Все изменилось на пятый день после моего возвращения. В булочную на углу не завезли хлеба. Не в первый раз. Я шел на работу — точнее, бежал к метро, с утра у нас в отделе был назначен семинар, который мы называли «Плач по планете Земля», футурологическое сборище непуганых пророков, не имевшее отношения к тематике института. Возле булочной стояла толпа — человек двести, в основном, бабули, но, судя по зычным выкрикам, встречались и отставные полковники. Я прошел было мимо, но в это время увидел Мессию, стоявшего на противоположной стороне улицы и что-то бормотавшего, глядя на толпу. Я не видел его четверо суток и обратил внимание на перемену: в бороде появились седые пряди, на балахоне — темные пятна, а под правым глазом нетрудно было разглядеть начавший уже розоветь синяк.
   Иешуа поднял руку, и внутри булочной возник гул, будто несколько барабанщиков начали колотить в большие барабаны. Толпа отшатнулась, кто-то взвизгнул. Иешуа опустил руку, и барабанный бой смолк. Что-то крикнули в глубине, зазвенело стекло, посыпались осколки. Дверь не выдержала, и толпа начала продавливаться внутрь. Крикнули: «По одному батону в руки!» Сюда бы конную милицию, — подумал я.
   Крик: «На всех хватит, не напирайте!» Но было поздно, я с ужасом представил себе, что творится сейчас в булочной. Иешуа поднял ладони к глазам и стоял так. Я подошел к нему и тронул за плечо. От Мессии исходил удивительный запах горячей земли и восточных пряностей.
   — Я не хотел, — сказал он. — Ты знаешь.
   Что я должен был знать? Я взял его под руку и поволок за собой, что-то подтолкнуло меня — интуиция? В следующий момент я услышал крики «Вот он!», «Это он!», «Хлеба!», и толпа распалась — мужчины, старухи, женщины вполне интеллигентного вида бросились в нашу сторону. Мы свернули за угол. Иешуа сначала упирался, но потом затих, бежал быстро, легко, не то, что я — одышка появилась почти сразу. Я втолкнул Иешуа в ближайший подъезд, захлопнул дверь, здесь был электронный запор, естественно, сломанный, но был и обычный крюк, который я накинул.
   Мы медленно поднялись в лифте на девятый этаж, здесь было тихо, да и снизу не доносились подозрительные звуки — похоже, что в дверь никто не ломился. У чердачной лестницы стояла старая скамья, и я плюхнулся на нее.
   — Рассказывай, — потребовал я. — Что это было? Ты что — барабашка или как их там?
   — Я хотел накормить людей…
   — Семью хлебами?
   — Все как тогда… Нет — хуже…
   — Как когда?
   Иешуа промолчал, смотрел мне в глаза, взгляд у него был грустным, что-то еще было в нем — вопрос какой-то или недоумение, я не понял.
   Иешуа пошевелил пальцами, между ними пробежали искры и возник бледно-розовый ореол вроде огней святого Эльма. Ореол был ярким несколько секунд, потом угас, Иешуа прижал ладони к вискам и замер.
   — Вот так, — сказал он. — Так каждый раз.
   — Сочувствую, — отозвался я. Прежде мне не приходилось видеть ауру, да и не верил я в существование всех этих эманаций. — Так кто же ты, Иешуа? Ведь не Мессия, в самом деле?
   — Почему нет? — слабо улыбнулся он.
   Как же! Стал бы Мессия бегать от толпы! Да и не появился бы он в Москве, есть канонический маршрут — Иудея. Мессия должен проповедовать, помогать страждущим, нести, так сказать, слово Божие…
   — Мессия должен смотреть и анализировать, — сказал Иешуа, в очередной раз проявив недюжинные способности к чтению мыслей.
   — Да? — сказал я. — Насколько я помню Библию…
   — Господин мой, Библию писали люди, пытавшиеся понять, но не сумевшие даже запомнить и толком записать то, что было им сказано. Истина одна, и Бог един, а книг о нем — разных — много.
