Пропустить идею через проверочную часть алгоритма открытий? Найти слабину и попытаться усилить позитивную часть?
Р.М. привычно пробежал мыслью по ступеням алгоритма, но ничего не получил в результате. Идея не изменилась, ее способность к саморазвитию оказалась небольшой. Нет, — подумал Р.М., — так нельзя. Нужно вернуться к начальной стадии алгоритма и переформулировать идею.
Самолет качнуло, началось снижение, зажглось табло «Пристегните ремни». Р.М. отвлекся от рассуждений и впервые зримо представил себе, что скоро окажется в городе, где не был ни разу в жизни. После того, как он ушел из «Каскада» и перестал мотаться по командировкам, он отвык от аэропортов, вокзалов, полтора десятка лет вообще никуда не выезжал, кроме редких конференций, а там все расписано, и за него беспокоились оргкомитеты. Он поежился, представив, как будет ходить из одной гостиницы в другую, и Галку увидит только завтра. А если и вовсе не удастся устроиться? Плохо, что в Каменске нет знакомых — энтузиастов теории открытий, готовых и место в гостинице выбить, и приютить, если нужно.
Однако с жильем получилось как нельзя лучше. У выхода из аэровокзала Р.М. увидел вывеску квартирного бюро, и еще через пару часов, оставив портфель в небольшой комнатке, сданной ему на пять суток старушкой, сын которой укатил на север зарабатывать большие деньги, он шел по центральной (она же единственная, хорошо освещенная) улице города и смотрел по сторонам, стараясь «войти» в новый архитектурный стиль. Было еще не поздно, можно и к Галке явиться, но Р.М. не торопился.
Каменск выглядел типичным провинциальным городом: широкая центральная улица, названная, естественно, именем Ленина, и множество отходящих в стороны улочек и тупиков — похоже было на елочную ветку с иголками. Одна из таких иголок, темная, одно— и двухэтажная, остановила внимание Романа Михайловича, потому что на табличке он прочитал «Улица генерала Неделина». Здесь жила Надя, и здесь сейчас его не ждет Галка.
Р.М. зашел в пустое кафе на углу и съел порцию сосисок, разглядывая обшарпанную стену дома напротив. Смеркалось, в окнах начали зажигаться огни. Шел по улице, разглядывая номера домов, поднимался по лестнице и звонил в обитую по-старинке дерматином дверь будто кто-то другой, а Р.М. рефлексировал в сторонке и не мог остановить этого другого себя, слишком, по его мнению, торопливого.
Звонок оказался резким, Р.М. не любил звонки, они его отвлекали, в своей квартире он давно оборвал провод, и гости сначала тщетно давили на кнопку, а потом отчаянно стучали. Стук его почему-то не отвлекал.
За дверью долго было тихо, и Р.М. с некоторым даже облегчением повернулся, чтобы уйти и никогда больше (такое у него возникло странное желание!) не возвращаться, но в это время послышались легкие шаги, и он понял, что кто-то за дверью смотрит в глазок. Дверь открылась, в темной прихожей можно было разглядеть только силуэт женщины. Сам-то он стоял на свету, под тусклой лампочкой.
— Здравствуй, Рома, — сказала женщина, будто они только вчера расстались после вечеринки, и голос был тот же, Р.М. узнал его сразу. Он ничего не сказал, неожиданно перехватило в горле. Он вошел в прихожую, дверь захлопнулась. Несколько мгновений была полная темнота, будто его просвечивали рентгеном — хотели разглядеть, что он есть на самом деле. Возникло и исчезло ощущение ужасного падения в пропасть, а потом вспыхнул свет.
Галка почти не изменилась за двадцать лет. Точнее, изменилась ровно настолько, насколько изменился и он сам. Прическа только… Раньше у нее была короткая стрижка, а теперь — локоны, спускавшиеся на плечи.
— Здравствуй, Галя, — пробормотал он.
— Ты все-таки пришел к нам, — странным голосом сказала Галка.
Они прошли в комнату, где все было настолько стандартно, что взгляду не за что было зацепиться. Полированная стенка из четырех секций, диван, стол, два кресла — нормальный набор современного импортного интерьера. Галка подтолкнула Романа Михайловича к креслу, в которое он и опустился, сразу почувствовав, что смертельно устал и никогда больше из этого кресла не поднимется. Галка вышла из комнаты, дала ему время придти в себя, собраться с мыслями. А может, просто у нее чайник выкипал на плите, кто знает.
Р.М. огляделся и понял, что с умыслом был посажен именно в это кресло, а не, скажем, на диван. Прямо перед ним в простенке висела большая
— в половину ватманского листа — фотография. На мосту через широкую реку — Волгу, наверно? — стояла девушка. Снимок был сделан с какой-то странно высокой точки, была видна и вода внизу, и даже теплоход. Надя — он узнал ее — смотрела на фотографа, приподняв голову, и оттого, наверно, выглядела упрямой и строгой. Она была в легком летнем платье без рукавов, у Романа Михайловича заныло сердце, он подумал, что приезд его нелеп, сейчас войдет Галка, они будут смотреть на фотографию и молчать, потому что Галка говорить не захочет, а он так и не найдет в себе сил спрашивать, посидит и уйдет, опустошенный и проклинающий себя за душевную черствость, и сегодня же улетит, и впредь сто раз подумает, прежде чем являться куда бы то ни было незваным гостем.
Вошла Галка с подносом, на котором стояли две огромные чашки кофе, блюдо с бутербродами, сахарница.
— Может, тебе что-нибудь посолиднее? — спросила она. — Есть борщ. А?
— Спасибо, Галя, не надо, — сказал Р.М.
— Знаешь, Рома, с тех пор, как нет Наденьки, я заставляю себя каждый день готовить что-нибудь вкусное… Раньше не успевала, а теперь заставляю. Ты поешь, хорошо?
Пришлось ему есть борщ, а Галка сидела рядом и пристально его рассматривала. Возникла неловкость: говорить с полным ртом Р.М. не мог, чувствовал себя глупо, а Галка все не отрывала взгляда.
— Рома, — сказала она, — давай договоримся. Ты не будешь меня утешать. От слов мне бывает плохо, я начинаю реветь.
Р.М. кивнул. Потом они пили кофе, и Галка говорила — почему-то не о дочери, а о бывшем муже.
