Страница:
– Плохо, – сказала Тамара. – Эти люди… Они сегодня не оперу пришли слушать. Будут ждать четвертого акта, нашего дуэта и того момента, как…
– Ты знаешь… – начал я, но тоже не стал продолжать. Расскажу потом, когда после премьеры повезу Тамару в наш ресторан. Ее, конечно, позовут на банкет, который заказан в голубом зале «Савоя», но я ее увезу, не нужно ей быть сегодня в компании, где каждое второе слово будет о бедном убитом Гастальдоне.
– Что? – спросила Тома, взяла меня под руку, и мы пошли под прикрытием машин к служебному входу, где, я уже видел, репортеров скопилось больше, чем мух над тарелкой со вчерашним бифштексом.
– Ничего, – пробормотал я. – Ты никогда не пробовала надевать чадру?
– Пробовала, – улыбнулась Тома. – В консерватории. На третьем курсе мы ставили «Похищение из сераля».
– Чадра тебе сейчас не помешала бы.
Засверкали вспышки, в нашу сторону потянулись микрофоны, какой-то тип с камерой на плече, растолкав коллег, бросился перед Томой на колени, чтобы получить нужный ракурс, вопросы слились в неровный гул, понять было трудно, я и не пытался, а Тома, улыбаясь и сжимая мой локоть, шла, разрезая эту людскую массу то ли взглядом, то ли каким-то шестым волевым чувством, у меня тоже что-то спросили, во всяком случае, я расслышал свое имя и ответил «No comment», вполне представляя, как в газете будет расшифровано и растолковано мое не очень пространное заявление.
Наконец мы оказались в длинном мрачноватом коридоре, где нас встретил старый Джош Веркер, работавший в театре со дня его основания и отвечавший за то, чтобы солистам было удобно в своих гримерных, чтобы у них там было все, что они потребуют, и чтобы никто из посторонних не мешал сосредоточиться перед спектаклем.
Я давно уже не был для Джоша посторонним, и старик приветствовал нас с Томой своей обычной шуточкой:
– Знаете, мисс Беляев, сегодня у меня было предчувствие: биса в вашей арии не будет.
После чего, выдержав секундную паузу, добавил:
– Потому что вам придется исполнить ее трижды!
Скорее всего, он говорил то же самое каждому солисту.
– Вы видели, Джошуа, что творится снаружи? – спросил я.
– Столпотворение, мистер Бошкариоф, – сказал Веркер, в который раз безуспешно пытаясь выговорить мою фамилию. – Это ужасно, маэстро Лорд говорит, что слушать будут плохо, и ему совсем не хочется дирижировать, а с таким настроением нельзя проводить премьеру.
– Все будет хорошо, Джошуа, – сказала Тамара.
– Хорошо… – горько произнес Веркер, поднимаясь следом за нами по лестнице на второй этаж, где располагались гримерные. Он не мог отказать себе в привычном удовольствии заглянуть в комнату Томы, убедиться, что там все в порядке, и что Кэт на месте, и что дверь открывается без скрипа, а потом он эту дверь медленно закроет за собой и спустится вниз, чтобы встретить и проводить очередного исполнителя.
– Вы говорите «Хорошо», мисс Беляев… Что ж хорошего, если полицейских в театре столько же, сколько хористов, а этот… старший инспектор Стадлер засел в пустой гримерной, той, которую вчера занимал бедняга Гастальдон, и вызывает опять всех и каждого? С Мелликером, это вторая скрипка, недавно чуть сердечный приступ не случился, разве можно так перед премьерой? Маэстро Лорд сказал ему, а он… Нет, я не знаю, что ответил этот Стадлер, но допросы продолжаются, вы представляете? Прошу вас, мисс Беляев. Кэт, ты готова? Пришла графиня Анкастрем.
И Джош удалился, медленно закрыв за собой дверь.
Глаза у Кэт, гримировавшей Тому уже второй сезон, показались мне заплаканными, но освещение в комнате было довольно тусклым, горели только бра и яркая лампа, освещавшая гримировочный столик.
– Андрюша, – сказала Тома, усаживаясь перед столиком и привычно откидывая голову назад, – ты ведь не пойдешь слушать первый акт, побудешь со мной?
– Конечно! – воскликнул я, хотя первый акт мне очень хотелось послушать – как справится с партией Стефаниос, и Анкастрема-Винклера я хотел послушать в его первой ариэтте, мне она очень нравилась, мелодия здесь немного отличалась от той, что я слышал много раз в «нормальной» версии «Бал-маскарада»… А как у Винклера будет звучать голос после вчерашнего?
Дверь медленно открылась, я решил, что почему-то вернулся Джош, но это был старший инспектор Стадлер, загородивший дверной проход, постоявший в молчании несколько долгих мгновений, а потом сказавший:
– Мистер Бочкариофф, я так и думал, что застану вас здесь. Вы ведь не заняты?
Послышалась мне в его голосе ирония или он говорил серьезно?
Не дожидаясь моего ответа (а на какой ответ он рассчитывал?), следователь продолжил:
– Пройдите, пожалуйста, со мной, я хотел бы задать вам несколько вопросов.
– Мне? – удивился я. – Извините, инспектор, но…
– Старший инспектор, – привычно поправил Стадлер.
– Извините, старший инспектор, но я-то что могу…
– Мисс Беляев, – обратился Стадлер к Тамаре, – вы отпустите мистера Бочкариофф на полчаса?
Тамара ничего не ответила бы, даже если бы захотела: Кэт уже положила ей на лицо маску, чтобы открыть поры и снять утреннюю косметику.
– Мисс Беляев не против, – констатировал Стадлер.
– Я скоро, – сказал я Томе, – не скучай, хорошо?
В гримерной, на двери которой еще вчера было написано «Томмазо Гастальдон», а сейчас висел большой лист бумаги с надписью «Не входить», стоял, кроме обычного столика с высоким креслом, большой диван – я слышал от Томы, что у Гастальдона болела спина, у него с детства был сколиоз, небольшой, но доставлявший, тем не менее, массу неудобств, и певец использовал каждый удобный и неудобный случай, чтобы принять горизонтальное положение, напоминая известного (мне, конечно, вряд ли Гастальдон знал эту книгу и этих авторов) звездолетчика Горбовского из произведений братьев Стругацких.
Следователь кивком головы показал, что я могу сесть на диван, сам со вздохом опустился в кресло.
– Вы, – спросил он, предпочитая не ходить вокруг да около, – давно знакомы с мисс Беляев?
– Два года, – ответил я. – И вот что я скажу, пока вы не задали следующие вопросы: наши личные отношения никак не связаны с расследуемым вами преступлением, и потому отвечать на них я не буду.
