— Как? Ни с кем другим я не могу быть. Просто физически не могу.
   Странные существа — женщины. Мне непонятно это «просто не могу».
   — Тогда возьмите чужого, только маленького. Я уверен, что человек на девяносто процентов определяется воспитанием, поэтому свой или чужой — все равно.
   — Легко сказать. Нет, я еще подожду пару лет.
   — Конечно. У вас еще есть время. Но помните о «шагреневой коже».
   — Не буду благодарить за советы. Это я знаю сама. Но мне трудно жить. Вы понимаете — нет у меня какого-то стержня. Завидую вам, завидую даже Саше, несмотря на все. Завидую многим знакомым женщинам — просто обыкновенным женам, имеющим мужа и детей. Все вы знаете, что хотите, а я — нет. Так, блуждаю от огонька к огоньку.
   — Что ж, дорогая, тем хуже для вас. Все мы, которым вы завидуете, просто убедили себя, что это и есть благо. Если вы не последуете за нами, а будете без конца сомневаться, плохо будет к старости. Нужно выбирать...
   — Буду стараться.
   Пауза. Все сказано. Час прошел. Даже на пять минут больше. Удастся ли остановить кровотечение? Не знаю. Где-то внутри чувство — удастся. Но я не верю предчувствиям. Сколько раз они обманывали меня!
   — Ирина Николаевна, я пойду в операционную. Хотите — сидите здесь, хотите — идите снова в лабораторию и ждите там.
   Намек поняла. Встала. Лицо и взгляд сложны. Горе, обида — что не понята и не утешена. А может, мне кажется? Просто устала от всего. Как хочет.
   Я проводил ее в лабораторию. В коридоре пусто. Вернулся в кабинет и выкурил сигарету.
   В общем, она такая же, как Рая.
   Снова этот коридор, лестница. Совсем ночь. В клинике тихо. Только в ординаторской слышится разговор. Конечно, Олег же не может говорить тихо.
   Сколько я еще буду здесь ходить? Может, уже все в порядке? Едва ли. Большая хирургия отучила меня от оптимизма. Все нужно вырывать силой, зубами. Зайти к Рае? Нет, как-то неловко. Разговаривал с одной, а теперь утешай другую. Ну и что? Ведь это же Саша натворил, не я. А ты теперь соучастник. Ничего не поймешь. Проблема добра и зла.
   Вхожу в операционную. Нет, не вижу радости в обстановке. Дышит он сам, но через трубку. Дима у изголовья, понурил голову. Около ампул, в которые стекает кровь из дренажа, сидят на корточках Леня, Петро, Женя. Мария Васильевна стоит над ними и смотрит на часы. Молчат. Понял — считают капли. Значит, кровотечение продолжается. Подождал, пока кончат считать. К Петру:
   — Ну?
   — Все хорошо, Михаил Иванович. Вот только темп кровотечения не уменьшается.
   — «Все хорошо, прекрасная маркиза...» Всегда ты был оптимистом, только больные у тебя часто умирают.
   Он обиженно молчит. Зря это я. Но сейчас разбирает зло на весь мир. Сколько еще можно страдать? Вот пожалуйста — кровотечение, расшивай рану, ищи сосудик, которого, конечно, не найдешь, потому что кровит все понемногу от нарушения свертывающей системы. Это опять наркоз, опять опасность остановки или сердечной слабости. Опять то, опять другое. Нет уже сил бороться. Краешек мысли: «Зачем ты не умер сразу?» Испуг. Наверное, только я такой подлый человек, что мог такое подумать.
   — Сколько капель?
   — Сейчас пятьдесят. То уменьшается, то снова возрастает. За последние полчаса отошло восемьдесят кубиков.
   Прикидываю: в час — сто шестьдесят, за сутки — четыре литра. Значит, столько же нужно перелить. Это при плохой печени и почках почти смертельно. Да и где возьмешь столько свежей подобранной крови?
   — Какая же у вас свертываемость?