— Ты веришь в любовь в сорок лет? Я не верила. Потом пришлось. Как у нас с ним было раньше, в первые дни… Так у него с ней, с его новой… У нас это продолжалось месяц или два, потом привыкли, началась семейная жизнь… То есть, хочу сказать — семейный стандарт, который иногда как кость в горле, и не сбежишь, потому что стандарт, а от стандарта не сбегают. Во всяком случае, такие, как я. Если бы я смогла все сохранить, если бы он не ушел… хотя что я… все равно он бы ее встретил. Но если бы… Мне все время кажется, что Наденька ничего бы не… Понимаешь? Так мне кажется…
Галка замолчала, смотрела в стол, мяла руками край скатерти, и Р.М. неожиданно увидел, что ее всю трясет. Она не плакала, внешне оставалась даже спокойна, но ее била дрожь, и это оказалось так страшно, что Р.М. растерялся вконец. Может, именно от растерянности он и сделал единственное, что должен был сделать. Обошел стол, обнял Галку, заставил пересесть на диван, и Галка прижалась к нему, продолжая дрожать, он чувствовал теперь, как ей плохо и только сильнее прижимал к себе.
Постепенно Галка успокоилась, и Р.М. ощутил неловкость от того, что делает нечто, логически необъяснимое, но отстраниться не мог, нужно было какое-то действие или слово, или то и другое вместе.
— Господи, — сказала Галка, уткнувшись носом в его плечо, — где ты был так долго, Рома? Ты же умнее нас всех, и ты бы еще тогда все понял… Я ведь понимать не хотела, только почувствовать и помочь. И другие тоже. А нужно было именно понять… Только ты мог бы…
— Галя, — медленно сказал Р.М., — я ведь ничего, ну совсем ничего о тебе не знаю. Я и услышал о тебе, то есть понял, что это именно ты, когда мне сказали о рисунках… нет, и тогда не понял, потом…
— Тогда, потом, — Галка вздохнула. — Спасибо, что приехал. Ты все поймешь, потому что кроме тебя некому. А я ведь сначала боялась, даже отвечать на письмо не хотела, дура… Они ведь все решили, что моя девочка… что у нее психическая болезнь. Все признаки нашли. Им надо было как-то объяснить, почему она это сделала. Может, действительно я виновата? А тебя не было. Ты бы посоветовал…
— Но я даже не знал, где ты, — пробормотал Р.М.
— Да нет, Рома, это я так… Хотела на школу в суд… Будто довели. Господи, глупо как… Все время ищу виноватых. Я тебе все расскажу, только не сейчас, ты ведь не уезжаешь? У тебя есть другие дела?
— Нет.
— А где твой чемодан?
— Портфель… Я снял комнату у одной бабки.
— Ты с ума сошел. Ты же ехал ко мне. Думал, я тебя в дом не пущу? Иди и принеси свои вещи, а я пока все приготовлю… Нет, не ходи. Там ведь у тебя ничего такого? Завтра заберешь. А то уйдешь и не вернешься. Сиди тут, я сейчас… Хочешь еще кофе? Или чаю?
— Галя, ну что ты суетишься?
Сопротивлялся он, впрочем, слабо.
— Где ты работаешь? — спросил он.
— Я не говорила? На кондитерской фабрике. Я ведь закончила технологический, если ты не забыл. А потом пришлось переквалифицироваться, это уже после рождения Наденьки. На химическом стало невмоготу, постоянно болела голова… Здесь тоже нелегко… Вот, пей и ешь, печеного ничего нет, я завтра, после смены, мне в утреннюю…
Они пили чай, говорили на посторонние темы: о том, кого из «бывших» видит Роман, и что у него с работой, он обязательно должен дать ей почитать что-нибудь свое, из нового. О Наде не было сказано ни слова, обоим нужно было привыкнуть друг к другу, подождать, чтобы в воздухе возникли странные волны доверия, никем не определенные и все же не менее материальные, чем мысль или чувство.
Галка постелила ему на диване, и он с блаженством растянулся под одеялом. Галка возилась на кухне, потом в ванной, наконец, все стихло, Р.М. услышал ее шаги в соседней комнате, он не знал, что там, и пытался представить. Наверно, такая же стандартная спальня, и Галка стоит у зеркала в ночной рубашке и думает — о чем?
— Галя, — позвал он, зная, что не уснет, и она не уснет тоже, слишком многое еще осталось несказанным.
— Галя, — повторил он, — о чем ты думаешь?
Она появилась на пороге — темный силуэт, тихий, как привидение. Он почему-то понял, что ей опять плохо, что она вся дрожит, и вскочил, подбежал к ней, не успев подумать, каким смешным выглядит в своих немодных трусах, тощий и угловатый. Галка плакала, и Р.М. опять не знал, что сказать и чем помочь, и начал целовать ее в глаза, щеки, губы, на миг мелькнула мысль, что все это должно было произойти не сейчас, а двадцать лет назад.
Соседняя комната, которую Р.М. так и не увидел, была совсем темной, сквозь тяжелые занавески не проникал свет уличных фонарей. Все здесь было сотворено из какого-то нереального внепространственного и вневременного материала.
Р.М. пришел в себя много позднее, возможно, уже под утро, но еще было все так же темно, и он знал, что Галка тоже не спит, хотя и лежит неподвижно, прижавшись лбом к его плечу. Он тихо провел ладонью по ее волосам, и она коротко вздохнула.
— Рома, — сказала она едва слышным шепотом, — ты же фантаст… Почему нельзя вернуть все назад?
— На сколько? — спросил Р.М. — На пять лет? Десять?
— На восемнадцать с половиной. В тот вечер, когда ты сказал, что ведьмы из меня не получится. И я поняла, что больше для тебя не существую.
— Ты…
— Не понимаю, как ты пишешь свои рассказы. Ты никогда не разбирался в психологии.
— У меня не люди, а схемы, — пробормотал Р.М., цитируя какую-то рецензию.
Он чувствовал, что Галка глотает слезы и не знал, что делать, потому что самым естественным было бы обнять ее и шептать слова, которые от частого употребления стали невыносимо банальными, но тем не менее остались единственными, и он не мог их произнести, потому что знал: тогда все изменится в жизни, и не нужно это. Что же делать, господи?
Ему показалось, что Галка заснула, он и сам задремал, снилось ему что-то глупое, а потом он открыл глаза, и было уже утро, портьеры раздвинуты, тонкий солнечный луч прорезал спальню по диагонали. Галки не было.
Прямо перед ним висел на стене рисунок в рамке. Пустынная местность, будто дно огромной чаши, края которой угадывались где-то высоко вдали. Уходящая к краю чаши перспектива дороги, по которой шагали глаза. Р.М. не мог бы сказать, почему решил, что глаза движутся к зрителю — десятки глаз, близких и далеких. Ничего больше, кроме глаз, на дороге, и вообще на рисунке не было. И оттого становилось жутковато. Какая странная фантазия… Каждое утро Галка, проснувшись, видела перед собой это. Укоряющие, осуждающие, зовущие, смеющиеся глаза. Так и рехнуться недолго — если постоянно видеть это. Когда Галка повесила рисунок? До или после? Если после — зачем? И если это рисунок Нади… А чей же еще? Была ли это только фантазия, игра воображения или… Что — или? Нет, рано об этом. Даже думать рано. Думать — значит анализировать.