– Я и не собирался спрашивать о ваших отношениях, – обиженным тоном, будто я заподозрил его в чем-то нехорошем, сказал Стадлер.
– И свидетелем я быть не могу, – продолжал я, – поскольку в тот момент, когда произошло убийство…
– Находились в аудитории номер двести восемь факультета физики, где проходил семинар по теме, назвать которую я не смогу даже под дулом пистолета, – улыбнулся Стадлер, показав желтые зубы. Странно, я не видел, чтобы старший инспектор курил. Может, у него были желтые зубы от рождения?
– «Обратные ветвления волновой функции и историческая многозначность макропроцессов», – напомнил я.
– Э-э… Да. В театре вас не было. Правда, у вас есть… был мотив.
– Что? – На этот раз я действительно удивился. Я-то предполагал, что Стадлер начнет задавать совсем другие вопросы. Нет, положительно, он оказался даже глупее, чем я думал. Точнее – чем надеялся.
– Мотив, – повторил следователь, положив ногу на ногу и достав из кармана пачку «Мальборо». Курил, все-таки.
Сунув сигарету в рот и прикурив от зажигалки, Стадлер целую минуту, а то и больше пускал дым в потолок и смотрел на меня взглядом психиатра, обнаружившего у совершенно здорового, казалось бы, пациента явные признаки скрываемой душевной болезни. Хотел довести меня до нужной кондиции. Мотив. Хотел бы я знать, что он имел в виду.
– Да, – сказал, наконец, старший инспектор, – так я о мотиве. Этот Гастальдон… Он давно знаком с мисс Беляев?
Одинаковые вопросы задает, никакой фантазии.
– Думаю, – сказал я, соображая, в каком сезоне Тома и итальянец вместе пели в «Севильском цирюльнике», – года три с половиной… Мисс Беляев пригласили на фестиваль в Зальцбург, мистер Гастальдон пел Альмавиву.
– Между ними были сугубо профессиональные отношения?
Естественно. Причем Тома не очень высоко оценивала вокальные данные Гастальдона (в этом мы с ней сходились, да и могло ли быть иначе? В «Травиате», к примеру, он очень напряженно проводил дуэт в последнем акте), но зато ценила его актерские способности – партнер он действительно был внимательный и играл почти безупречно.
– Сугубо профессиональные, – повторил я и добавил, не удержавшись: – А какими еще они могли быть, по-вашему?
Стадлер поднял на меня удивленный взгляд. Похоже, он хотел спросить: ты что, действительно не в курсе или притворяешься? У полицейских часто возникают странные фантазии, особенно когда речь идет о поисках мотива.
– Вы хотите сказать, – начал он с непроницаемым выражением лица, которое действовало на нервы больше, чем если бы он сейчас рассмеялся неприличным смехом, – что не знаете о том, что ваша… что госпожа Беляев провела с Гастальдоном прошлый уик-энд в Ницце, где он пел в… одной опере?
На прошлый уик-энд Тома улетала в Европу, да, она встречалась со своим консерваторским учителем пения, профессором Резницким, который в те дни участвовал в жюри проходившего в Ницце конкурса вокалистов. Тома всегда находила время и возможность увидеться с Михаилом Ионовичем, она была обязана ему всем – не только карьерой, но и самой жизнью, это была очень романтическая и почти невероятная история, не имевшая, впрочем, отношения к нынешним событиям. Тома звонила мне из Ниццы, я звонил ей…
– Вы полагаете свои сведения достоверными? – спросил я, плохо слыша собственный голос.
– Ну… Не станете же вы говорить, что вам ничего не было известно… например, об их…
Должно быть, выражение моего лица сказало Стадлеру больше, чем мой неуклюжий вопрос, он прервал фразу, и я увидел (или мне показалось?), как говаривали в старину, «печать сомненья на его челе».
– Хорошо, – вздохнул он. – Играть в эти игры сейчас я не хочу, но мотив у вас был, как бы вы ни старались показать обратное. Возможности не было, да, но, учитывая странный, если не сказать больше, способ убийства… Вы физик, могли придумать что-то этакое…
Он щелкнул пальцами.
– Вы серьезно? – поинтересовался я. Больше всего мне сейчас хотелось вернуться и задать Томе пару прямых вопросов. Между нами – я был в этом абсолютно уверен – никогда не случалось недоговорок, я ни разу Тому не обманул и точно знал (или мне это только казалось?), что она никогда не обманывала меня. Зачем? Какой в том был бы смысл? Я задам ей вопрос, она ответит: «Чушь какая, и ты этому поверил?», и дурацкий инцидент будет сразу «исперчен», но я не мог сейчас уйти, не мог встать, даже физически не мог, какая-то слабость…
– Но я, собственно, хотел задать вам другой вопрос, – по-иезуитски перевел разговор Стадлер. – И на этот вопрос вы уж постарайтесь ответить точно. Почему вы сегодня ночью звонили в Стокгольм и хотели поговорить с тамошним полицейским следователем, ведущим дело об убийстве в Национальной опере?
Интересно.
– Почему вы решили… – сказал я, не зная, как закончить фразу, но Стадлер закончил ее сам, вообразив, что прервал меня на полуслове:
– В тамошнее управление полиции звонил физик из Бостона, интересовался убийством в опере. Не трудно сложить два и два, как вы понимаете. Так почему?
– А как, по-вашему? – хмуро сказал я. – Одинаковые преступления при одинаковых обстоятельствах. Разве это не удивительно и не бросается в глаза?
– Удивительно и бросается, – кивнул Стадлер. – Но вы-то здесь при чем? Я понимаю, когда репортер… или следователь… Но что вам-то нужно было?
– Это очевидно, старший инспектор! Видимо, я хотел знать точное время убийства.
– Видимо? – поднял брови Стадлер.
– Не придирайтесь к словам, – пробормотал я.
– А может, вы хотели узнать, не произведен ли уже арест? Не оказался ли за решеткой ваш сообщник?
Наверно, я все-таки рассмеялся. Не помню. В тот момент что-то опустилось мне на голову: может, темный мешок, может, энергетический экран, может, аура сжалась настолько, что я на какое-то время перестал воспринимать окружающее. Мир, данный мне в ощущениях, исчез, я куда-то падал, в темноту, в провал, а потом что-то меня подхватило и выбросило в белый свет. Временная потеря сознания? Но ведь я что-то делал, что-то, возможно, говорил или смеялся, иначе Стадлер отреагировал бы иначе, хотя бы обеспокоился моим состоянием, а он смотрел на меня так, будто я только что дал ему ответ на его нелепый вопрос, и ответ оказался именно таким, какого он ждал.
– Вы, конечно, скажете, – продолжал он, как ни в чем не бывало, – что нет у вас сообщника, что вы вообще невинны, как…
– Ягненок, – подсказал я.