   — На шестой минуте образуется сгусток, но он очень слабый.
   — Все уже вливали, что нужно?
   — Вот, все записано.
   Дима подает наркозную карту. Большой лист, все по минутам. Смотрю. Да, все сделано для усиления свертываемости. Но разве ты можешь гарантировать, что нет какого-нибудь кровоточащего сосудика? Разве не бывало такого? Тем более что сердце сжимали через грудную стенку во время остановки.
   Стою и думаю. Мысль всегда идет в нескольких планах. Главный — что делать? Расшить рану или ждать? Конечно, через сутки перестанет кровить, но как их прожить и как будет потом? Операция, даже если не найдешь явного кровотечения, все равно помогает. Какую-нибудь мелочь в разных местах перевяжешь, прижжешь, а может быть, просто организм как-то перестраивается — я не знаю. В общем, помогает. Но, Боже, как я боюсь расшивать опять! Снова видеть это сердце, ощущать под пальцами его сокращения? И ожидать, что вот оно станет. «Массаж! Дефибриллятор!» Нет, не могу...
   Второй план: она там страдает. И Рая. Он не любит обеих. И я страдал. А, да что любовные страдания! Готов год мучиться от ревности и любви, только бы не стоять тут и не выбирать. Врешь, год — это много. Тоже взвыл бы. Не знаю, что хуже.
   Еще один план: скисли все. Уже одиннадцатый час. Что там они поели? Ерунду какую-нибудь. Молодые, аппетит. Это я уже могу не есть. Как же, опять «я».
   Да, но что же все-таки делать?
   — Как другие показатели? Дима:
   — Все прилично. Пульс сто двадцать четыре, кровяное давление колеблется от ста до ста тридцати. Венозное — сто сорок миллиметров водяного столба. Насыщение венозной крови было пятьдесят, потом — пятьдесят семь.
   — А моча есть?
   — Мало. Леня, покажи бутылочку. Это за последние полчаса.
   Показывает — около пятидесяти кубиков темной жидкости. Ох, боюсь, будет с этим делом хлопот. Впрочем, не так уж плохо. Если таким темпом пойдет, то около двух литров натечет. Вполне достаточно.
   — Ну, говори дальше — дыхание, сознание?
   — Да тоже хорошо. Просыпался совсем, был даже беспокоен, я ввел наркотики. Дыхание самостоятельное, хорошее — сами видите. Если решите не... то будем трубку удалять.
   — Сколько крови осталось?
   — Сейчас Люба посмотрит. Люба, посмотри, сколько крови в холодильнике!
   — Почему ты не знаешь?! Такое дело должен знать в любой момент.
   Виновато моргает. Наверное, ругается в душе.
   — Запутался, Михаил Иванович! Только недавно подсчитывал всю кровопотерю и ее восполнение. Думаю, что около литра есть.
   — Думаешь... знать надо.
   Зря придираюсь. Ничего не зря. Сколько раз бывало с ними: «Крови нет!»
   Пришла Люба — она подсчитала все ресурсы. Даже на бумажке записала. Тощая такая, бледная, на губах остатки краски. Любит пофорсить, но сейчас уже не до того. Умаялась. Пятна крови на халате — и внимания не обращает.
   Есть пятьсот кубиков сегодняшней крови и семьсот пятьдесят старой — десятидневной. Кроме того, есть еще старая кровь первой группы и кровь из машины, но с высоким гемолизом.
   — Вот тебе и литр.
   Теперь вся обстановка ясна. Но только от этого нисколько не легче. Нужно решать. Кто бы снял эту тяжесть решения? Никто. Должен сам. Голосованием не решить. Может, его разбудить? Спросить? Судьба-то его. Или Раю, или ту, Ирину? Дурак ты. Он друг тебе. Разве это дальше, чем муж? Наверное, все-таки дальше. Тут интеллект, там — чувства. А для него? Не знаю. Очень уж у него гипертрофирован ум. В ущерб чувствам. Бедная Ирина!