Вот странно, подумал Р.М. Ему всегда казалось, что только анализ способен проникнуть в суть чего бы то ни было. Даже если речь идет о человеческих отношениях. Говорят, что женщины способны понимать, не анализируя. Сердцем. На деле — тем же мозгом, только иначе запрограммированным, с иной, отличной от мужской, логикой, где эвристические принципы, еще не познанные, играют значительно большую роль, нежели формальная логика. К сожалению, он не женщина. Может быть, тогда он понял бы все и сразу, и не мучился бы сейчас, глядя на эту нелепую картинку.
Р.М. оделся и пошел на кухню. Листок бумаги лежал на столе: «Рома! Я вернусь в четыре. Может, раньше, если удастся. Еда в холодильнике. На тумбочке в спальне две папки. Обе — тебе. Не удивляйся, там кое-что твое. Пожалуйста, будь дома, когда я вернусь.»
В спальне, на тумбочке около кровати, действительно лежали две картонные папки. На верхней ровным почерком, с правильным наклоном, было аккуратно написано: «Петрянову (Петрашевскому) Роману Михайловичу, писателю-фантасту». Другая папка выглядела гораздо старше, надписи на ней не оказалось, но вся обложка была изрисована неправильными линиями, кругами, сложным орнаментом, будто кто-то бездумно водил ручкой, сидя на скучном собрании и думая о своем. Примерно такие каракули рисовал сам Р.М., когда размышлял о чем-нибудь.
Эту папку он и раскрыл первой. В ней оказались третьи или четвертые экземпляры отпечатанных на машинке рукописей рассказов. «Электронный композитор», «Пища», «Новый Герострат»… Господи, какое старье! Как эти рукописи попали к Галке? Впрочем, кажется, он сам и подарил. В то время он только пробовал писать, после единственного опыта с Борчакой прошло несколько лет, рассказы были слабенькими настолько, что сейчас их невозможно было перечитывать без душевного кряхтения.
Р.М. обратил внимание на несколько листков, почему-то не отпечатанных, а исписанных мелким неряшливым почерком. Это был его почерк, никогда не отличавшийся четкостью, и это тоже был рассказ с претенциозным названием «Последнее творение гения». Вот уж действительно…
«Великий австрийский композитор Фридрих-Август отбросил перо и откинулся в кресле, закрыв глаза. Последнее проведение темы в басах, небольшое скерцо, и все — симфония будет закончена. Он уже слышал мелодию этого скерцо, изумительную и щемящую мелодию, от которой слезы наворачивались на глаза. Он должен был записать ее, чтобы не забыть, и… не мог.»
М-да. Потрясающе. Р.М. вспомнил: он написал это в день Галкиного рождения. Написал в подарок и не успел перепечатать. К музыканту, начавшему писать симфонию, является прорицатель и говорит: едва произведение будет закончено, композитор умрет. Дело происходит в восемнадцатом веке. Композитор считает себя человеком несуеверным, в свои пятьдесят умирать не собирается, симфонию ему заказал герцог к рождеству, нужно писать, и к дьяволу всякие глупости. За неделю готовы три части большой симфонии, ею мог бы гордиться сам Гайдн. В четвертой части уже есть главная тема, есть развитие, но нет коды. Нет, и все тут.
Наконец Фридрих-Август сам себе признается, что ему страшно. Бросить писать? Герцог и не поймет, что ему подсунули незаконченную музыку. Композитор оркеструет свое творение и несет партитуру во дворец. Но на половине дороги останавливается. Герцог ничтожество. Но он-то, он — композитор! Что он делает? Он губит себя: достаточно один раз слукавить, недосказать, недоделать — и конец. Дело не в самоуважении, хотя и оно тоже уйдет. Он композитор. Его цель — совершенство. Он не сможет жить, потому что уже слышит этот грандиозный финал, каждую его ноту, и пока не запишет, не сможет ни есть, ни пить как все люди. Он уморит себя. А если запишет? Умрет. Нет, глупости. Это суеверие, господь не может быть так безжалостен к своему сыну.
Фридрих-Август физически не может ступить и шагу в направлении дворца герцога. И поворачивает назад. Он измучен. Когда он садится за фортепьяно, перо оставляет на бумаге кляксы вместо нот. Но к утру все готово. Весь финал. Солнце встает в тот момент, когда он записывает последнюю ноту, быстро выводит внизу «Fine» и отбрасывает перо. Ну? Что? Он ждет, в нем больше нет музыки, она вся вытекла на нотные листы. Он пуст, и сейчас он умрет. Но ничего не происходит, и полчаса спустя композитор несется ко дворцу герцога, сжимая в руке папку с клавиром, радуясь тому, что жив и будет жить, и еще напишет много симфоний, и завтра же возьмется за оперу. Он лишний раз убедился в том, что суеверия — ложь. Ему перебегает дорогу черная кошка, и он с хохотом пытается поддеть ее носком туфли…
На этом рассказ, вообще говоря, кончался. Этакий бравурный, написанный второпях финал, некоторые слова он даже сокращал — так торопился, Галка звала к шести, он опаздывал, не хотел являться с незаконченным подарком, как тот, придуманный им, композитор. Галка, он это помнил, была очень довольна.
Поздно вечером, когда все натанцевались, и разговоры перешли на серьезные темы, он попросил у Галки рукопись и, сидя за кухонным столом, вписал несколько строк. Симфония Фридриха-Августа была исполнена в день Рождества. Едва отзвучала последняя нота, композитор, сидевший за клавесином и показывавший вступления, поднялся, чтобы поклониться, пошатнулся и упал лицом на клавиатуру. Когда к нему подбежали, он был мертв. Симфония была закончена, ибо произведение искусства лишь тогда может считаться завершенным, когда его услышали. Не композитор ставит «Fine», а слушатель…
Новый финал рассказа был написан чуть получше, но тоже — полный короб красивостей, литературщина. Р.М. уронил листы в папку и поспешно завязал тесемки. К тому же, и идея стара как мир, не может быть, чтобы никто из классиков не написал чего-то подобного. Зачем Галка хранила все это и зачем отдала ему сейчас, вместе с рисунками?
Он вспомнил глаза, шагающие по дороге. Если сделать человека совершенно невидимым, он ослепнет. Нужно, чтобы глаза остались видны. Люди-невидимки? Это было бы слишком примитивно. Тогда что?
Р.М. открыл папку, опасаясь, что увидит именно примитив фантазии, в котором только взгляд следователя, к фантазиям вообще не приученный, мог разглядеть что-то болезненно-отстраненное.