– А это, – нейтральным тоном произнес Стадлер, открывая принесенную с собой пластиковую папку и доставая из нее предмет в целлофановом пакете, – вы узнаете или скажете, что и нож не имеет к вам никакого отношения?
Он встал, подошел ко мне и помахал пакетом у меня перед глазами. Нож, да, у меня есть такой, я им на кухне режу овощи и мясо, когда приходится готовить самому, а это случается достаточно часто, к сожалению. Черная удобная рукоятка с белой щербинкой, а чуть ниже желтое пятнышко, видимо, от какой-то кислоты, потому что смыть его я так и не смог, хотя и пытался, это кто-то из приятелей-химиков посадил, я ведь не дорожил ножом, как зеницей ока, одалживал каждому, кто просил…
– Мой нож, – согласился я, и тут меня охватило законное возмущение, которое я и высказал Стадлеру в лицо, даже поднялся с дивана, теперь мы стояли друг перед другом, и я, как какой-нибудь уличенный преступник, кричал, забыв о сдержанности, которая, как известно, всегда выигрывает у безумия:
– Как это понимать? Вы вломились в мою квартиру? В мое отсутствие? Кто позволил? Я буду жаловаться! Здесь что, нет прав человека?
– Ну, мистер Бочкариофф, ну что вы так? – сказал Стадлер, подождав, когда я, накричавшись, опустился на диван.
– Ну что вы так нервничаете? – укоризненно произнес Стадлер. – Если ваша совесть чиста…
– Вы вломились…
– Никуда я не вламывался, – резко сказал Стадлер. – Ключ от вашей квартиры в кампусе университета есть у дежурного, вы это прекрасно знаете. А у меня был ордер на обыск, могу вам предъявить, все законно.
– Свидетели должны…
– Все законно, – повторил Стадлер, – были и свидетели.
– На каком основании?
– Послушайте, господин Бочкариофф, у вас есть мотив…
Похоже, у этого человека была идефикс. Он решил почему-то, что я каким-то совершенно неисповедимым способом убил?.. Господи, не только несчастного Гастальдона, но и тенора, который пел Ричарда в Стокгольме? Его-то за что? И как? Нет, у Стадлера не идефикс, он просто рехнулся. Точно.
– Вы обнаружили на лезвии кровь? – спросил я. Если он скажет «да», я напомню, что этим ножом неоднократно разрезал свежее мясо, чаще всего телятину, из которой готовил бифштекс с кровью, кстати, и для Томы тоже, когда она (это было всего раза три или четыре) приезжала ко мне в кампус.
– Нет, – с сожалением сказал Стадлер. – Лезвие тщательно вымыто. Честно говоря, я думал, что и отпечатки пальцев на рукоятке стерты, но оказалось, что…
– Там и должны быть мои отпечатки, – кивнул я. – А чего вы ждали? Нож мой, я пользуюсь им каждый день.
– Ваши – да, – согласился Стадлер. – Но почему на рукоятке отпечатки пальцев господина Гастальдона?
– Господина Гас…
– Вот именно.
Этого я не знал. Этого я не мог знать, потому что этого быть не могло. Гастальдон никогда не бывал у меня, что ему у меня делать, мы и знакомы были шапочно – раскланивались при встречах, да и встречались только в театре и пару раз в ресторане, было это в прошлом сезоне, когда он приезжал в Бостон петь в «Кармен» – кстати, Тома в том спектакле вообще не участвовала.
– Может, вы будете сотрудничать со следствием, мистер Бочкариофф? – спросил Стадлер, спрятав пакет с ножом в свою папку. – Я вас, заметьте, ни в чем не обвиняю, но прошу ответить на вопросы. Всего лишь. Может, это сделали вы, мое начальство в этом совершенно убеждено. А может, не вы, таково, по правде говоря, мое мнение. Но что-то вы знаете, и в чем-то замешаны. Итак…
– Итак, – сказал я с горечью. – Я еще при первой встрече, помните, в «Савое», когда вы приходили к То… к мисс Беляев… я пытался вам кое о чем рассказать, а вы даже слушать не захотели.
– Не помню я, чтобы вы хотели мне что-то сообщить, скорее наоборот, вы тянули время, рассказывая о том, как композитор Верди познакомился с либреттистом… как его…
– Антонио Сомма. И если бы вы дослушали…
– Да, – с интересом произнес Стадлер, – и если бы я дослушал? Заметьте: я задаю вам совершенно конкретные вопросы, а вы мне пытаетесь рассказывать какие-то оперные истории, не имеющие отношения к делу.
– Послушайте! – воскликнул я. – Вы не видите, что оба эти убийства – именно оперные, абсолютно оперные, театральные, в жизни такого не бывает? А если еще добавить… Вы об этом не думали, для вас теория вероятности – пустой звук, но как это в принципе возможно, чтобы в двух театрах, в десяти тысячах километров друг от друга, независимо и почти в одно и то же время исполняли не просто одну оперу, но тот же самый фрагмент, ведь убийцы – и здесь, и там – нанесли удар тогда, когда закончилось дуэттино, и дирижер палочкой показал стоявшему в темноте, за спинами хористов Анкастрему… Это здесь он Анкастрем, а в Стокгольме был Ренато, но это совершенно неважно в данном случае, потому что одна музыка, один такт, одна нота – и…
Я взмахнул рукой так, будто нанес кинжалом удар стоявшему передо мной королю, Стадлер инстинктивно отшатнулся и протянул вперед руку, чтобы отвести удар.
– Ну, мастер вы выкручиваться, – сказал он добродушно, будто не сам только что обвинял меня в смертном грехе, в нарушении заповеди, за которое, по правилу «око за око, зуб за зуб», меня бы в добрые старые времена побили камнями без суда и следствия: достаточно было двух свидетелей, видевших именно меня в момент…
Никто не видел именно меня в момент убийства на сцене Лирического театра. И уж точно никто не видел меня в момент убийства на сцене Национальной оперы в Стокгольме. Тридцать два человека (согласно списку присутствовавших на семинаре) видели меня именно в это время стоявшим у доски и выводившим мелом довольно сложные формулы. И что бы ни утверждал этот полицейский…
Я поговорю с Томой – завтра, когда она отойдет после нервотрепки сегодняшней премьеры. Она все объяснит – все о Гастальдоне, потому что не могло быть, чтобы… Нет, конечно, нет. И мотив – глупость.
А нож в моем шкафу… Он всегда там лежал, в нижнем ящике, чтобы отделить его от прочих, это был самый удобный, самый острый нож… самый удобный, да… чтобы убить. И отпечатки пальцев Гастальдона…
– Так вы будете сотрудничать со следствием? – в который уже, похоже, раз спросил Стадлер.