   А, пустяки. Не умрет. Нет, подумай: такие иногда умирают от любви. Еще и теперь, в наш рассудочный век. Несмотря на интеллектуальные интересы. Возьмет — и... Знакомо?
   Вероятность невелика. А тут? Не могу оценить. Конечно, шансов много прибавилось, но еще осталось достаточно опасностей.
   Что все-таки делать? Посоветоваться еще со всеми вместе? Ничего, конечно, они не придумают, потому что нечего предложить. Оптимальное решение выбрать нельзя, так как информации недостаточно и взять ее больше негде. Но все-таки.
   — Товарищи, пойдемте отсюда, обсудим.
   Потянулись. Устали все. В ординаторской Олег с Валей что-то живо дискутируют и так накурили, что хоть топор вешай. Видимо, еще достали сигарет.
   Вот Степа зашел бочком. Чувствует, что шеф повержен и ничего не сделает. Ошибается.
   — Степан Степанович, а вы чего домой не идете после дежурства?
   — Я сижу около Онипко. Ему еще нехорошо.
   Хотелось сказать резкость, но сдержался. Черт с ним, пусть сидит. Искупление грехов. А дай ему искупить, так потом язык не повернется выгонять. Ничего я к нему не имею, хороший парень, умный. Только как ему простить, что он о больных не думает? Ладно, потом.
   — Ну, так кто что может предложить? Расшивать рану или ждать? И если ждать, так что еще можно сделать?
   Ни черта они мне не скажут. Я не задаюсь, что самый умный. Они просто все сделали, пока я сидел там, разговоры разговаривал. Можно еще повторить то или иное лекарство, но едва ли это изменит дело. Бывали у нас такие случаи, и только опасность повторной операции не была столь велика. И кроме того, чего греха таить, ведь это Саша. Для меня, по крайней мере, решать труднее. Опять нужно сетовать на неточность нашей медицины и уповать на кибернетику в будущем. Надоело. Не дожить. Глупости одни.
   Так и есть, Петро предлагает:
   — Давайте повторим весь комплекс средств, усиливающих свертываемость. Дима:
   — Уже повторяли дважды. Что лить без толку-то? Это ведь тоже не безразличное дело. Конечно, если не оперировать, то повторим потом. Учтите, что до утра наверняка будет течь, если не дольше.
   Семен говорит, что на станции больше нет ни капли свежей крови третьей и первой групп, а старая явно для него вредна.
   — Что же ты предлагаешь — оперировать?
   — Ничего я не предлагаю, у самого душа в пятки уходит, как вспомню об остановке сердца.
   Минуту все молчим. Смотрю на них. Сидят — хорошие, разные. Не стопроцентные, но положительные герои. А сам? Каждый себя переоценивает. Саша говорит, что добро и зло можно измерить, если подходить с позиций такой сложной системы, как общество. Христиане полагали, что в канцелярии Бога есть такая счетная машинка. Автоматически оценивает, ведет учет и потом предъявляет Богу для принятия решения: кого куда.
   Что-то Степа ерзает там, у двери. Гляжу на него с вопросом.
   — Михаил Иванович, а если попробовать прямое переливание крови?
   Сразу же торопится добавить:
   — У меня третья группа, гемоглобина восемьдесят процентов, я готов дать.
   Я и все смотрим на него с удивлением. А ведь это идея! Даже обидно, выходит, что мы дураки, раз никто не придумал. Такой метод остановки кровотечения есть — не просто свежую кровь, а из вены в вену. Чтобы ничего не разрушать, даже самые деликатные частицы. Забыли потому, что он у нас не в ходу. Применяли раза два у очень тяжелых больных, эффекта не получили, и на нем осталась такая печать. А зря. Некоторые клиники очень хвалят.
   Олег не сдержался:
   — Молодец, Степа! Гений! А вы, Михаил Иванович, его выгнать хотите.