Первый рисунок был вполне реалистическим портретом Галки. Карандаш. Что-то в таком духе рисуют сейчас самодеятельные художники на Приморском бульваре: «Портрет за 20 минут и 10 рублей». Галка улыбалась, позируя, но было в рисунке нечто странное. Что? Второй рисунок тоже был реалистическим, на этот раз Надя изобразила себя. Хорошо изобразила, сходство с фотографией, висевшей в гостиной, было очевидным. И было еще нечто, делавшее рисунок необычным. Р.М. вышел в гостиную и сравнил рисунок с фотографией. Судя по всему, Надя рисовала себя, глядя в зеркало. Наверно, довольно естественный способ для новичка в живописи. Впрочем, он не знал точно. Но почему она и Галку нарисовала в зеркальном отражении?
Следующий рисунок был набором цветных пятен. Акварель. Полный диссонанс. Все равно, что на фортепьяно взять режущую слух последовательность нот. Будто специально подбирала. Вряд ли Р.М., не будучи знатоком ни в живописи, ни в музыке, мог бы точно сформулировать свое впечатление, но оно было именно таким: специально подобранная злость. На кого? На что? Может, в последовательности цветов был смысл? В конце концов, можно ведь и каждую букву обозначить цветом, а не знаком. Последовательностью цветов и оттенков писать вполне осмысленные тексты и даже передавать тонкие движения души. Нормальная каббалистическая идея, — подумал Р.М.
Четвертый рисунок был почти точным повторением предыдущего, с одним отличием — почти по диагонали лист пересекала черная неровная полоса. Р.М. быстро перевернул несколько листов. Это было похоже на мультик. Все те же цветовые пятна — Надя удивительно точно повторяла и расположение, и форму, и главное, все оттенки цвета. Впрочем, главное ли? Менялось лишь положение черной полосы. Будто змея извивалась, черная, неприятная, безглазая. Имеет ли значение последовательность рисунков?
Р.М. насчитал в папке двенадцать рисунков со змеей, а всего сто шестьдесят три листа, и это было, пожалуй, единственным рациональным выводом, который он сделал. Рисунки нельзя было определить как абстрактную живопись или примитивизм. Во всяком случае, Р.М. на это не решился бы. Он видел картины абстракционистов, с недавних пор их выставляли даже в залах Музея искусств. Они не вызывали в нем никаких эмоций. В Надиных рисунках было настроение. Или это ему только казалось — тоска, ощущение осени, дождя за окном, перестука капель?
Несколько раз возникали на рисунках четко, в деталях прописанные глаза и уши. В самых неожиданных местах и всегда сами по себе. Иногда по одному, чаще в паре, а то и целой вереницей. Р.М. подумал, что смысл здесь должен быть — ведь это были единственные реалистические, а может, даже узнаваемые, «предметы». Возможно ли, что все, изображенное на листах, Надя сама видела и слышала? Можно спросить у Галки, остались ли после Нади какие-нибудь записи на магнитофоне? На большинстве кассет наверняка рок, ансамбли, в лучшем случае Пугачева, Леонтьев (или Надя предпочитала «Аквариум» и «Машину времени»?). Можно пролистать все бумаги, но стали ли эксперты слушать подряд все записи? А слушал бы он сам — только из-за смутного предположения, что уши на рисунках означают нечто такое, что Надя действительно слышала там, где она действительно видела то, что потом пыталась изобразить?..
Каким бы ни был смысл рисунков, на папке стояло его имя. Значит, Надя считала, что если кто-то и сможет дойти до смысла, то именно он. Так? Уточнение: только он или он — в числе прочих?
Р.М. закрыл папку и пошел на кухню пить чай с бутербродами. Потом отыскал в прихожей ключи и вышел на улицу. Утром все выглядело не так, как вчера, даже сосисочная на углу оказалась не мрачной забегаловкой, а довольно милым заведением с яркой вывеской и тремя выносными столиками на тротуаре.
Р.М. медленно брел по улице, особенных мыслей не было, да и не особенные проскакивали изредка, как разряды молний. Он знал, однако, это свое состояние. Вот-вот должно было придти решение задачи, над которой он размышлял все утро. Он хотел уже не столько понять, сколько удостовериться, что понял правильно. Когда Галка согласилась участвовать в «ведьминых тестах», у него сложилась уже система, четкая и однозначная. Галка была не первой и даже не десятой. Они работали больше двух недель — вопросник содержал около полутора тысяч вопросов, на которые нужно было отвечать, тщательно подумав.
А самый первый тест из десятка вопросов Роман составил — он это и сейчас помнил — в номере гостиницы «Россия», только не той, московской, а заштатного караван-сарая в городе с длинным восточным названием, куда он приехал в очередную командировку. Ребята-наладчики здесь были вполне толковыми, могли бы и сами управиться, но по инструкции требовалось присутствие представителя головной организации. Обижать их недоверием Роман не хотел — «ребята» были раза в полтора старше него — и только следил за работой. Вечером он потопал, как делал это во всех командировках, в местную публичку, где, к своему изумлению, обнаружил две редчайшие книги по черной и белой магии, изданные в середине прошлого века.
Книги ему выдали только после того, как он принес из института бумагу, в которой было написано, что для наладки счетно-решающих машин ему позарез необходимы дополнительные знания по магическим дисциплинам. Справку ему выдали на удивление быстро, он думал, что ничего не получится, но «ребята» были благодарны ему за то, что он не мешал им шевелить мозгами, и сделали все сами, недоумевая, конечно, но не показывая — мало ли какие хобби бывают у людей.
Весь субботний день Роман провел в фонде редких изданий под неусыпным взглядом библиографа, который, видимо, полагал, что приезжий специалист по электронным системам послан специально для того, чтобы повредить старинные книги, не выдававшиеся, судя по формуляру, с одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. На форзацах книг синели печати «проверено». Недоставало только оттиснуть «мин нет». Мин, в смысле подкопов под марксистскую идеологию, в книгах действительно не содержалось, а были забавные наставления на разные случаи жизни. Роман и посмеивался, и призадумывался над иными советами.
В прошлом веке, когда книги были изданы, к этим советам относились серьезно. Но сейчас? С детства каждый воспитывался в убеждении, что нет ни бога, ни черта. Непонятно: запретители наверху больше верят в идеологическую действенность этих вот книг, чем в собственное оружие — ленинскую теорию познания? Роман не понимал, почему прячут от людей книги. Даже Ницше или Гитлера. Люди вынесли от Гитлера столько, что вряд ли найдется в Союзе идиот, который, прочитав «Майн кампф», воскликнет «А ведь прав был этот Адольф!» А если и найдется, то сразу будет ясно, чего он стоит. Тоже ведь тест.