   — Тем более, кто ты?
   — Иешуа… Извини, господин, я должен идти. Я вернусь и скажу все. И ты решишь.
   Легкие шаги его на лестнице стихли почти сразу, и минуту спустя я уже не понимал, что здесь делаю. Случившееся выглядело бы нелепой комедией, если бы не стоял в ушах вопль толпы и звон бьющегося стекла.
   Я спустился в лифте, в подъезде было пусто, на улице — спокойно, озабоченные прохожие не обращали на меня внимания.
   На работе мне стало не до Иешуа. На работе я не думал даже о Лине, хотя, как мне казалось, думал о ней всегда. Семинар был безумно интересным до грустной тошноты истинности, числа назывались, надо полагать, близкие к реальным, и получалось, что прогноз астрологов Глобов (слушая его, я думал, что ребята просто набивают себе цену, пугая людей) — цветочки по сравнению с ожидающей нас реальностью. Послушать футурологов — жить не стоит, и уж во всяком случае, не стоит рожать детей. Впрочем, футурологи — оптимисты. Я-то думал, что вывести из штопора такую огромную страну как Россия вообще невозможно. Один выход — разделиться на губернии, пусть каждая выбирается сама. А потом, если возникнет такое желание, объединиться вновь. Только кто же захочет? Выжив самостоятельно, кто пожелает опять пробовать то, что и сейчас отдает тухлятиной?
   Я сидел в последнем ряду, и мне то и дело чудилось, что у самой трибуны мелькает черная грива Иешуа. Это была иллюзия, впереди сидели профессора, а шевелюра принадлежала заведующему кафедрой общей астрономии Мерликину, типу невыносимому в общении, антисемиту и русофобу, если только такое сочетание возможно в одном человеке. Он ненавидел евреев за то, что они погубили Россию, и ненавидел русских, потому что они, будучи нацией слабых, не сумели оказать сопротивления масонскому заговору. Впрочем, из двух зол он предпочитал меньшее и потому был одним из районных активистов «Памяти».
   После семинара народ еще долго обсуждал мрачное и безысходное наше будущее, работать никто не торопился. Господи, до звезд ли, если через месяц придется ехать копать картошку, потому что только так можно заполучить относительно дешево мешок-другой на предстоящую зиму. Я тоже вяло поспорил о том, стоит ли вешать на столбе наших писателей-фантастов или достаточно не читать их замечательных произведений? Какое умилительно сладкое будущее они нам готовили! В детстве я зачитывался Мартыновым, позднее — Булычевым, потом — Ефремовым и Стругацкими. Мне нравились и «Гианэя», и «Девочка из будущего», и «Туманность Андромеды», и «Возвращение», и все повести о Горбовском. Светлое наше завтра! В котором хочется жить! Но которое решительно никто не желал строить…
   С этими мыслями я и помчался на свидание к Лине, мы, как обычно, бродили по университетским рощицам, я рассказал ей об утреннем происшествии, и Лина сказала нечто, поразившее меня:
   — Стас, мы разучились верить. Вообще разучились! Даже в то, что чувствуем. За эти дни я наслушалась о нем всякого. Чего только не говорили! Кроме одного: никто не верит, что он на самом деле Мессия. Верующим Мессия не нужен. Для них это нечто вроде коммунизма… Что-то там, за горизонтом, и никогда не будет. Ничего реального. А остальным просто не до Мессии. Бродяга с претензиями. Псих.
   — Линочка, что ты говоришь? Уж не думаешь ли ты, что этот Иешуа на самом деле…
   — Стас… Может, это глупо, но я почему-то уверена… Если у нас с тобой настоящее, если мы… Тогда и он — настоящий. Мессия. Тот, кто все решит. Он ведь пришел к тебе. Ни к кому другому — к тебе. Почему?
   — Лина, может быть, он таким же манером являлся доброй половине населения нашего района?