   Молчу. Первая радостная реакция у меня уже прошла. Показалось заманчиво — можно не решать вопрос об операции. Теперь я уже взвешиваю трезво. Все-таки стоящее дело. Может помочь. Если даже нет, то оттяжка с операцией будет невелика. Вот только неприятно, что это Степа предложил. Теперь уж амнистия неизбежна. Хотя бы кровь у него не брать, а то сразу в герои выйдет. Черта с два.
   — Степа, конечно, не гений, но придумал хорошо. Мы все, увы, тоже не гении. Даже наоборот. Но ты не думай, что после этого сможешь портачить сколько угодно. Я ничего не спущу, не надейся.
   Опять, наверное, жестоко? ЭВМ у Бога работает.
   — Врачей с третьей группой у нас достаточно и без Степы.
   Это непримиримая Мария Васильевна. Верно, доноры есть, но предпочтение нужно отдать Степе. Он имеет право, он автор идеи. А кроме того, ему, наверное, очень нужно — не только для реабилитации в глазах моих и товарищей. Ему для себя нужно. Себе показать, что он стоящий. Пусть уж получит полную дозу.
   — Кровь нужно взять у Степана. Будем надеяться, что она окажется счастливой.
   — И что Саша после этого не поглупеет...
   Это добавляет Олег. Он никогда не унывает. Правда, остроты не всегда удачны.
   Все довольны. Не думаю, что у многих было большое желание отдать кровь. Совсем не потому, что кто-то жалеет или боится последствий переливания. Просто из страха боли. Коснись хотя бы и меня — боюсь уколов. Иголка такая толстая. Конечно, когда надо, так надо — мы все готовы. Но лучше без этого.
   Степа откровенно цветет. Есть у него склонность к внешним эффектам. Пусть потешится. Был бы толк.
   — Олег, ты самый молодой и самый бодрый — тебе и переливать.
   Самый молодой — это из старших. Так-то он не очень молод — лет тридцати, но выглядит мальчишкой.
   — Только давай побыстрее.
   — Как быть с трубкой? Вынимать?
   — Я не знаю. Может быть, лучше сделать переливание под легким газовым наркозом? Это безвредно, а психику нужно щадить.
   Все согласились. В конце концов часом меньше, часом больше — не играет роли. Олег решительно бросает в раковину окурок и командует:
   — Ну, докуривайте, и пошли, ребята. Степа, ты в бане давно был?
   — Каждый день моюсь под душем. Только сегодня дежурил.
   — Скажи, какой ты культурный!
   Прямое переливание крови — процедура не сложная. Есть такая система трубочек, кранов. Иголки вводятся в вену донора и больного. Кровь перекачивают шприцем без применения противосвертывающих растворов, которые используются при консервации.
   Олег и Степа ушли, а мы остались. Спешить некуда. Подготовка займет не менее получаса.
   Как всегда в такие ночные бдения, сигареты уже у всех вышли. Пришлось послать Женю ко мне в кабинет — в столе еще была начатая пачка. Ее сразу разобрали.
   Разговор зашел о профессии хирурга. Кто, почему, зачем пришел в клинику и терпит эту собачью работу.
   Семен:
   — Мне нравятся сильные ощущения во время операции. Ни в одной другой области медицины, и даже в общей хирургии, их нет. Когда в руках держишь сердце — это такое чувство!..
   «Сильные ощущения» многих прельщают. В один период моей жизни нравились и мне. А сейчас как-то обидно за больных, что они являются объектом таких чувств. Ведь есть молодчики, которые из-за этого идут на рискованные операции. Конечно, не у нас в клинике — мы следим строго.
   Но все равно нельзя сбросить этот стимул. За ощущения во время операции хирург готов платить днями и ночами черновой работы: амбулаторных приемов, перевязок, писаний историй болезни, даже объяснений с родственниками. Пожалуй, плохого в этом нет. Семен уже защитил кандидатскую диссертацию, но не наука привела его к нам. Операции. Романтика хирургии его прельщает.