Я не успел ответить, я и не собирался отвечать, вообще говоря. То есть я хотел сказать, что он совсем не так, как следовало бы, подходит к поискам убийцы, я тоже не знаю, кто это сделал, но у меня, по крайней мере, есть мысли… Я хотел ему сказать: театральные, сценические, а тем более оперные, где все очень условно, преступления сильно, да просто кардинально отличаются… Да, я хотел сказать, но не успел: под потолком начал трезвонить колокольчик, третий звонок, тише, господа, сейчас начнется, маэстро Лорд стоит сейчас в узком коридорчике, что ведет к выходу в оркестровую яму, шепчет молитву, он делал так всегда, сколько я помнил, сколько видел его, стоявшим в полумраке с дирижерской палочкой в опущенной правой руке…
– Вы, наверно, хотите увидеть выход госпожи Беляев? – с деланным участием спросил Стадлер. Конечно, хочу. Не только увидеть, но быть в кулисе, когда Тома пойдет на сцену.
– До этого еще есть время, – сказал я. – Тома… Выход госпожи Беляев во второй картине.
– Да?.. Ну, я не такой знаток… Надеюсь, до того времени мы с вами сумеем договориться, и вы сможете послушать. Так что вы скажете о вашем звонке в Стокгольм и о ноже с отпечатками пальцев убитого в вашем кухонном шкафу?
– В Стокгольм… – я помедлил, собираясь с мыслями. Не мог же я ему сказать, что… – Я звонил, чтобы уточнить время.
– И все?
– Все.
– Зачем? Я имею в виду – зачем вам знать точное время?
Я промолчал. О теории вероятностей я уже сказал, повторяться не хотелось.
– Вы были знакомы с Гастальдоном раньше?
Нет, не был я с ним знаком. И в моей квартире ему делать было нечего. Абсолютно.
– Нет, – сказал я.
– Знаете, – сообщил Стадлер, доверительно наклонившись ко мне, так, чтобы наши глаза оказались на одном уровне, – наш эксперт говорит, что ваши отпечатки расположены на рукояти так, как и должны, когда вы держите нож в правой руке, а вот отпечатки Гастальдона – так, будто он схватился левой – заметьте, левой, а не правой рукой – за рукоять ножа, направленного ему в грудь. Вы понимаете? Давайте я вам покажу. Вот эта линейка, смотрите…
– Да я и так представляю, – вяло отозвался я.
Мне нужно было подумать. Правда, совсем не о том, о чем я должен был думать, по мнению Стадлера. Если бы я сейчас был дома, перед компьютером… Мне хорошо думается, когда я смотрю на экран, даже если там всего лишь иконки программ на фоне горного пейзажа. Но ведь он не отпустит меня домой сейчас, а если отпустит, я все равно не уеду, не оставлю Тому одну, мне нужно услышать, как она споет Salve во второй картине, и как в сцене на кладбище тихо выйдет к рампе, и голос ее будет звучать приглушенно, потому что…
– Вы вообще меня слышите, Бочкариофф? – Голос Стадлера действительно доносился будто сквозь ватную подушку: приглушенно и вязко.
– Да, – сказал я. – А вы меня?
– Пытаюсь, – он пожал плечами. – Но вы ничего путного не говорите. К сожалению.
– Просто вы не хотите… не можете понять. Это ведь одна и та же опера: «Густав III», что идет сейчас у нас, и «Бал-маскарад», который часов пять назад закончился в Стокгольме. Верди вынужден был пойти на уступки… это было для него труднее, чем для вас отпустить невиновного. И Сомма, либреттист. Таинственная личность. Он не писал либретто для опер. Ни до, ни после. И единственная опера Верди, музыка которой не соответствует…
– Послушайте, избавьте меня от…
Из-за двери послышались тихие звуки вступления, музыка, под которую минут через десять на сцену выйдет король Швеции Густав Третий, мелодия хора, славившего монарха.
– А сейчас, – пробормотал я, – будет мелодия заговора.
– Заговор? – встрепенулся Стадлер. – Вы сказали: заговор?
Номер 10. Дуэт
– Ты знаешь… – начал я, но тоже не стал продолжать. Расскажу потом, когда после премьеры повезу Тамару в наш ресторан. Ее, конечно, позовут на банкет, который заказан в голубом зале «Савоя», но я ее увезу, не нужно ей быть сегодня в компании, где каждое второе слово будет о бедном убитом Гастальдоне.
– Что? – спросила Тома, взяла меня под руку, и мы пошли под прикрытием машин к служебному входу, где, я уже видел, репортеров скопилось больше, чем мух над тарелкой со вчерашним бифштексом.
– Ничего, – пробормотал я. – Ты никогда не пробовала надевать чадру?
– Пробовала, – улыбнулась Тома. – В консерватории. На третьем курсе мы ставили «Похищение из сераля».
– Чадра тебе сейчас не помешала бы.
Засверкали вспышки, в нашу сторону потянулись микрофоны, какой-то тип с камерой на плече, растолкав коллег, бросился перед Томой на колени, чтобы получить нужный ракурс, вопросы слились в неровный гул, понять было трудно, я и не пытался, а Тома, улыбаясь и сжимая мой локоть, шла, разрезая эту людскую массу то ли взглядом, то ли каким-то шестым волевым чувством, у меня тоже что-то спросили, во всяком случае, я расслышал свое имя и ответил «No comment», вполне представляя, как в газете будет расшифровано и растолковано мое не очень пространное заявление.
Наконец мы оказались в длинном мрачноватом коридоре, где нас встретил старый Джош Веркер, работавший в театре со дня его основания и отвечавший за то, чтобы солистам было удобно в своих гримерных, чтобы у них там было все, что они потребуют, и чтобы никто из посторонних не мешал сосредоточиться перед спектаклем.
Я давно уже не был для Джоша посторонним, и старик приветствовал нас с Томой своей обычной шуточкой:
– Знаете, мисс Беляев, сегодня у меня было предчувствие: биса в вашей арии не будет.
После чего, выдержав секундную паузу, добавил:
– Потому что вам придется исполнить ее трижды!
Скорее всего, он говорил то же самое каждому солисту.
– Вы видели, Джошуа, что творится снаружи? – спросил я.
– Столпотворение, мистер Бошкариоф, – сказал Веркер, в который раз безуспешно пытаясь выговорить мою фамилию. – Это ужасно, маэстро Лорд говорит, что слушать будут плохо, и ему совсем не хочется дирижировать, а с таким настроением нельзя проводить премьеру.
– Все будет хорошо, Джошуа, – сказала Тамара.