Р.М. привычно пробежал мыслью по ступеням алгоритма, но ничего не получил в результате. Идея не изменилась, ее способность к саморазвитию оказалась небольшой. Нет, — подумал Р.М., — так нельзя. Нужно вернуться к начальной стадии алгоритма и переформулировать идею.
Самолет качнуло, началось снижение, зажглось табло «Пристегните ремни». Р.М. отвлекся от рассуждений и впервые зримо представил себе, что скоро окажется в городе, где не был ни разу в жизни. После того, как он ушел из «Каскада» и перестал мотаться по командировкам, он отвык от аэропортов, вокзалов, полтора десятка лет вообще никуда не выезжал, кроме редких конференций, а там все расписано, и за него беспокоились оргкомитеты. Он поежился, представив, как будет ходить из одной гостиницы в другую, и Галку увидит только завтра. А если и вовсе не удастся устроиться? Плохо, что в Каменске нет знакомых — энтузиастов теории открытий, готовых и место в гостинице выбить, и приютить, если нужно.
Однако с жильем получилось как нельзя лучше. У выхода из аэровокзала Р.М. увидел вывеску квартирного бюро, и еще через пару часов, оставив портфель в небольшой комнатке, сданной ему на пять суток старушкой, сын которой укатил на север зарабатывать большие деньги, он шел по центральной (она же единственная, хорошо освещенная) улице города и смотрел по сторонам, стараясь «войти» в новый архитектурный стиль. Было еще не поздно, можно и к Галке явиться, но Р.М. не торопился.
Каменск выглядел типичным провинциальным городом: широкая центральная улица, названная, естественно, именем Ленина, и множество отходящих в стороны улочек и тупиков — похоже было на елочную ветку с иголками. Одна из таких иголок, темная, одно— и двухэтажная, остановила внимание Романа Михайловича, потому что на табличке он прочитал «Улица генерала Неделина». Здесь жила Надя, и здесь сейчас его не ждет Галка.
Р.М. зашел в пустое кафе на углу и съел порцию сосисок, разглядывая обшарпанную стену дома напротив. Смеркалось, в окнах начали зажигаться огни. Шел по улице, разглядывая номера домов, поднимался по лестнице и звонил в обитую по-старинке дерматином дверь будто кто-то другой, а Р.М. рефлексировал в сторонке и не мог остановить этого другого себя, слишком, по его мнению, торопливого.
Звонок оказался резким, Р.М. не любил звонки, они его отвлекали, в своей квартире он давно оборвал провод, и гости сначала тщетно давили на кнопку, а потом отчаянно стучали. Стук его почему-то не отвлекал.
За дверью долго было тихо, и Р.М. с некоторым даже облегчением повернулся, чтобы уйти и никогда больше (такое у него возникло странное желание!) не возвращаться, но в это время послышались легкие шаги, и он понял, что кто-то за дверью смотрит в глазок. Дверь открылась, в темной прихожей можно было разглядеть только силуэт женщины. Сам-то он стоял на свету, под тусклой лампочкой.
— Здравствуй, Рома, — сказала женщина, будто они только вчера расстались после вечеринки, и голос был тот же, Р.М. узнал его сразу. Он ничего не сказал, неожиданно перехватило в горле. Он вошел в прихожую, дверь захлопнулась. Несколько мгновений была полная темнота, будто его просвечивали рентгеном — хотели разглядеть, что он есть на самом деле. Возникло и исчезло ощущение ужасного падения в пропасть, а потом вспыхнул свет.
Галка почти не изменилась за двадцать лет. Точнее, изменилась ровно настолько, насколько изменился и он сам. Прическа только… Раньше у нее была короткая стрижка, а теперь — локоны, спускавшиеся на плечи.
— Здравствуй, Галя, — пробормотал он.
— Ты все-таки пришел к нам, — странным голосом сказала Галка.
Они прошли в комнату, где все было настолько стандартно, что взгляду не за что было зацепиться. Полированная стенка из четырех секций, диван, стол, два кресла — нормальный набор современного импортного интерьера. Галка подтолкнула Романа Михайловича к креслу, в которое он и опустился, сразу почувствовав, что смертельно устал и никогда больше из этого кресла не поднимется. Галка вышла из комнаты, дала ему время придти в себя, собраться с мыслями. А может, просто у нее чайник выкипал на плите, кто знает.
Р.М. огляделся и понял, что с умыслом был посажен именно в это кресло, а не, скажем, на диван. Прямо перед ним в простенке висела большая
— в половину ватманского листа — фотография. На мосту через широкую реку — Волгу, наверно? — стояла девушка. Снимок был сделан с какой-то странно высокой точки, была видна и вода внизу, и даже теплоход. Надя — он узнал ее — смотрела на фотографа, приподняв голову, и оттого, наверно, выглядела упрямой и строгой. Она была в легком летнем платье без рукавов, у Романа Михайловича заныло сердце, он подумал, что приезд его нелеп, сейчас войдет Галка, они будут смотреть на фотографию и молчать, потому что Галка говорить не захочет, а он так и не найдет в себе сил спрашивать, посидит и уйдет, опустошенный и проклинающий себя за душевную черствость, и сегодня же улетит, и впредь сто раз подумает, прежде чем являться куда бы то ни было незваным гостем.
Вошла Галка с подносом, на котором стояли две огромные чашки кофе, блюдо с бутербродами, сахарница.
— Может, тебе что-нибудь посолиднее? — спросила она. — Есть борщ. А?
— Спасибо, Галя, не надо, — сказал Р.М.
— Знаешь, Рома, с тех пор, как нет Наденьки, я заставляю себя каждый день готовить что-нибудь вкусное… Раньше не успевала, а теперь заставляю. Ты поешь, хорошо?
Пришлось ему есть борщ, а Галка сидела рядом и пристально его рассматривала. Возникла неловкость: говорить с полным ртом Р.М. не мог, чувствовал себя глупо, а Галка все не отрывала взгляда.
— Рома, — сказала она, — давай договоримся. Ты не будешь меня утешать. От слов мне бывает плохо, я начинаю реветь.
Р.М. кивнул. Потом они пили кофе, и Галка говорила — почему-то не о дочери, а о бывшем муже.