   — Действительно — почему нашего? Только нашего. Его не видели больше нигде, он ни разу не пересек бульвара. Он как в клетке. Нарисуй границы и посмотри. Твой дом — в центре.
   — Ты думаешь? — неуверенно сказал я.
   — Стас, я знаю. Я все о тебе знаю. И это тоже.
   Мы молча вернулись к институту, где работала Лина — обеденный перерыв кончился. В нашем отделе все еще обсуждали итоги семинара, я посидел в библиотеке, полистал новые астрофизические журналы, сосредоточиться не удавалось, и я отправился домой.
   Выйдя из метро, я увидел Иешуа, стоявшего, раскинув в стороны руки — живой крест, да и только. Накидка его была порвана и свисала с левого плеча как знамя, побывавшее в бою. Казалось, что он падает и не может упасть. Иешуа будто опирался на невидимую преграду, пытаясь то ли обнять ее, то ли оттолкнуть. Около него стояли два знакомых мордоворота — вышибалы из ближайшей распивочной. Время от времени один из них лениво взмахивал рукой, на спину Иешуа обрушивался удар, от которого тот содрогался, но не падал, а продолжал полулежать в воздухе, глядя на меня каким-то по-библейски покорным взглядом, в котором, впрочем, не видно было никакого страдания — одно лишь благостное смирение.
   Я инстинктивно сделал шаг, но взгляд Иешуа остановил меня. После очередного удара Мессия сказал своим гортанным голосом:
   — А теперь камни, не так ли?
   — Обойдешься, — сказал мордоворот и вытер ладонь о накидку Иешуа. — Поговорили, и хватит.
   Вышибалы повернулись и пошли по месту основной службы, громко смеясь развлечению, и лишь тогда к Иешуа подбежали люди; засуетились старушки, кто-то принес мокрый платок и начал вытирать Мессии лицо, в общем, началась забота о ближнем, не отягощенная страхом за собственную шкуру.
   Чем я был лучше других? Да ничем, я тоже подошел.
   — Не смог, — сказал мне Иешуа. — Ничего не смог. Опять.
   — Что именно? — спросил я.
   — Убедить. Научить. Доказать.
   Что он имел в виду? Неожиданно я понял — Лина была права, перед входом в метро проходила невидимая преграда. Иешуа не мог переступить черту, он опирался на барьер, когда его били, и потому не падал. Это было физически бессмысленно, такого быть не могло, но для него — было.
   Проявив заботу и попытавшись даже вызвать скорую (попытку эту Иешуа решительно пресек), люди начали расходиться. Иешуа смиренно ждал, когда я подойду к нему. Господи, почему я? Что ему, действительно, нужно?
   — Я готов говорить, — сказал Иешуа.
   — Со мной? — спросил я. — Почему со мной? Ты извини, но я не верю ни в Бога, ни во второе пришествие, как, впрочем, и в первое. Я астроном. Чего ты от меня хочешь, не понимаю! О чем нам говорить?
   — Об Итоге.
   Он так и произнес это слово — с большой буквы. Что я должен был делать? Рассмеяться, рассердиться, уйти? Я промолчал.
   Говорить об Итоге оказалось сподручнее на тихой боковой аллее бульвара, скрытой от любопытных взглядов высоким кустарником. Здесь стояла скамья с проломленной спинкой, валялись несколько бутылок (одна из-под «Камю», шестьсот рублей штука, любопытно, кто ее тут распивал?), окурки, осколки стакана, а на ветке висел, будто лопнувший воздушный шарик, презерватив. Самое место для подведения Итога.
   Мы сели на скамью, оказавшуюся на редкость неудобной. Иешуа смотрел на меня глазами страдальца, и я понял, совершенно не прилагая к тому усилий, что страдает он не за себя. В нем чувствовалась скрытая сила, но не разрушающая (я не мог представить, чтобы он ударил меня или, скажем, выдрал из земли куст), а сила уверенного в себе человека. Так стоял обычно перед аудиторией покойный академик Зельдович, коренастый и знающий себе цену.