   Высказывается наш Вася, аспирант. Молоденький, но с твердым подбородком. Пойдет.
   — Я пришел, чтобы сделать диссертацию. В своем институте мне это тоже предлагали, но там такая скука в клиниках — одни аппендициты да переломы. Правда, и на этом делают науку, но мне она противна. Тут по крайней мере новые идеи, сложные операции.
   Вот второй стимул наших врачей — быстро написать диссертацию. Действительно, трудно сейчас науку делать в обычной хирургической клинике — все темы уже давно обсосаны. Это не значит, что проблемы общей хирургии разрешены, даже наоборот — они запутаны. Прежние взгляды устарели, а новые не сформировались. Но клиники не могут изучать такие вопросы, как шок, инфекция, потому что не хватает новых идей и нет условий. Нужны большие лаборатории, новейшее оснащение. На пальцах здесь ничего не сделаешь.
   В нашей клинике, как и в подобных других, разрабатывается целина. На новых операциях и всем, что с ними связано, гораздо проще писать диссертацию. Кроме того, это сочетается с интересом — все-таки у нас учат и дают оперировать. В общем можно сделать хирургическую карьеру. Что ж, законно. Врачи — тоже люди. Мария Васильевна возмущенно:
   — Противно слушать вас, ребята. Одному — операция, другому — чистая наука, третьему — диссертация, четвертому — голая карьера. Ну, а где ж больные? Где милосердие? Где самая благородная профессия?
   Вопрос ребром. Все замолчали, немного смущены. Действительно, где все это? Может быть, в самом деле больные — только материал для операций, науки, диссертаций? Нет, это не так, Я знаю, уверен. Во всяком случае, не совсем так. Нужно ребят поддержать.
   — Мария Васильевна, ты не права. Есть благородная профессия и есть жалость к людям. Разве ты не видишь сама? Вон сколько их здесь — чего они сидят?
   — Бросьте, Михаил Иванович, не нужно замазывать. Мне кажется, что мало жалости у наших молодых ребят. Им все равно, кем быть — врачом, инженером, агрономом. А что они сидят тут, голодные и без курева, так это не доказательство. Одни — по обязанности, другие — из интереса, а есть такие, которые из-за вас. Уйдите вы сейчас домой — и кое-кто из наших молодчиков моментально смоется.
   Она многозначительно всех оглядела, но, кажется, никто не потупился. Потом вскинула голову, обиженная, возбужденная и вызывающая.
   Неловкость. У многих, может быть, у всех, — протест, но она старшая, ее уважают, поэтому не грубят.
   Один Петро вступился. Очень спокойно:
   — Ты в душу им, Маша, не лазила и не знаешь. Не все плачут после смертей и не все говорят о милосердии, но наши ребята...
   Перебивает:
   — Отстань ты, защитник. Знаю я их души. Случись что-нибудь с больным в палате, пока не скажешь — ни за что не догадаются послать родственникам телеграмму, чтобы приехали и успели в живых застать. Да ты... Ну что говорить, я пошла.
   Встала и вышла.
   Молчание. Всем как-то неприятно.
   — «Да ты...» — это она хотела сказать «и сам такой»...
   Мелькают мысли. Милосердие. Это слово совсем вышло из употребления. Наверное, зря. Не нужен «бог милосердный», но «сестра милосердия» было совсем неплохо. Когда-то это проповедовалось, а теперь нет. Никто не говорит о жалости к ближнему как душевной доблести человека.
   Жалость, сострадание, как чувство, имеет два источника: от инстинкта продолжения рода — главным образом это касается любви к маленьким и слабым. И от корковых программ воображения переноса чужих ощущений на себя. Даже у собак: одну бьют — другая скулит от боли.
   Естественные основы для милосердия есть. Когда человеку — ребенку — прививаются правила общественного поведения, то эти основы можно значительно усилить. Не в равной степени, но всем. Кора должна поддерживать хорошие инстинкты, а не подавлять их.