— Ты веришь в любовь в сорок лет? Я не верила. Потом пришлось. Как у нас с ним было раньше, в первые дни… Так у него с ней, с его новой… У нас это продолжалось месяц или два, потом привыкли, началась семейная жизнь… То есть, хочу сказать — семейный стандарт, который иногда как кость в горле, и не сбежишь, потому что стандарт, а от стандарта не сбегают. Во всяком случае, такие, как я. Если бы я смогла все сохранить, если бы он не ушел… хотя что я… все равно он бы ее встретил. Но если бы… Мне все время кажется, что Наденька ничего бы не… Понимаешь? Так мне кажется…
Галка замолчала, смотрела в стол, мяла руками край скатерти, и Р.М. неожиданно увидел, что ее всю трясет. Она не плакала, внешне оставалась даже спокойна, но ее била дрожь, и это оказалось так страшно, что Р.М. растерялся вконец. Может, именно от растерянности он и сделал единственное, что должен был сделать. Обошел стол, обнял Галку, заставил пересесть на диван, и Галка прижалась к нему, продолжая дрожать, он чувствовал теперь, как ей плохо и только сильнее прижимал к себе.
Постепенно Галка успокоилась, и Р.М. ощутил неловкость от того, что делает нечто, логически необъяснимое, но отстраниться не мог, нужно было какое-то действие или слово, или то и другое вместе.
— Господи, — сказала Галка, уткнувшись носом в его плечо, — где ты был так долго, Рома? Ты же умнее нас всех, и ты бы еще тогда все понял… Я ведь понимать не хотела, только почувствовать и помочь. И другие тоже. А нужно было именно понять… Только ты мог бы…
— Галя, — медленно сказал Р.М., — я ведь ничего, ну совсем ничего о тебе не знаю. Я и услышал о тебе, то есть понял, что это именно ты, когда мне сказали о рисунках… нет, и тогда не понял, потом…
— Тогда, потом, — Галка вздохнула. — Спасибо, что приехал. Ты все поймешь, потому что кроме тебя некому. А я ведь сначала боялась, даже отвечать на письмо не хотела, дура… Они ведь все решили, что моя девочка… что у нее психическая болезнь. Все признаки нашли. Им надо было как-то объяснить, почему она это сделала. Может, действительно я виновата? А тебя не было. Ты бы посоветовал…
— Но я даже не знал, где ты, — пробормотал Р.М.
— Да нет, Рома, это я так… Хотела на школу в суд… Будто довели. Господи, глупо как… Все время ищу виноватых. Я тебе все расскажу, только не сейчас, ты ведь не уезжаешь? У тебя есть другие дела?
— Нет.
— А где твой чемодан?
— Портфель… Я снял комнату у одной бабки.
— Ты с ума сошел. Ты же ехал ко мне. Думал, я тебя в дом не пущу? Иди и принеси свои вещи, а я пока все приготовлю… Нет, не ходи. Там ведь у тебя ничего такого? Завтра заберешь. А то уйдешь и не вернешься. Сиди тут, я сейчас… Хочешь еще кофе? Или чаю?
— Галя, ну что ты суетишься?
Сопротивлялся он, впрочем, слабо.
— Где ты работаешь? — спросил он.
— Я не говорила? На кондитерской фабрике. Я ведь закончила технологический, если ты не забыл. А потом пришлось переквалифицироваться, это уже после рождения Наденьки. На химическом стало невмоготу, постоянно болела голова… Здесь тоже нелегко… Вот, пей и ешь, печеного ничего нет, я завтра, после смены, мне в утреннюю…
Они пили чай, говорили на посторонние темы: о том, кого из «бывших» видит Роман, и что у него с работой, он обязательно должен дать ей почитать что-нибудь свое, из нового. О Наде не было сказано ни слова, обоим нужно было привыкнуть друг к другу, подождать, чтобы в воздухе возникли странные волны доверия, никем не определенные и все же не менее материальные, чем мысль или чувство.
Галка постелила ему на диване, и он с блаженством растянулся под одеялом. Галка возилась на кухне, потом в ванной, наконец, все стихло, Р.М. услышал ее шаги в соседней комнате, он не знал, что там, и пытался представить. Наверно, такая же стандартная спальня, и Галка стоит у зеркала в ночной рубашке и думает — о чем?
— Галя, — позвал он, зная, что не уснет, и она не уснет тоже, слишком многое еще осталось несказанным.
— Галя, — повторил он, — о чем ты думаешь?
Она появилась на пороге — темный силуэт, тихий, как привидение. Он почему-то понял, что ей опять плохо, что она вся дрожит, и вскочил, подбежал к ней, не успев подумать, каким смешным выглядит в своих немодных трусах, тощий и угловатый. Галка плакала, и Р.М. опять не знал, что сказать и чем помочь, и начал целовать ее в глаза, щеки, губы, на миг мелькнула мысль, что все это должно было произойти не сейчас, а двадцать лет назад.
Соседняя комната, которую Р.М. так и не увидел, была совсем темной, сквозь тяжелые занавески не проникал свет уличных фонарей. Все здесь было сотворено из какого-то нереального внепространственного и вневременного материала.
Р.М. пришел в себя много позднее, возможно, уже под утро, но еще было все так же темно, и он знал, что Галка тоже не спит, хотя и лежит неподвижно, прижавшись лбом к его плечу. Он тихо провел ладонью по ее волосам, и она коротко вздохнула.
— Рома, — сказала она едва слышным шепотом, — ты же фантаст… Почему нельзя вернуть все назад?
— На сколько? — спросил Р.М. — На пять лет? Десять?
— На восемнадцать с половиной. В тот вечер, когда ты сказал, что ведьмы из меня не получится. И я поняла, что больше для тебя не существую.
— Ты…
— Не понимаю, как ты пишешь свои рассказы. Ты никогда не разбирался в психологии.
— У меня не люди, а схемы, — пробормотал Р.М., цитируя какую-то рецензию.
Он чувствовал, что Галка глотает слезы и не знал, что делать, потому что самым естественным было бы обнять ее и шептать слова, которые от частого употребления стали невыносимо банальными, но тем не менее остались единственными, и он не мог их произнести, потому что знал: тогда все изменится в жизни, и не нужно это. Что же делать, господи?
Ему показалось, что Галка заснула, он и сам задремал, снилось ему что-то глупое, а потом он открыл глаза, и было уже утро, портьеры раздвинуты, тонкий солнечный луч прорезал спальню по диагонали. Галки не было.
Прямо перед ним висел на стене рисунок в рамке. Пустынная местность, будто дно огромной чаши, края которой угадывались где-то высоко вдали. Уходящая к краю чаши перспектива дороги, по которой шагали глаза. Р.М. не мог бы сказать, почему решил, что глаза движутся к зрителю — десятки глаз, близких и далеких. Ничего больше, кроме глаз, на дороге, и вообще на рисунке не было. И оттого становилось жутковато. Какая странная фантазия… Каждое утро Галка, проснувшись, видела перед собой это. Укоряющие, осуждающие, зовущие, смеющиеся глаза. Так и рехнуться недолго — если постоянно видеть это. Когда Галка повесила рисунок? До или после? Если после — зачем? И если это рисунок Нади… А чей же еще? Была ли это только фантазия, игра воображения или… Что — или? Нет, рано об этом. Даже думать рано. Думать — значит анализировать.