   Иешуа смотрел мне в глаза, и я сказал:
   — Покажи Итог, каким бы он ни оказался.
   Не знаю, почему я произнес именно эту фразу. Я прекрасно все понимал, вовсе не думал, что подвергаюсь какому-то внушению, но слова почему-то произносились сами собой, и меня это не пугало. Я должен был сказать так — вот и все.
   Он показал.
   Это не было ни внушением, ни сном наяву. Просто мгновение спустя я знал все, что хотел мне поведать Иешуа. Чтобы узнать, потребовалось мгновение. Чтобы рассказать, нужно время. И время, чтобы осознать.
   Путей Господних, а по-нашему, по-простому, сценариев развития человечества было всего три. Три основных и миллионы побочных, не менявших Итога.
   Вариант первый.
   К началу нового века на шестой части суши, составлявшей несколько лет назад «оплот мира и социализма», возникают пятьдесят три независимых государства, которые никак не могут разобраться в запутанных хозяйственных и финансовых связях друг с другом. Парламенты принимают взаимоисключающие решения, хаос нарастает, и все больше проявляются «естественные» качества людей: эгоизм, агрессивность, завистливость. Религия на помогает умиротворению. Люди обращают взоры к Господу, невозмутимо следящему за страданиями своих созданий. Но это не мешает им, понимая Бога, не понимать друг друга. В ХХI веке невозможна война, которая не стала бы мировой. Пятьдесят три враждующих страны, пусть даже и понимающих, насколько опасна конфронтация, — это котел с кипящим варевом, который стараются закрыть наглухо крышкой без запоров. Взрыв неминуем, и он происходит.
   Атака начинается — страны Средней Азии, где силен ислам, пытаются отбить у России земли, которые они по праву или без него считают своими. Попытки западных стран погасить пожар приводят лишь к тому, что им приходится самим вступить в драку. На чьей стороне? Вопрос не праздный, потому что, заступись они за Россию, и мусульмане всего мира, не думая о последствиях (когда они об этом думали?), придут на помощь братьям по вере. Заступись за азиатов, и доведенная до отчаяния Россия, не желая терять ни земли, ни авторитета, применит оружие массового поражения. Выжидание ничем не лучше. Выбор невелик, армии стран Западной Европы и США входят на территорию бывшей Российской империи, и на этом кончается история цивилизованного общества планеты Земля…
   Господи, то, что я видел… Лучше умереть самому. Несколько тысячелетий поднимался человек от звериного своего состояния до высот разумности, и достаточно оказалось месяца… Как мало среди людей истинно разумных! И что они смогли? Ничего. Разум поднял человека, и разум позволил ему пасть.
   Я заслонил глаза руками, я не хотел видеть, не мог я видеть этого! «Нет, — крикнул я. — Если ты Мессия, и если есть Бог, как можно допустить это?!» Я услышал: «Создавший причину, не может не допустить и следствий из нее». Не может — Бог?
   «Да, — услышал я, — в этом была ошибка, и ты это знаешь».
   — Я знаю это?
   — Конечно.
   Я не знал, я об этом не думал, я не хотел думать об этом — сейчас.
   «Что ж, — услышал я, — вот второй путь».
   Сначала он был хорош. Меня интересовала Россия, и я увидел ее. Люди, хотя и обозленные, голодные, не опустились на четвереньки. Были бунты, но возникло и убеждение, что нужно делать дело, а не раздирать одеяло, которым много лет (кое как!) укрывались от холода. Союз Государств выжил как больной, перенесший на ногах пневмонию. Он похудел (после Прибалтики отделились Молдова и Закавказье), едва держался на ногах, поддерживаемый займами, но — жил. Удалось пригасить и пожары, то и дело вспыхивавшие в разных концах планеты. Люди привыкли к диктатуре, к твердой власти, демократию принимали с трудом, хотя говорили о ней много и по-разному. Союз так и не достиг уровня жизни развитых стран — спокойствие в этом регионе всегда было относительным, хотя хлебные бунты конца ХХ века ушли в историю.