– Хорошо… – горько произнес Веркер, поднимаясь следом за нами по лестнице на второй этаж, где располагались гримерные. Он не мог отказать себе в привычном удовольствии заглянуть в комнату Томы, убедиться, что там все в порядке, и что Кэт на месте, и что дверь открывается без скрипа, а потом он эту дверь медленно закроет за собой и спустится вниз, чтобы встретить и проводить очередного исполнителя.
– Вы говорите «Хорошо», мисс Беляев… Что ж хорошего, если полицейских в театре столько же, сколько хористов, а этот… старший инспектор Стадлер засел в пустой гримерной, той, которую вчера занимал бедняга Гастальдон, и вызывает опять всех и каждого? С Мелликером, это вторая скрипка, недавно чуть сердечный приступ не случился, разве можно так перед премьерой? Маэстро Лорд сказал ему, а он… Нет, я не знаю, что ответил этот Стадлер, но допросы продолжаются, вы представляете? Прошу вас, мисс Беляев. Кэт, ты готова? Пришла графиня Анкастрем.
И Джош удалился, медленно закрыв за собой дверь.
Глаза у Кэт, гримировавшей Тому уже второй сезон, показались мне заплаканными, но освещение в комнате было довольно тусклым, горели только бра и яркая лампа, освещавшая гримировочный столик.
– Андрюша, – сказала Тома, усаживаясь перед столиком и привычно откидывая голову назад, – ты ведь не пойдешь слушать первый акт, побудешь со мной?
– Конечно! – воскликнул я, хотя первый акт мне очень хотелось послушать – как справится с партией Стефаниос, и Анкастрема-Винклера я хотел послушать в его первой ариэтте, мне она очень нравилась, мелодия здесь немного отличалась от той, что я слышал много раз в «нормальной» версии «Бал-маскарада»… А как у Винклера будет звучать голос после вчерашнего?
Дверь медленно открылась, я решил, что почему-то вернулся Джош, но это был старший инспектор Стадлер, загородивший дверной проход, постоявший в молчании несколько долгих мгновений, а потом сказавший:
– Мистер Бочкариофф, я так и думал, что застану вас здесь. Вы ведь не заняты?
Послышалась мне в его голосе ирония или он говорил серьезно?
Не дожидаясь моего ответа (а на какой ответ он рассчитывал?), следователь продолжил:
– Пройдите, пожалуйста, со мной, я хотел бы задать вам несколько вопросов.
– Мне? – удивился я. – Извините, инспектор, но…
– Старший инспектор, – привычно поправил Стадлер.
– Извините, старший инспектор, но я-то что могу…
– Мисс Беляев, – обратился Стадлер к Тамаре, – вы отпустите мистера Бочкариофф на полчаса?
Тамара ничего не ответила бы, даже если бы захотела: Кэт уже положила ей на лицо маску, чтобы открыть поры и снять утреннюю косметику.
– Мисс Беляев не против, – констатировал Стадлер.
– Я скоро, – сказал я Томе, – не скучай, хорошо?
В гримерной, на двери которой еще вчера было написано «Томмазо Гастальдон», а сейчас висел большой лист бумаги с надписью «Не входить», стоял, кроме обычного столика с высоким креслом, большой диван – я слышал от Томы, что у Гастальдона болела спина, у него с детства был сколиоз, небольшой, но доставлявший, тем не менее, массу неудобств, и певец использовал каждый удобный и неудобный случай, чтобы принять горизонтальное положение, напоминая известного (мне, конечно, вряд ли Гастальдон знал эту книгу и этих авторов) звездолетчика Горбовского из произведений братьев Стругацких.
Следователь кивком головы показал, что я могу сесть на диван, сам со вздохом опустился в кресло.
– Вы, – спросил он, предпочитая не ходить вокруг да около, – давно знакомы с мисс Беляев?
– Два года, – ответил я. – И вот что я скажу, пока вы не задали следующие вопросы: наши личные отношения никак не связаны с расследуемым вами преступлением, и потому отвечать на них я не буду.
– Я и не собирался спрашивать о ваших отношениях, – обиженным тоном, будто я заподозрил его в чем-то нехорошем, сказал Стадлер.
– И свидетелем я быть не могу, – продолжал я, – поскольку в тот момент, когда произошло убийство…
– Находились в аудитории номер двести восемь факультета физики, где проходил семинар по теме, назвать которую я не смогу даже под дулом пистолета, – улыбнулся Стадлер, показав желтые зубы. Странно, я не видел, чтобы старший инспектор курил. Может, у него были желтые зубы от рождения?
– «Обратные ветвления волновой функции и историческая многозначность макропроцессов», – напомнил я.
– Э-э… Да. В театре вас не было. Правда, у вас есть… был мотив.
– Что? – На этот раз я действительно удивился. Я-то предполагал, что Стадлер начнет задавать совсем другие вопросы. Нет, положительно, он оказался даже глупее, чем я думал. Точнее – чем надеялся.
– Мотив, – повторил следователь, положив ногу на ногу и достав из кармана пачку «Мальборо». Курил, все-таки.
Сунув сигарету в рот и прикурив от зажигалки, Стадлер целую минуту, а то и больше пускал дым в потолок и смотрел на меня взглядом психиатра, обнаружившего у совершенно здорового, казалось бы, пациента явные признаки скрываемой душевной болезни. Хотел довести меня до нужной кондиции. Мотив. Хотел бы я знать, что он имел в виду.
– Да, – сказал, наконец, старший инспектор, – так я о мотиве. Этот Гастальдон… Он давно знаком с мисс Беляев?
Одинаковые вопросы задает, никакой фантазии.
– Думаю, – сказал я, соображая, в каком сезоне Тома и итальянец вместе пели в «Севильском цирюльнике», – года три с половиной… Мисс Беляев пригласили на фестиваль в Зальцбург, мистер Гастальдон пел Альмавиву.
– Между ними были сугубо профессиональные отношения?
Естественно. Причем Тома не очень высоко оценивала вокальные данные Гастальдона (в этом мы с ней сходились, да и могло ли быть иначе? В «Травиате», к примеру, он очень напряженно проводил дуэт в последнем акте), но зато ценила его актерские способности – партнер он действительно был внимательный и играл почти безупречно.
– Сугубо профессиональные, – повторил я и добавил, не удержавшись: – А какими еще они могли быть, по-вашему?
Стадлер поднял на меня удивленный взгляд. Похоже, он хотел спросить: ты что, действительно не в курсе или притворяешься? У полицейских часто возникают странные фантазии, особенно когда речь идет о поисках мотива.
– Вы хотите сказать, – начал он с непроницаемым выражением лица, которое действовало на нервы больше, чем если бы он сейчас рассмеялся неприличным смехом, – что не знаете о том, что ваша… что госпожа Беляев провела с Гастальдоном прошлый уик-энд в Ницце, где он пел в… одной опере?