Вот странно, подумал Р.М. Ему всегда казалось, что только анализ способен проникнуть в суть чего бы то ни было. Даже если речь идет о человеческих отношениях. Говорят, что женщины способны понимать, не анализируя. Сердцем. На деле — тем же мозгом, только иначе запрограммированным, с иной, отличной от мужской, логикой, где эвристические принципы, еще не познанные, играют значительно большую роль, нежели формальная логика. К сожалению, он не женщина. Может быть, тогда он понял бы все и сразу, и не мучился бы сейчас, глядя на эту нелепую картинку.
Р.М. оделся и пошел на кухню. Листок бумаги лежал на столе: «Рома! Я вернусь в четыре. Может, раньше, если удастся. Еда в холодильнике. На тумбочке в спальне две папки. Обе — тебе. Не удивляйся, там кое-что твое. Пожалуйста, будь дома, когда я вернусь.»
В спальне, на тумбочке около кровати, действительно лежали две картонные папки. На верхней ровным почерком, с правильным наклоном, было аккуратно написано: «Петрянову (Петрашевскому) Роману Михайловичу, писателю-фантасту». Другая папка выглядела гораздо старше, надписи на ней не оказалось, но вся обложка была изрисована неправильными линиями, кругами, сложным орнаментом, будто кто-то бездумно водил ручкой, сидя на скучном собрании и думая о своем. Примерно такие каракули рисовал сам Р.М., когда размышлял о чем-нибудь.
Эту папку он и раскрыл первой. В ней оказались третьи или четвертые экземпляры отпечатанных на машинке рукописей рассказов. «Электронный композитор», «Пища», «Новый Герострат»… Господи, какое старье! Как эти рукописи попали к Галке? Впрочем, кажется, он сам и подарил. В то время он только пробовал писать, после единственного опыта с Борчакой прошло несколько лет, рассказы были слабенькими настолько, что сейчас их невозможно было перечитывать без душевного кряхтения.
Р.М. обратил внимание на несколько листков, почему-то не отпечатанных, а исписанных мелким неряшливым почерком. Это был его почерк, никогда не отличавшийся четкостью, и это тоже был рассказ с претенциозным названием «Последнее творение гения». Вот уж действительно…
«Великий австрийский композитор Фридрих-Август отбросил перо и откинулся в кресле, закрыв глаза. Последнее проведение темы в басах, небольшое скерцо, и все — симфония будет закончена. Он уже слышал мелодию этого скерцо, изумительную и щемящую мелодию, от которой слезы наворачивались на глаза. Он должен был записать ее, чтобы не забыть, и… не мог.»
М-да. Потрясающе. Р.М. вспомнил: он написал это в день Галкиного рождения. Написал в подарок и не успел перепечатать. К музыканту, начавшему писать симфонию, является прорицатель и говорит: едва произведение будет закончено, композитор умрет. Дело происходит в восемнадцатом веке. Композитор считает себя человеком несуеверным, в свои пятьдесят умирать не собирается, симфонию ему заказал герцог к рождеству, нужно писать, и к дьяволу всякие глупости. За неделю готовы три части большой симфонии, ею мог бы гордиться сам Гайдн. В четвертой части уже есть главная тема, есть развитие, но нет коды. Нет, и все тут.
Наконец Фридрих-Август сам себе признается, что ему страшно. Бросить писать? Герцог и не поймет, что ему подсунули незаконченную музыку. Композитор оркеструет свое творение и несет партитуру во дворец. Но на половине дороги останавливается. Герцог ничтожество. Но он-то, он — композитор! Что он делает? Он губит себя: достаточно один раз слукавить, недосказать, недоделать — и конец. Дело не в самоуважении, хотя и оно тоже уйдет. Он композитор. Его цель — совершенство. Он не сможет жить, потому что уже слышит этот грандиозный финал, каждую его ноту, и пока не запишет, не сможет ни есть, ни пить как все люди. Он уморит себя. А если запишет? Умрет. Нет, глупости. Это суеверие, господь не может быть так безжалостен к своему сыну.
Фридрих-Август физически не может ступить и шагу в направлении дворца герцога. И поворачивает назад. Он измучен. Когда он садится за фортепьяно, перо оставляет на бумаге кляксы вместо нот. Но к утру все готово. Весь финал. Солнце встает в тот момент, когда он записывает последнюю ноту, быстро выводит внизу «Fine» и отбрасывает перо. Ну? Что? Он ждет, в нем больше нет музыки, она вся вытекла на нотные листы. Он пуст, и сейчас он умрет. Но ничего не происходит, и полчаса спустя композитор несется ко дворцу герцога, сжимая в руке папку с клавиром, радуясь тому, что жив и будет жить, и еще напишет много симфоний, и завтра же возьмется за оперу. Он лишний раз убедился в том, что суеверия — ложь. Ему перебегает дорогу черная кошка, и он с хохотом пытается поддеть ее носком туфли…
На этом рассказ, вообще говоря, кончался. Этакий бравурный, написанный второпях финал, некоторые слова он даже сокращал — так торопился, Галка звала к шести, он опаздывал, не хотел являться с незаконченным подарком, как тот, придуманный им, композитор. Галка, он это помнил, была очень довольна.
Поздно вечером, когда все натанцевались, и разговоры перешли на серьезные темы, он попросил у Галки рукопись и, сидя за кухонным столом, вписал несколько строк. Симфония Фридриха-Августа была исполнена в день Рождества. Едва отзвучала последняя нота, композитор, сидевший за клавесином и показывавший вступления, поднялся, чтобы поклониться, пошатнулся и упал лицом на клавиатуру. Когда к нему подбежали, он был мертв. Симфония была закончена, ибо произведение искусства лишь тогда может считаться завершенным, когда его услышали. Не композитор ставит «Fine», а слушатель…
Новый финал рассказа был написан чуть получше, но тоже — полный короб красивостей, литературщина. Р.М. уронил листы в папку и поспешно завязал тесемки. К тому же, и идея стара как мир, не может быть, чтобы никто из классиков не написал чего-то подобного. Зачем Галка хранила все это и зачем отдала ему сейчас, вместе с рисунками?
Он вспомнил глаза, шагающие по дороге. Если сделать человека совершенно невидимым, он ослепнет. Нужно, чтобы глаза остались видны. Люди-невидимки? Это было бы слишком примитивно. Тогда что?
Р.М. открыл папку, опасаясь, что увидит именно примитив фантазии, в котором только взгляд следователя, к фантазиям вообще не приученный, мог разглядеть что-то болезненно-отстраненное.