   Меня не покидало ощущение несоответствия, двойственности. Может, потому (так мне думалось), что я привык с детства представлять ХХI век иным. Я любил фантастику и верил (действительно верил!), что лет этак через сто единая к тому времени семья народов построит общество, в котором будет хорошо всем. А всем — хорошо не было. И быть не могло. Не было хорошо беднякам Средней Азии, где и в середине ХХI века дети пухли от голода. Не было хорошо шахтерам Сибири и Севера — то и дело аварии, тяжкий, малооплачиваемый труд. Не было хорошо эфиопам, впавшим в бесконечную гражданскую войну. И латиноамериканцам было не лучше — процветание сменилось глубоким экономическим кризисом, и не было просвета…
   Люди искали утешения в религии, но и в Бога верили как-то странно — ждали милости свыше, продолжая унижать, убивать. И Бог должен был прощать грехи, потому что невозможно не грешить, если жить в реальном, а не воображаемом мире.
   У человечества не было цели, смысла, как не было их и прежде — ни в античные, ни в средние века. На другие планеты люди так и не высадились — слишком великую цену пришлось бы заплатить за радость минутного успеха.
   Странное у меня возникло ощущение, когда я узнавал — не видел, а именно узнавал это будущее. Внешне более или менее благополучное, оно не имело права быть, оно оскорбляло мои представления о смысле жизни человечества. Людям нечего было бы сказать в свое оправдание на Божьем суде, если бы он состоялся.
   Я отгородился от этого будущего обеими руками, я сказал:
   — Почему — так? Не хочу!
   — Твоя воля, — произнес Иешуа смиренно.
   И возник третий путь.
   Прибалтика и Закавказье после полувековой конфронтации вновь примкнули к России. Было, вероятно, в этом союзе нечто, не позволявшее окончательно порушиться связям. Стало спокойно и на Ближнем востоке — несколько переворотов и локальных войн, не обошлось без вмешательства «великих держав», и диктатуры пали.
   Я витал над Землей и наблюдал, как строятся города, как пробирается вглубь джунглей сеть шоссейных дорог, видел сверху, с высоты птичьего полета (сам я не был птицей, не ощущал тела, я был — глаза, мысль), как люди, живущие теперь спокойнее и лучше, работают, ходят в гости, путешествуют, и замечал — там, где люди жили сытнее всего, больше и убивали. Ночью, днем, на улицах, в домах, по одному и целыми семьями. И еще: наркоманом стал каждый второй. Почему? От сытости? От никчемности существования?
   Чем стал человек? Почему, выбирая между добром и злом, декларируя вечную тягу к добру, предпочитал зло? Любя, плодил ненависть? Строил города, уничтожая леса?
   Устремляясь вверх, падал вниз.
   И на какую же глубину можно упасть, поднимаясь?
   Я очнулся. Я стоял посреди аллеи. Иешуа смотрел на меня и ждал. Этакий живой знак вопроса, и что я должен был ответить?
   — Выбор, — сказал Иешуа.
   Он показал — я увидел. И баста. Что выбирать? Идею? Сюжет? Он действительно ждал от меня ни много, ни мало — ответа на вопрос: как жить людям? Будто то, что он мне показал — единственные возможности. Не Золотой век, не всеобщее счастье, не любовь, а такое вот… Да не нужно тогда жить вовсе, ни по первому, ни по второму, ни по третьему — не нужно. Бессмысленно. Если Господь, создавая человека, не ведал, что творил, пусть вернет все назад и начнет сначала. А если ведал, пусть скажет себе: «Я такой же, как они — я создал людей по своему образу и подобию, и значит я, Бог, в сущности, огромное вселенское дерьмо, и незачем мне быть, как незачем быть моему нелепому творению».
   Вот только детей жалко.