На прошлый уик-энд Тома улетала в Европу, да, она встречалась со своим консерваторским учителем пения, профессором Резницким, который в те дни участвовал в жюри проходившего в Ницце конкурса вокалистов. Тома всегда находила время и возможность увидеться с Михаилом Ионовичем, она была обязана ему всем – не только карьерой, но и самой жизнью, это была очень романтическая и почти невероятная история, не имевшая, впрочем, отношения к нынешним событиям. Тома звонила мне из Ниццы, я звонил ей…
– Вы полагаете свои сведения достоверными? – спросил я, плохо слыша собственный голос.
– Ну… Не станете же вы говорить, что вам ничего не было известно… например, об их…
Должно быть, выражение моего лица сказало Стадлеру больше, чем мой неуклюжий вопрос, он прервал фразу, и я увидел (или мне показалось?), как говаривали в старину, «печать сомненья на его челе».
– Хорошо, – вздохнул он. – Играть в эти игры сейчас я не хочу, но мотив у вас был, как бы вы ни старались показать обратное. Возможности не было, да, но, учитывая странный, если не сказать больше, способ убийства… Вы физик, могли придумать что-то этакое…
Он щелкнул пальцами.
– Вы серьезно? – поинтересовался я. Больше всего мне сейчас хотелось вернуться и задать Томе пару прямых вопросов. Между нами – я был в этом абсолютно уверен – никогда не случалось недоговорок, я ни разу Тому не обманул и точно знал (или мне это только казалось?), что она никогда не обманывала меня. Зачем? Какой в том был бы смысл? Я задам ей вопрос, она ответит: «Чушь какая, и ты этому поверил?», и дурацкий инцидент будет сразу «исперчен», но я не мог сейчас уйти, не мог встать, даже физически не мог, какая-то слабость…
– Но я, собственно, хотел задать вам другой вопрос, – по-иезуитски перевел разговор Стадлер. – И на этот вопрос вы уж постарайтесь ответить точно. Почему вы сегодня ночью звонили в Стокгольм и хотели поговорить с тамошним полицейским следователем, ведущим дело об убийстве в Национальной опере?
Интересно.
– Почему вы решили… – сказал я, не зная, как закончить фразу, но Стадлер закончил ее сам, вообразив, что прервал меня на полуслове:
– В тамошнее управление полиции звонил физик из Бостона, интересовался убийством в опере. Не трудно сложить два и два, как вы понимаете. Так почему?
– А как, по-вашему? – хмуро сказал я. – Одинаковые преступления при одинаковых обстоятельствах. Разве это не удивительно и не бросается в глаза?
– Удивительно и бросается, – кивнул Стадлер. – Но вы-то здесь при чем? Я понимаю, когда репортер… или следователь… Но что вам-то нужно было?
– Это очевидно, старший инспектор! Видимо, я хотел знать точное время убийства.
– Видимо? – поднял брови Стадлер.
– Не придирайтесь к словам, – пробормотал я.
– А может, вы хотели узнать, не произведен ли уже арест? Не оказался ли за решеткой ваш сообщник?
Наверно, я все-таки рассмеялся. Не помню. В тот момент что-то опустилось мне на голову: может, темный мешок, может, энергетический экран, может, аура сжалась настолько, что я на какое-то время перестал воспринимать окружающее. Мир, данный мне в ощущениях, исчез, я куда-то падал, в темноту, в провал, а потом что-то меня подхватило и выбросило в белый свет. Временная потеря сознания? Но ведь я что-то делал, что-то, возможно, говорил или смеялся, иначе Стадлер отреагировал бы иначе, хотя бы обеспокоился моим состоянием, а он смотрел на меня так, будто я только что дал ему ответ на его нелепый вопрос, и ответ оказался именно таким, какого он ждал.
– Вы, конечно, скажете, – продолжал он, как ни в чем не бывало, – что нет у вас сообщника, что вы вообще невинны, как…
– Ягненок, – подсказал я.
– А это, – нейтральным тоном произнес Стадлер, открывая принесенную с собой пластиковую папку и доставая из нее предмет в целлофановом пакете, – вы узнаете или скажете, что и нож не имеет к вам никакого отношения?
Он встал, подошел ко мне и помахал пакетом у меня перед глазами. Нож, да, у меня есть такой, я им на кухне режу овощи и мясо, когда приходится готовить самому, а это случается достаточно часто, к сожалению. Черная удобная рукоятка с белой щербинкой, а чуть ниже желтое пятнышко, видимо, от какой-то кислоты, потому что смыть его я так и не смог, хотя и пытался, это кто-то из приятелей-химиков посадил, я ведь не дорожил ножом, как зеницей ока, одалживал каждому, кто просил…
– Мой нож, – согласился я, и тут меня охватило законное возмущение, которое я и высказал Стадлеру в лицо, даже поднялся с дивана, теперь мы стояли друг перед другом, и я, как какой-нибудь уличенный преступник, кричал, забыв о сдержанности, которая, как известно, всегда выигрывает у безумия:
– Как это понимать? Вы вломились в мою квартиру? В мое отсутствие? Кто позволил? Я буду жаловаться! Здесь что, нет прав человека?
– Ну, мистер Бочкариофф, ну что вы так? – сказал Стадлер, подождав, когда я, накричавшись, опустился на диван.
– Ну что вы так нервничаете? – укоризненно произнес Стадлер. – Если ваша совесть чиста…
– Вы вломились…
– Никуда я не вламывался, – резко сказал Стадлер. – Ключ от вашей квартиры в кампусе университета есть у дежурного, вы это прекрасно знаете. А у меня был ордер на обыск, могу вам предъявить, все законно.
– Свидетели должны…
– Все законно, – повторил Стадлер, – были и свидетели.
– На каком основании?
– Послушайте, господин Бочкариофф, у вас есть мотив…
Похоже, у этого человека была идефикс. Он решил почему-то, что я каким-то совершенно неисповедимым способом убил?.. Господи, не только несчастного Гастальдона, но и тенора, который пел Ричарда в Стокгольме? Его-то за что? И как? Нет, у Стадлера не идефикс, он просто рехнулся. Точно.
– Вы обнаружили на лезвии кровь? – спросил я. Если он скажет «да», я напомню, что этим ножом неоднократно разрезал свежее мясо, чаще всего телятину, из которой готовил бифштекс с кровью, кстати, и для Томы тоже, когда она (это было всего раза три или четыре) приезжала ко мне в кампус.