Первый рисунок был вполне реалистическим портретом Галки. Карандаш. Что-то в таком духе рисуют сейчас самодеятельные художники на Приморском бульваре: «Портрет за 20 минут и 10 рублей». Галка улыбалась, позируя, но было в рисунке нечто странное. Что? Второй рисунок тоже был реалистическим, на этот раз Надя изобразила себя. Хорошо изобразила, сходство с фотографией, висевшей в гостиной, было очевидным. И было еще нечто, делавшее рисунок необычным. Р.М. вышел в гостиную и сравнил рисунок с фотографией. Судя по всему, Надя рисовала себя, глядя в зеркало. Наверно, довольно естественный способ для новичка в живописи. Впрочем, он не знал точно. Но почему она и Галку нарисовала в зеркальном отражении?
Следующий рисунок был набором цветных пятен. Акварель. Полный диссонанс. Все равно, что на фортепьяно взять режущую слух последовательность нот. Будто специально подбирала. Вряд ли Р.М., не будучи знатоком ни в живописи, ни в музыке, мог бы точно сформулировать свое впечатление, но оно было именно таким: специально подобранная злость. На кого? На что? Может, в последовательности цветов был смысл? В конце концов, можно ведь и каждую букву обозначить цветом, а не знаком. Последовательностью цветов и оттенков писать вполне осмысленные тексты и даже передавать тонкие движения души. Нормальная каббалистическая идея, — подумал Р.М.
Четвертый рисунок был почти точным повторением предыдущего, с одним отличием — почти по диагонали лист пересекала черная неровная полоса. Р.М. быстро перевернул несколько листов. Это было похоже на мультик. Все те же цветовые пятна — Надя удивительно точно повторяла и расположение, и форму, и главное, все оттенки цвета. Впрочем, главное ли? Менялось лишь положение черной полосы. Будто змея извивалась, черная, неприятная, безглазая. Имеет ли значение последовательность рисунков?
Р.М. насчитал в папке двенадцать рисунков со змеей, а всего сто шестьдесят три листа, и это было, пожалуй, единственным рациональным выводом, который он сделал. Рисунки нельзя было определить как абстрактную живопись или примитивизм. Во всяком случае, Р.М. на это не решился бы. Он видел картины абстракционистов, с недавних пор их выставляли даже в залах Музея искусств. Они не вызывали в нем никаких эмоций. В Надиных рисунках было настроение. Или это ему только казалось — тоска, ощущение осени, дождя за окном, перестука капель?
Несколько раз возникали на рисунках четко, в деталях прописанные глаза и уши. В самых неожиданных местах и всегда сами по себе. Иногда по одному, чаще в паре, а то и целой вереницей. Р.М. подумал, что смысл здесь должен быть — ведь это были единственные реалистические, а может, даже узнаваемые, «предметы». Возможно ли, что все, изображенное на листах, Надя сама видела и слышала? Можно спросить у Галки, остались ли после Нади какие-нибудь записи на магнитофоне? На большинстве кассет наверняка рок, ансамбли, в лучшем случае Пугачева, Леонтьев (или Надя предпочитала «Аквариум» и «Машину времени»?). Можно пролистать все бумаги, но стали ли эксперты слушать подряд все записи? А слушал бы он сам — только из-за смутного предположения, что уши на рисунках означают нечто такое, что Надя действительно слышала там, где она действительно видела то, что потом пыталась изобразить?..
Каким бы ни был смысл рисунков, на папке стояло его имя. Значит, Надя считала, что если кто-то и сможет дойти до смысла, то именно он. Так? Уточнение: только он или он — в числе прочих?
Р.М. закрыл папку и пошел на кухню пить чай с бутербродами. Потом отыскал в прихожей ключи и вышел на улицу. Утром все выглядело не так, как вчера, даже сосисочная на углу оказалась не мрачной забегаловкой, а довольно милым заведением с яркой вывеской и тремя выносными столиками на тротуаре.
Р.М. медленно брел по улице, особенных мыслей не было, да и не особенные проскакивали изредка, как разряды молний. Он знал, однако, это свое состояние. Вот-вот должно было придти решение задачи, над которой он размышлял все утро. Он хотел уже не столько понять, сколько удостовериться, что понял правильно. Когда Галка согласилась участвовать в «ведьминых тестах», у него сложилась уже система, четкая и однозначная. Галка была не первой и даже не десятой. Они работали больше двух недель — вопросник содержал около полутора тысяч вопросов, на которые нужно было отвечать, тщательно подумав.
А самый первый тест из десятка вопросов Роман составил — он это и сейчас помнил — в номере гостиницы «Россия», только не той, московской, а заштатного караван-сарая в городе с длинным восточным названием, куда он приехал в очередную командировку. Ребята-наладчики здесь были вполне толковыми, могли бы и сами управиться, но по инструкции требовалось присутствие представителя головной организации. Обижать их недоверием Роман не хотел — «ребята» были раза в полтора старше него — и только следил за работой. Вечером он потопал, как делал это во всех командировках, в местную публичку, где, к своему изумлению, обнаружил две редчайшие книги по черной и белой магии, изданные в середине прошлого века.
Книги ему выдали только после того, как он принес из института бумагу, в которой было написано, что для наладки счетно-решающих машин ему позарез необходимы дополнительные знания по магическим дисциплинам. Справку ему выдали на удивление быстро, он думал, что ничего не получится, но «ребята» были благодарны ему за то, что он не мешал им шевелить мозгами, и сделали все сами, недоумевая, конечно, но не показывая — мало ли какие хобби бывают у людей.
Весь субботний день Роман провел в фонде редких изданий под неусыпным взглядом библиографа, который, видимо, полагал, что приезжий специалист по электронным системам послан специально для того, чтобы повредить старинные книги, не выдававшиеся, судя по формуляру, с одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. На форзацах книг синели печати «проверено». Недоставало только оттиснуть «мин нет». Мин, в смысле подкопов под марксистскую идеологию, в книгах действительно не содержалось, а были забавные наставления на разные случаи жизни. Роман и посмеивался, и призадумывался над иными советами.
В прошлом веке, когда книги были изданы, к этим советам относились серьезно. Но сейчас? С детства каждый воспитывался в убеждении, что нет ни бога, ни черта. Непонятно: запретители наверху больше верят в идеологическую действенность этих вот книг, чем в собственное оружие — ленинскую теорию познания? Роман не понимал, почему прячут от людей книги. Даже Ницше или Гитлера. Люди вынесли от Гитлера столько, что вряд ли найдется в Союзе идиот, который, прочитав «Майн кампф», воскликнет «А ведь прав был этот Адольф!» А если и найдется, то сразу будет ясно, чего он стоит. Тоже ведь тест.