   И женщин.
   И — мадонн Рафаэля, музыку Верди, книги Достоевского — все, что я любил.
   И Лину, потому что она — другая. Для кого-то, может, такая же, а для меня другая, отдельная от всего человечества.
   А себя — жалко? Себя — нет. Я такой же как все.
   Простая альтернатива: быть или не быть. Если бы Гамлет предвидел будущее… Вот первое. Вот второе. Вот третье. И что?
   Не быть.
   — Это решение окончательно? — спросил Иешуа.
   О, Господи! Он смотрел на меня так, будто не мнение о собственных фантазиях спрашивал, а действительно стоял у пульта с тремя кнопками и раздумывал — какую нажать. Нет, на пульте было четыре кнопки. Одна красная: возврат к Истоку.
   Мне стало жутко. Почему? Что я — Бог, играющий Миром? Скажу я «один» или «ни одного» — что изменится?
   Я должен был послать Иешуа куда подальше. Я молчал. Слишком серьезным был взгляд Мессии, это был взгляд беспредельно измученного человека, способного лишь на единственное оставшееся в его жизни усилие, и именно от меня он ждал решения — какое усилие сделать. Чтобы потом упасть и умереть.
   Я знал, что никуда не уйду, пока не отвечу. Вот должен именно я, по его мнению, здесь и сейчас решить судьбу Мира — должен, и все тут. Свою судьбу я решить не в состоянии, а судьбу Мира — пожалуйста. Это нормально
   — куда как легко решать, если от тебя ничего не зависит.
   — Кто же, если не ты? — спросил Иешуа.
   — И когда же, если не сейчас? — подхватил я, усмехнувшись.
   Иешуа кивнул.
   — Ты считаешь, что у человечества нет будущего? — спросил я.
   — Я ничего не считаю, — Иешуа покачал головой, — я вестник.
   — Ну конечно, ты вестник, а откуда… Хорошо, это бессмысленный вопрос. Значит — выбор. Могу я подумать? Посоветоваться?
   — Не спрашивай меня, ты сам знаешь, что делать.
   — Тогда — прощай.
   Я повернулся и пошел по аллее к дому, не оборачиваясь, чтобы не встретить взгляд этого ненормального. Каждый шаг причинял боль — нет, не физическую, просто после каждого моего шага в картинках будущего что-то менялось к худшему (шаг — и в мире номер три возникло новое зрелище, и люди вовсе перестали думать о великом и вечном…). Собственно, не знаю, видел ли я (как я мог видеть все сразу?) или — только чувствовал.
   И еще была тоска. Все пропало. Все кончено.

 
   Вечером мы с Линой пошли в кино. Не то, чтобы фильм попался интересный, но просто некуда было деться. К ней пойти мы не могли, очень уж мне не хотелось пить чай в обществе мамы и сестры. Не могли и ко мне — тетка Лида пригласила соседку и кормила ее вчерашним борщом. А по улицам ходить было тошно — дождь, по углам стоят какие-то типы, которые то ли охраняют народ от грабителей, то ли сами ждут, чем поживиться. Мимо то и дело на малой скорости взревывают бэтээры — эти-то уж точно занимаются не своим делом.
   Зал был наполовину пуст, и мы сели поближе — Лина плохо видела, — и в темноте смотрели больше не на экран, а друг на друга. Наклонившись к уху Лины, чувствуя губами прикосновения волос, я рассказал о том, что произошло у метро и затем — в аллее бульвара.
   — И ты, конечно, ничего ему не ответил, — сказала Лина. — Это твой стиль — ничего не решать.
   — Линочка, что я должен был решать?!
   — Стас, как ты думаешь, для себя, в душе — Бог есть?