   Больше всего это касается медиков, постоянно имеющих дело со страдающими людьми. Кажется, что сострадание должно у них возрастать с каждым годом работы, за счет упражнения корковых моделей чувств. Но этого в большинстве случаев не происходит. А жаль.
   Привычка. Замечательный механизм — приспособление к сильным раздражителям, которые сначала выводят организм из равновесия, а потом перестают действовать. Эти программы работают, начиная от уровня клеток и кончая самыми высшими психическими функциями. Чужое страдание причиняет боль. Но к ней человек приспосабливается, как и к своей. И она становится слабее. В один прекрасный день врач или сестра обнаруживают уменьшение жалости. Конечно, большинство этого не замечает, но кто захочет покопаться в собственных чувствах и вспомнить старое, тот найдет это в себе в какой-то степени. Ничего не сделаешь — защитная реакция. Немногие ей не поддаются. У них, этих немногих, гипертрофия «центров жалости». Она обгоняет механизм привычки к боли. Эти люди несчастные, если они работают в таком месте, как наше. Правда, им доступно и величайшее удовлетворение при победе над смертью. Блаженство, похожее на ощущение после внезапного прекращения сильной физической боли.
   К сожалению, сами пациенты активно подавляют милосердие у медиков. Когда человек делает доброе дело, он хочет за него награды. Он даже не осознает этого, но хочет. Не денег, не подарков, но просто выражения каких-то ответных чувств. Они подкрепляют его условные рефлексы сострадания.
   А ведь нельзя сказать, что больные балуют нас этим.
   Сделал врач операцию, все хорошо, а когда больной выписывается, даже спасибо не скажет, проститься не зайдет. Ссылаются, что «вам некогда, я стесняюсь беспокоить». Мне в самом деле некогда, и я не могу устраивать специальных приемов для получения благодарностей. Но он-то может найти время...
   Не стоит об этом думать. Я уже стар и все понимаю. И не осуждаю — я это пережил. А помню, в молодости горько было.
   Одна старая докторша, гинеколог, много лет проработавшая в небольшом городе и спасшая многих женщин, говорила мне:
   — Я же вижу, как она переходит на другую сторону улицы, если надеется, что я еще ее не заметила... Но... не обижайтесь на них. Представьте, что вам дали в долг много денег, вы не можете их вернуть и от вас их не требуют и не ожидают. Вы очень благодарны этому человеку, но разве вам приятно с ним встречаться? Чувства неоплатного должника.
   Пожалуй, она права. Но мне от этого не легче. Хочется получить что-то взамен. По крайней мере хотелось раньше...
   Должны же люди знать, что, спасая тяжелого больного, врач отдает не только труд, за который он получает зарплату, он отдает кусочек своей души.
   Должен отдавать, если он настоящий и если у него есть еще милосердие.
   Грустно становится, когда наблюдаешь, как между медиками и пациентами наматывается клубок взаимных обид и делает этих людей чужими, а иногда и врагами. Может быть, я смотрю со своей колокольни, но в этом процессе врач тоже страдающая фигура.
   Так осуждать ли мне своих докторов, как Маша? Она не может этого понять, потому у нее самой уже давно «гипертрофия милосердия». Наверное, она этим и живет: кроме клиники, у нее ничего нет. Непримиримая. Без таких нельзя — они напоминают.
   Нельзя допускать в медицину людей без души. И наши законы слишком либеральны для таких типов. Нет, я не хочу сажать их в тюрьму, — конечно, они совершают преступление, но не подсудное. Отбирать дипломы. Достаточно. Или, на худой конец, отстранять от лечебной работы, пусть сидят в лабораториях.
   Учитель и врач — два занятия, для которых любовь к людям обязательное качество. И государство должно людям этих профессий платить немного побольше. Хотя бы столько, как и специалистам, которые делают машины.
   — Так что, ребята, не ошиблись ли вы в выборе профессии?
   Молчат. Правильно делают. Говорить об этом — нескромно. Во всяком случае, мне — «шефу».
