электронной почты, на которую просил, если господин Стадлер сочтет возможным, сбросить основные материалы по этому делу, поскольку два случая, не исключено, носят скоординированный характер, трудно, на самом деле, поверить, что практически одинаково совершенные преступления да еще чуть ли не одновременно… кстати, сержант, может, вы уже сейчас можете дать такую информацию… я имею в виду точное, насколько это возможно, время убийства в Лирической опере, есть определенные соображения, хотелось бы…
   Никаких соображений у Фридхолма не было. Соображения, если и возникли в его голове, были настолько неопределенными, что он не смог бы их сформулировать.
   – Я могу сообщить только то, что у меня есть в открытом банке данных по управлению, – извиняющимся тоном сказал сержант Лоуренс. – Сейчас я найду файл… Да, вот. Зафиксированное время совершения преступления: шестнадцать часов тридцать три минуты и сорок секунд.
   – Удивительная точность! – не удержался от восклицания Фридхолм. – Кто-то в это время смотрел на секундомер?
   – Нет, конечно, – сказал сержант Лоуренс, и Фридхолм даже за десять тысяч километров услышал, как собеседник хмыкнул, подумав, должно быть, о том, что в Швеции работники полиции не такие сообразительные, как в Штатах. Ну и ладно, сейчас не до таких тонкостей, а при случае Фридхолм, конечно, напомнит своему коллеге Стадлеру, чтобы тот сделал сержанту замечание. – В опере, видите ли, ведется видеозапись каждой репетиции, вот в компьютере и отмечено точное время.
   Потрясающе! Надо будет выяснить в Национальной опере – наверняка… то есть не наверняка, конечно, но не исключено, что и там тоже ведут запись. Почему вчера ничего об этом не сказали? А почему майор сам не догадался спросить?
   – Эта запись… – проговорил Фридхолм. – На ней зафиксировано, видимо, не только время убийства, но и сам момент преступления?
   – Об этом, господин Фрид… э-э… вы лучше поговорите со старшим инспектором Стадлером, когда он приедет на работу, – твердо заявил сержант.
   – Когда старший инспектор обычно приезжает на работу? – продолжал допытываться Фридхолм.
   – В восемь тридцать. Через четыре часа.
   Не очень они там себя утруждают. Фридхолм, бывало, вообще сутками не являлся домой, а эти американцы… Он не мог знать, конечно, что Стадлер не спал больше суток и только по этой причине выкроил для себя несколько предутренних часов, да и не собирался спать долго, на работе он появился в семь, но и этого сержант Лоуренс, конечно, не мог предвидеть.
   – Хорошо, – кислым тоном сказал майор и задал последний вопрос, на который, как он был уверен, ответ дать было легко: – Может, в таком случае, вы скажете, есть ли среди ваших экспертов физик с русской фамилией?
   – Не скажу, – отозвался сержант. То ли действительно не знал, то ли не хотел говорить. Может, решил вдруг, что звонивший из-за океана человек, назвавшийся следователем, на самом деле не имел к Шведской полиции никакого отношения, а был журналистом, желавшим заполучить для газеты эксклюзивную информацию.
   – Большое вам спасибо, – сказал Фридхолм и положил трубку.
   Время. Уж это проверить можно прямо сейчас, в опере продолжаются приготовления к премьерному спектаклю, наверняка там сейчас все бегают как сумасшедшие, ничего, на минуту пусть остановятся и проверят записи на студийном видеомагнитофоне.
   Через минуту, преодолев упорное нежелание главного режиссера Ульмана сообщать внутренний номер аппаратной, будто это был штаб, на который полиция могла сбросить бомбу с лазерным наведением, Фридхолм попытался объяснить проблему руководителю технической группы Ингмару Валленштейну, все мысли которого были, похоже, сосредоточены на сбоившем втором микрофоне нижнего ряда. Валленштейн орал по этому поводу на кого-то, Фридхолму невидимого, и на майора отреагировал, как на назойливую муху, жужжавшую над ухом и не желавшую улетать, сколько ее ни отгоняй.
   – Но послушайте, господин… – наконец, включил свое внимание Валленштейн, – это вы были здесь вчера? Так я на все вопросы ответил… Запись? Конечно, мы ведем запись, и что вы вообще от меня хотите – ваш сотрудник, не знаю его фамилии, из группы экспертов, кажется, забрал у меня этот отрывок… ну, на котором сцена… я записал ему на диск. Извините, может, вы мне дадите возможность продолжить работу?
   Фридхолм чертыхнулся и положил трубку с четким осознанием того печального обстоятельства, что уже, должно быть, не способен одинаково легко запоминать все обстоятельства собственного расследования – мало того что сам не подумал о записи, так не подумал и о том, что нечто такое могло прийти в голову Ландстрему?
   Не став додумывать печальную для него мысль, Фридхолм набрал номер криминологической лаборатории.
   – Ландстрем? – спросил женский голос. Матильда или Бриджит? Чья сейчас смена? Неважно. – Он выехал на происшествие, будет через полчаса-час. Я могу вам чем-нибудь помочь, господин Фридхолм? Вряд ли вам доктор сейчас ответит, если вы позвоните ему на мобильный…
   – Да, знаю. Послушайте, Матильда…
   – Бриджит.
   – Простите, я вас не узнал по голосу.