   Хорошее время и место для такого вопроса! Бога нет, потому что я в него не верю. Если бы я в него верил, то он, конечно, был бы. По-моему, это совершенно очевидно: если Бог нематериален, если он — дух, управляющий Миром, то его существование никак не может быть объективной истиной. Вопрос «Есть ли Бог?» бессмыслен по сути своей как бессмыслен вопрос «Существует ли совесть?» Конечно, не существует, если предполагать, что совесть можно пощупать, извлечь из человека и вставить обратно. И конечно, совесть существует, поскольку я верю, что она есть, следую ее указаниям, мучаюсь от ее уколов. Совесть — как и Бог — может убить. Совесть — как и Бог — может спасти… Так я думаю. Для меня эти понятия равнозначны. Для верующего человека Бог бесконечно выше, но природа того и другого едина, в этом я убежден.
   — Есть Бог, Лина, — сказал я. — А Мессии нет и быть не может. Бог нематериален. А этот Иешуа, что слоняется по улицам, вполне реальный мужик. Он пахнет пустыней, может, даже иудейской. У него шершавые ладони земледельца. Он — человек.
   — Если он псих, то почему пахнет пустыней, а не больницей?
   Я промолчал. На экране вместо перестрелки героя-супермена с мафиози я увидел вдруг нечто совершенно иное — человеческий муравейник, в котором ничто не может измениться к лучшему, потому что у этого общества нет разума. Мне подумалось, что люди и муравьи — противоположные и потому подобные сущности. Каждый муравей неразумен, но муравейник выглядит разумным. Каждый человек разумен, но человечество ничего, в сущности, не соображает. Разум человечества как целого гаснет. В начале нашего века он достиг вершины и с тех пор неуклонно деградирует. Наука и техника развиваются, но разве они определяют разумность вида? Скорее наоборот: теряя разум, человечество заменяет его приборами.
   — Лина, — сказал я, — мне кажется, что это тупик. Для людей. Все, что сейчас происходит, все, что мы делаем, — напрасно, потому что мы рвемся вперед. А из тупика так не выбраться. Нужно вернуться. В прошлое. Чтобы изменить природу человека. Может, уже и во времена Христа было поздно, иначе у него, если он был, что-нибудь получилось бы. Значит, нужно возвращаться в пещерные времена. К первобытным людям. Или еще раньше — до человека.
   — Человек — ошибка? Вся наша история?
   Лина смотрела мне в глаза, и я поцеловал ее.
   — Линочка, — прошептал я, — как человек может быть ошибкой? Если бы его не было, не было бы и нас с тобой. Ходили бы по земле не люди, а крысодраконы.
   — И в образе крысодракона ты, возможно, был бы решительнее, — сказала она, и я уловил в ее голосе интонации, которые мне были хорошо знакомы и предвещали ссору.
   Конечно, я был ослом — Буридановым или иным, нормальным хлипким ослом-интеллигентом, не способным сделать свой выбор. Иешуа, конечно, не мог найти более «удачной» кандидатуры, чтобы задавать свои вопросы. Впрочем, может, он был прав — глобальные проблемы, где от моих поступков ничего не зависело, я обычно решал быстро и без особых сомнений. С человечеством, к примеру, мне все было ясно. Природа слепа и действует классическим методом проб и ошибок. Биологическая эволюция прошла длинный путь, было время пробовать и ошибаться — на животных. Но другого человечества на земле природа не создала — это была ее первая и пока единственная попытка создать разумный вид. Было бы странно, если бы эта первая проба оказалась еще и успешной. Вот когда человечество погибнет, и пролетят века, и возникнет новый разумный вид, отличный от нашего, и тоже погибнет, потому что будет несовершенным, а потом появится и погибнет третий, а за ним — четвертый, тогда на какой-нибудь триста семьдесят второй попытке в неимоверно далеком будущем, может быть, природа и создаст существа, полностью соответствующие библейским нравственным принципам (принципы-то хороши, но человек не про них создан!)… А еще лучше было бы начать весь эксперимент заново, изменить начальные условия — тогда, миллиарды лет назад. Такая попытка была бы чище методологически, я так бы и поступил, если бы от меня хоть что-то зависело в этом мире.