   Пожалуй, я пойду куда-нибудь. Веселого разговора не получится.
   Ушел.
   Не буду заглядывать в операционную. Не хочу мешать. Всегда что-нибудь не так делают, это раздражает. Устал бороться со всякими мелкими дефектами. Утром еще на это хватает энергии, а вечером — нет.
   И Саше помочь пока ничем не могу.
   Не хочу смотреть Онипко или других оперированных больных. Есть Марья, есть Петро. Почему у них должно хватать энергии? Они моложе. Наверное, там ничего страшного нет. Слышно было бы.
   В кабинет?
   Там рядом Ирина. Услышит выключатель и будет у стенки слушать — как дела? Не случилось ли что с Сашей? Разговаривать с ней не хочу. Все сказал.
   Куда? На балкон. Покурю. Там есть кресла, больные сейчас спят. Или не спят, но лежат. Многие прислушиваются, как Ирина или Рая.
   Темнота. Пасмурно, тепло. Особый весенний запах.
   Пережевываю разговор, события.
   Какие разные мои мальчики! Все люди разные. Разнообразие в качестве математического термина.
   Программы поведения — по Сашиной тетради.
   Чертовски сложная вещь — это поведение человека! Сколько видишь кругом поступков, объяснить которые не в состоянии! Не только преступники — это крайности. Герои. Лодыри. Пьяницы. Любящие семьянины. Черствые врачи. Полусумасшедшие изобретатели. И масса просто людей — ходят на работу, смотрят телевизор, рожают детей. В меру честные, в меру трусливые, прохладно любят, умеренно ненавидят.
   Кто что может. Разные программы поведения.
   Наверно, это очень важно — познать программы. Познать — значит моделировать. Я уже запросто обращаюсь с этими терминами.
   Это важно для каждого, чтобы понять себя. Чтобы вооружиться еще каким-то орудием для жизни. Для счастья. А то ведь мы плутаем в потемках собственных тревог и страстей.
   Наверное, это важно для общества. Улучшить общество — это создать программы для сложной системы, элемент которой — человек. Нельзя его сбрасывать со счетов и заменять тоннами стали или даже хлеба.
   Конечно, люди очень разные. И до недавнего времени это разнообразие подавляло. Приходилось махнуть рукой и заменить всех одним средним человеком, на которого и ориентироваться в расчетах материальных благ и моральных воздействий.
   Теперь положение изменилось. Саша и его друзья говорят, что в машины можно записать программы очень многих, разных людей. Можно запрограммировать их отношения и проиграть всю систему — сделать действующую модель общества. Разумеется, на существующих машинах она будет очень несовершенна, эта модель. Но все-таки в ней можно учесть гораздо больше разных факторов, чем при помощи одного человеческого мозга. И даже нескольких. То же самое, что в медицине: сложные диагностические и лечебные машины будут выдавать более умные советы, чем целый консилиум врачей.
   Я не знаю. Трудно себе представить машину, в памяти которой заложены тысячи людских характеров и которая предлагает оптимальные решения по планированию и управлению. Фантазеры эти кибернетики.
   Смотрю.
   Тучи покрывают все небо. Только в одном месте, где село солнце, еще видна светлая полоска.
   Что может быть после атомного взрыва в нашем городе? Не могу представить... И нельзя совместить: дети, молодые листочки и это.
   Не может быть!
   К сожалению, может...
   Америка. Я был там, видел. Волны неверия, пессимизма, секса, твиста. Противно. Конечно, и там есть люди, которые ищут. Но им трудно. Двенадцать телевизионных программ — и по всем проповедь: «Дай ему в морду!» Детские магазины забиты игрушечным оружием. В аптеках книги с перекошенными от ужаса физиономиями на ярких обложках. Эта зараза распространяется, она поглощает молодежь, рабочих. Ее нацеливают против коммунизма. Как донести до них настоящие идеи, если они ничего не видят, кроме телевизора и этих аптечных книг?