– Нет, – с сожалением сказал Стадлер. – Лезвие тщательно вымыто. Честно говоря, я думал, что и отпечатки пальцев на рукоятке стерты, но оказалось, что…
– Там и должны быть мои отпечатки, – кивнул я. – А чего вы ждали? Нож мой, я пользуюсь им каждый день.
– Ваши – да, – согласился Стадлер. – Но почему на рукоятке отпечатки пальцев господина Гастальдона?
– Господина Гас…
– Вот именно.
Этого я не знал. Этого я не мог знать, потому что этого быть не могло. Гастальдон никогда не бывал у меня, что ему у меня делать, мы и знакомы были шапочно – раскланивались при встречах, да и встречались только в театре и пару раз в ресторане, было это в прошлом сезоне, когда он приезжал в Бостон петь в «Кармен» – кстати, Тома в том спектакле вообще не участвовала.
– Может, вы будете сотрудничать со следствием, мистер Бочкариофф? – спросил Стадлер, спрятав пакет с ножом в свою папку. – Я вас, заметьте, ни в чем не обвиняю, но прошу ответить на вопросы. Всего лишь. Может, это сделали вы, мое начальство в этом совершенно убеждено. А может, не вы, таково, по правде говоря, мое мнение. Но что-то вы знаете, и в чем-то замешаны. Итак…
– Итак, – сказал я с горечью. – Я еще при первой встрече, помните, в «Савое», когда вы приходили к То… к мисс Беляев… я пытался вам кое о чем рассказать, а вы даже слушать не захотели.
– Не помню я, чтобы вы хотели мне что-то сообщить, скорее наоборот, вы тянули время, рассказывая о том, как композитор Верди познакомился с либреттистом… как его…
– Антонио Сомма. И если бы вы дослушали…
– Да, – с интересом произнес Стадлер, – и если бы я дослушал? Заметьте: я задаю вам совершенно конкретные вопросы, а вы мне пытаетесь рассказывать какие-то оперные истории, не имеющие отношения к делу.
– Послушайте! – воскликнул я. – Вы не видите, что оба эти убийства – именно оперные, абсолютно оперные, театральные, в жизни такого не бывает? А если еще добавить… Вы об этом не думали, для вас теория вероятности – пустой звук, но как это в принципе возможно, чтобы в двух театрах, в десяти тысячах километров друг от друга, независимо и почти в одно и то же время исполняли не просто одну оперу, но тот же самый фрагмент, ведь убийцы – и здесь, и там – нанесли удар тогда, когда закончилось дуэттино, и дирижер палочкой показал стоявшему в темноте, за спинами хористов Анкастрему… Это здесь он Анкастрем, а в Стокгольме был Ренато, но это совершенно неважно в данном случае, потому что одна музыка, один такт, одна нота – и…
Я взмахнул рукой так, будто нанес кинжалом удар стоявшему передо мной королю, Стадлер инстинктивно отшатнулся и протянул вперед руку, чтобы отвести удар.
– Ну, мастер вы выкручиваться, – сказал он добродушно, будто не сам только что обвинял меня в смертном грехе, в нарушении заповеди, за которое, по правилу «око за око, зуб за зуб», меня бы в добрые старые времена побили камнями без суда и следствия: достаточно было двух свидетелей, видевших именно меня в момент…
Никто не видел именно меня в момент убийства на сцене Лирического театра. И уж точно никто не видел меня в момент убийства на сцене Национальной оперы в Стокгольме. Тридцать два человека (согласно списку присутствовавших на семинаре) видели меня именно в это время стоявшим у доски и выводившим мелом довольно сложные формулы. И что бы ни утверждал этот полицейский…
Я поговорю с Томой – завтра, когда она отойдет после нервотрепки сегодняшней премьеры. Она все объяснит – все о Гастальдоне, потому что не могло быть, чтобы… Нет, конечно, нет. И мотив – глупость.
А нож в моем шкафу… Он всегда там лежал, в нижнем ящике, чтобы отделить его от прочих, это был самый удобный, самый острый нож… самый удобный, да… чтобы убить. И отпечатки пальцев Гастальдона…
– Так вы будете сотрудничать со следствием? – в который уже, похоже, раз спросил Стадлер.
Я не успел ответить, я и не собирался отвечать, вообще говоря. То есть я хотел сказать, что он совсем не так, как следовало бы, подходит к поискам убийцы, я тоже не знаю, кто это сделал, но у меня, по крайней мере, есть мысли… Я хотел ему сказать: театральные, сценические, а тем более оперные, где все очень условно, преступления сильно, да просто кардинально отличаются… Да, я хотел сказать, но не успел: под потолком начал трезвонить колокольчик, третий звонок, тише, господа, сейчас начнется, маэстро Лорд стоит сейчас в узком коридорчике, что ведет к выходу в оркестровую яму, шепчет молитву, он делал так всегда, сколько я помнил, сколько видел его, стоявшим в полумраке с дирижерской палочкой в опущенной правой руке…
– Вы, наверно, хотите увидеть выход госпожи Беляев? – с деланным участием спросил Стадлер. Конечно, хочу. Не только увидеть, но быть в кулисе, когда Тома пойдет на сцену.
– До этого еще есть время, – сказал я. – Тома… Выход госпожи Беляев во второй картине.
– Да?.. Ну, я не такой знаток… Надеюсь, до того времени мы с вами сумеем договориться, и вы сможете послушать. Так что вы скажете о вашем звонке в Стокгольм и о ноже с отпечатками пальцев убитого в вашем кухонном шкафу?
– В Стокгольм… – я помедлил, собираясь с мыслями. Не мог же я ему сказать, что… – Я звонил, чтобы уточнить время.
– И все?
– Все.
– Зачем? Я имею в виду – зачем вам знать точное время?
Я промолчал. О теории вероятностей я уже сказал, повторяться не хотелось.
– Вы были знакомы с Гастальдоном раньше?
Нет, не был я с ним знаком. И в моей квартире ему делать было нечего. Абсолютно.
– Нет, – сказал я.
– Знаете, – сообщил Стадлер, доверительно наклонившись ко мне, так, чтобы наши глаза оказались на одном уровне, – наш эксперт говорит, что ваши отпечатки расположены на рукояти так, как и должны, когда вы держите нож в правой руке, а вот отпечатки Гастальдона – так, будто он схватился левой – заметьте, левой, а не правой рукой – за рукоять ножа, направленного ему в грудь. Вы понимаете? Давайте я вам покажу. Вот эта линейка, смотрите…
– Да я и так представляю, – вяло отозвался я.