   – У нас с Матильдой очень похожие голоса, – сообщила Бриджит, – так что ошибаетесь вы в половине случаев, это проверено.
   Эксперты, черт побери, все у них точно отмерено, даже то, сколько раз майор Фридхолм путает имена помощниц Ландстрема.
   – Бриджит, у вас должен быть диск с записью вчерашнего убийства в опере.
   – Да, господин Фридхолм, вы же сами и передали его на экспертизу.
   Видимо, Ландстрем так этот материал и оформил – как переданный следователем. Попробуй теперь утверждать, что майор даже не подумал о том, что может существовать запись…
   – Вы уже…
   – Конечно, – сказала Бриджит… как же ее фамилия… уж это он должен помнить… конечно, Свенсон. – Ничего интересного, господин Фридхолм, съемка велась в тот момент обзорной камерой, на сцене было темно, видна только фигура госпожи Густавсон, она загораживала Хоглунда, а ди Кампо вообще оставался в полном мраке, видно только, что за спиной госпожи Густавсон возникло какое-то движение.
   – Это я потом посмотрю… с Ландстремом, конечно. Вы мне скажите: при записи фиксировалось время?
   – Конечно. Вас это интересует? Я посмотрю. Подождете у телефона или мне вам перезвонить?
   – Подожду, – сказал Фридхолм и принялся слушать шорохи, считая про себя, чтобы не забивать голову прежде времени ненужными мыслями. На счете двести тридцать шесть высокий голос Бриджит Свенсон произнес:
   – Вы еще у телефона, господин майор? Время двадцать один час тридцать девять минут и сорок секунд.
   – И сорок секунд, – повторил Фридхолм. – Спасибо, Бриджит. Я уверен, что теперь никогда не спутаю ваш голос ни с каким другим. А Ландстрему я перезвоню. Через час.
   Шесть минут разницы. Можно сказать, практически одновременно. На двух континентах. Картонные кинжалы. Бред.

Номер 9. Сцена, хор и дуэт

   Я думал, они разнесут оперу. Я понимаю, конечно: убийство – лучшая реклама. То есть я хочу сказать, что совершенно этого не понимаю, но мало ли чего я не понимаю в жизни? Почему, если случается авария, автомобиль всмятку, кровь на асфальте, зрелище не то что неприятное, но, по идее, противное гуманному человеческому естеству, так почему же все, кто видел, как это произошло, и все, кто не видел, но находился на соседней улице, а также все, кто слышал об аварии, сбегаются поглазеть? Полиция не пропускает, и они стоят толпой у ограждения, смотрят, впитывают – может, представляют себе, что каждый из них мог оказаться на месте жертвы? Почему одиннадцатого сентября, когда горели и падали башни, все телевизионные каналы показывали это кошмарное зрелище в прямом эфире, и миллионы (а может, миллиарды?) людей не могли отойти от экранов и смотрели, как маленькие черные точечки (люди!) вываливались из окон верхних этажей и падали, падали?.. Кто-то стоял на карнизе и махал тряпкой, звал на помощь, потом сорвался и полетел вниз… а все смотрели, ужасались, но зрелище притягивало…
   В тот день, помню, я выключил телевизор, не пошел на физфак, в шесть декан Дерюгин назначил совещание, он любил вечерние посиделки, и я представлял, о чем пойдет разговор, сидел в четырех стенах и ждал, когда все закончится. Я знал, что кто-нибудь из знакомых, оторвавшись, наконец, от телевизора, непременно позвонит и спросит: «Ты видел? Видел? Какой кошмар!»
   Я не видел. Я и потом не хотел смотреть, но кадры, обошедшие мир, столько раз потом повторяли в разное, причем самое неожиданное, время, что не увидеть, не запомнить было просто невозможно.
   В оперу я бы сегодня не пошел тоже – во всяком случае, увидев толпу у касс и главного входа (было только пять часов, до начала спектакля оставалось очень много времени!), я захотел вернуться в кампус и посвятить вечер чтению «Physics Letters», где была опубликована оригинальная по форме, но не очень внятная по содержанию статья Джона Галперстона о топологических ограничениях на выбор ветвлений в случае ограниченного числа миров в постэвереттовской модели Многомирия. Я даже оглянулся, поискав возможность выехать со стоянки задним ходом, но позади уже собралась длинная очередь машин, и ехать я мог только вперед, куда указывал дежурный. Тома не заметила моих сомнений, она сидела рядом, закрыв глаза, веки ее чуть подрагивали – она то ли мысленно пропевала свою партию, то ли, наоборот, старалась забыть о предстоявшем спектакле и вспоминала сцены из своего детдомовского детства – как-то она рассказала мне, что эти неприятные воспоминания заставляют ее ощутить необходимую злость, вкачивают в кровь адреналин.
   «Зачем тебе злость, – спросил я, – если петь ты будешь сегодня Розину?»
   «Ты не понимаешь! – воскликнула Тома. – Когда злишься, перестаешь бояться. Если выходишь на сцену со страхом – все равно перед кем: публикой, дирижером, темнотой зала, – то ни за что не споешь так, как нужно. А если злишься, то все идет хорошо».
   Может быть, не знаю.
   – Посмотри, что делается, – сказал я, выключив двигатель. – Наверно, поставят приставные стулья.