Мне нужно было подумать. Правда, совсем не о том, о чем я должен был думать, по мнению Стадлера. Если бы я сейчас был дома, перед компьютером… Мне хорошо думается, когда я смотрю на экран, даже если там всего лишь иконки программ на фоне горного пейзажа. Но ведь он не отпустит меня домой сейчас, а если отпустит, я все равно не уеду, не оставлю Тому одну, мне нужно услышать, как она споет Salve во второй картине, и как в сцене на кладбище тихо выйдет к рампе, и голос ее будет звучать приглушенно, потому что…
– Вы вообще меня слышите, Бочкариофф? – Голос Стадлера действительно доносился будто сквозь ватную подушку: приглушенно и вязко.
– Да, – сказал я. – А вы меня?
– Пытаюсь, – он пожал плечами. – Но вы ничего путного не говорите. К сожалению.
– Просто вы не хотите… не можете понять. Это ведь одна и та же опера: «Густав III», что идет сейчас у нас, и «Бал-маскарад», который часов пять назад закончился в Стокгольме. Верди вынужден был пойти на уступки… это было для него труднее, чем для вас отпустить невиновного. И Сомма, либреттист. Таинственная личность. Он не писал либретто для опер. Ни до, ни после. И единственная опера Верди, музыка которой не соответствует…
– Послушайте, избавьте меня от…
Из-за двери послышались тихие звуки вступления, музыка, под которую минут через десять на сцену выйдет король Швеции Густав Третий, мелодия хора, славившего монарха.
– А сейчас, – пробормотал я, – будет мелодия заговора.
– Заговор? – встрепенулся Стадлер. – Вы сказали: заговор?
Номер 10. Дуэт
– И вы готовы сотворить с нашим Густавом такую экзекуцию? – спросил Верди, не переставая мерить комнату быстрыми шагами: от двери к окну и обратно. Сомма сидел на кончике кресла, готовый в любую секунду встать и уйти, гневно сказав на прощание… Он не хотел прощаться. Он хотел сесть удобнее и обсудить вторую строфу из монолога Лира, над которой бился прошлой ночью, но маэстро сейчас думал не о Лире, а о своем исковерканном, сброшенном с трона, растоптанном Густаве, короле шведском.
– Нет, – твердо отозвался Сомма. – Нет, маэстро, и вы это прекрасно знаете.
– Но вы! – продолжал бушевать Верди. – Вы все знали еще три месяца назад! Торелли написал вам в тот же день, когда получил отказ неаполитанской цензуры. В августе! Я был все это время в Сант-Агате, работал как каторжный, чтобы закончить музыку в срок, а вы уже знали, что вся работа – впустую, и не написали мне ни слова!
– Я писал вам, маэстро!
– Когда? Я получил одно ваше письмо, в сентябре, я вам писал тогда, что нужно исправить строфу в сцене заговора, и вы ее исправили, да, стало много лучше, чем было, и я быстро справился с музыкой этой сцены. Это было единственное ваше письмо, и в нем не содержалось ни слова о том, что опера запрещена цензурой! Уже тогда!
– Послушайте, маэстро, все это очень странно…
– Да, куда уж как странно, синьор Сомма!
– Вы меня не слушаете! Перестаньте, наконец, ходить передо мной, у меня начинает кружиться голова. Выслушайте до конца хотя бы одну мою фразу!
Верди встал у окна, положил руку на подоконник, он был сейчас очень похож на собственный портрет работы Моретто, вот только с тех пор, как портрет был написан, прошло пять лет, в бороде появилась седина, и осанка чуть изменилась. Сомма не мог понять, в чем отличие, и вдруг понял: гордость. На том портрете Верди позировал, как гордый и уверенный в себе творец, а сейчас перед Сомма стоял человек возмущенный, обиженный, даже, можно сказать, крайне обиженный и предельно возмущенный, но – не гордый, нет, и эта мысль так поразила Сомма, что он не сразу начал говорить, сидел, сжимая пальцами подлокотники, приходил в себя, а Верди ждал нетерпеливо, постукивая по подоконнику костяшками пальцев.
– Первое. Я написал вам два письма после того, о котором вы упомянули, маэстро, и ни на одно не получил ответа. Второе. Я был уверен, что и синьор Торелли также вам обо всем написал, поскольку это было его прямой обязанностью. Третье. Я с самого начала настаивал, и вы это помните, маэстро, чтобы на афише не было обозначено мое имя. Любое другое, но не мое. Теперь я настаиваю на этом больше, чем когда бы то ни было, потому что не собираюсь ставить свою подпись под тем, что останется от текста, если учесть хотя бы половину требований цензора.
– Нет, – твердо отозвался Сомма. – Нет, маэстро, и вы это прекрасно знаете.
– Но вы! – продолжал бушевать Верди. – Вы все знали еще три месяца назад! Торелли написал вам в тот же день, когда получил отказ неаполитанской цензуры. В августе! Я был все это время в Сант-Агате, работал как каторжный, чтобы закончить музыку в срок, а вы уже знали, что вся работа – впустую, и не написали мне ни слова!
– Я писал вам, маэстро!
– Когда? Я получил одно ваше письмо, в сентябре, я вам писал тогда, что нужно исправить строфу в сцене заговора, и вы ее исправили, да, стало много лучше, чем было, и я быстро справился с музыкой этой сцены. Это было единственное ваше письмо, и в нем не содержалось ни слова о том, что опера запрещена цензурой! Уже тогда!
– Послушайте, маэстро, все это очень странно…
– Да, куда уж как странно, синьор Сомма!
– Вы меня не слушаете! Перестаньте, наконец, ходить передо мной, у меня начинает кружиться голова. Выслушайте до конца хотя бы одну мою фразу!
Верди встал у окна, положил руку на подоконник, он был сейчас очень похож на собственный портрет работы Моретто, вот только с тех пор, как портрет был написан, прошло пять лет, в бороде появилась седина, и осанка чуть изменилась. Сомма не мог понять, в чем отличие, и вдруг понял: гордость. На том портрете Верди позировал, как гордый и уверенный в себе творец, а сейчас перед Сомма стоял человек возмущенный, обиженный, даже, можно сказать, крайне обиженный и предельно возмущенный, но – не гордый, нет, и эта мысль так поразила Сомма, что он не сразу начал говорить, сидел, сжимая пальцами подлокотники, приходил в себя, а Верди ждал нетерпеливо, постукивая по подоконнику костяшками пальцев.
– Первое. Я написал вам два письма после того, о котором вы упомянули, маэстро, и ни на одно не получил ответа. Второе. Я был уверен, что и синьор Торелли также вам обо всем написал, поскольку это было его прямой обязанностью. Третье. Я с самого начала настаивал, и вы это помните, маэстро, чтобы на афише не было обозначено мое имя. Любое другое, но не мое. Теперь я настаиваю на этом больше, чем когда бы то ни было, потому что не собираюсь ставить свою подпись под тем, что останется от текста, если учесть хотя бы половину требований цензора.