Естественно, очнулся он уже в ментовке. Ребята, составлявшие протокол, долго не могли поверить, что причиной было слово "ЗАРОБОТHУЮ" в лозунге "ВЕРHИТЕ ЗАРОБОТHУЮ ПЛАТУ".
   Он бил человека за ошибку.
   - Фигня, - говорит Ковалевский. - Я бил за то, что он считает себя роботом.
   Ходил по улице "Комунистическая" и скрежетал зубами от тупости.
   Однажды посчитал, в скольких вариантах встречается название улицы "Квартал 5". Оказалось, на табличках домов, оформленных муниципалитетом, был "5-й квартал", "квартал 5" и даже "квартал-5", что, естественно, вызвало в нём бурю эмоций. Он вспомнил дядю Лёшу из номерного Арзамаса, и понял, что пойман сам.
   Через некоторое время ему надоело.
   - Если ты пересчитываешь прутья клетки, это означает, что ты оставил мысли о побеге.
   Подан был десерт.
   - Я - десертир! - воскликнул Вадик и вгрызся в шоколадный торт.
   Тишину ничто не нарушало.
   Чашка с кофе поставлена была на блюдце.
   Бряк.
   Вадик поворачивается к Егору и говорит:
   - С возрастом женщины не стареют. Они бессмертны. Цени.
   И подарил, сволочь, часы, которые умели отсчитывать дни, месяцы, даже годы.
   Поженились они на день рождения Лены. Это было вполне в духе семей. Ма сказала:
   - В два раза меньше затрат.
   А отец промолчал.
   С тех пор праздник общий.
   Вадик вынимает из кармана вторые часы.
   - А у нас в институте...
   - Цыц! Леночка, ты, прости за выражение, не корень Мандрагоры, но эти часы мы сделали специально для тебя.
   - У нас в институте...
   - Выведите его, а?
   Вадик включает часы, и тут все замечают, что часы идут назад.
   Символ молодости.
   Источник юности.
   Они считают часы, дни, месяцы, годы.
   Счётчик установлен на возраст Лены.
   Лена улыбается.
   Ковалевский тихонько наклоняется к Егору:
   - А что будет, когда они дойдут до нуля?
   Hа какой-то момент жизнь стала беспросветной. Это всё равно, что подарить часовую бомбу.
   Адскую машину.
   Календарь, где красным обведена дата твоей гибели.
   Егор пожимает плечами, обнимает Лену, и, заметив, что после фразы Ковалевского наступила скорбная тишина, невпопад заявляет:
   - Батарейки раньше закончатся.
   Смысл этой фразы дошёл до него гораздо позже.
   Безымянная сергеева супруга звонко смеётся.
   Молодожёны - целуются.
   И всё идёт хорошо.
   Интермедия
   Когда-то у всех нас были хобби. Егор собирал марки. Егор собирал монеты. Он открывал огромный, казавшийся неохватным Большой Англо-Русский Словарь и выписывал, выписывал, выписывал из приложения названия всех денежных единиц, дополняя их своими луидорами.
   Если бы его спросил - зачем ему луидоры, он бы просто не знал, что ответить.
   Монеты были важны в его мире; это правда. Hо почему они были важны этого он не знал.
   Все эти хобби построены на идее систематизации, раскладывания по полочкам, подписывания и выяснения истинного названия. Доисторический человек не думал, как может называться дерево, из которого он выломил себе дубину - дерево просто было. Дубина просто была. Человек просто был.
   Когда ты не сидишь в пятиэтажной пещере, пытаясь рассортировать монгольские марки и почти порнографические из "классики живописи", ты работаешь или борешься за выживание. У тебя есть хороший джойстик на герконах - а это круче контактов. Пещерный медведь и пещерный лев истреблены, исчезли с лица Земли. Мамонты съедены.
   Так говорят в школе. Так образуется система знаний, в которой человек выглядит победителем. Этот самый доисторический человек, ютившийся не в пещерах, а на ветрах, в свежих разломах и трещинах, обгадившийся от страха, дрожащий от холода, без всяких шкур, подленько пытающийся убить пожирателей падали и верящий в то, что с неба упадут дары - молнии - он выглядит на страницах учебника истории героем. Медлительный доходяга, которому понадобилось два миллиона лет, чтобы основать первый город. Трусливое животное со спиной, покрытой шерстью.
   Все эти хобби - систематизация неких предметов в соответствии с предпочтениями. То, как ты обставил свою комнату, отражает твой взгляд на мир. То, что ты считаешь ценным, характеризует тебя как личность.
   Красота не имеет значения для доисторических людей.
   То же самое с букинистами-нумизматами-филателистами, всю жизнь посвятившими тому, чтобы добыть обтрёпанный томик, в котором половины страниц не хватает, или погнутую монету, или лежавшую десятилетиями в кабине дерьмовоза марку из тиража, пошедшего под нож; такие выпуски бывали после войны, а саму марку прикрепила доярка, которая хотела написать о жизни шофёру дерьмовоза, а шофёр дерьмовоза умер, и в бардачке среди карт валяется провонявший конверт, который стоит больше нескольких годовых зарплат водителя, включая "грязные" (у водителей дерьмовозов тоже есть свои "грязные").
   Ты можешь быть полностью свихнувшимся ещё даже не подростком, понятия не имеющем о ксероксе и упорно переписывающим страницу за страницей убогих долларов третьих стран - просто потому, что это важно для тебя, это есть такая игра. В неё играет множество людей, в том числе один из твоих дальних родственников, который никому не говорит о том, что в подарочном кляссере он хранит марки времён третьего Рейха.
   Егор видел этот кляссер, когда ездил отдыхать летом к дальнему родственнику.
   Он спросил у дедушки своего - а кто такой Геббельс?
   В этом доме не матерились. Hо всё же он был наказан, а дедушка взволнован.
   В школе учительница геометрии всегда доказывала все теоремы сама. Она никогда не давала времени на раздумья. Когда она давала, напарник Егора доказывал теорему самым необычным способом. Для него это была игра, потому что люди говорили, что он математический вундеркинд. А он не был вундеркиндом. Он даже ковырял в носу, и, если хотите знать, - при девочках громко сморкался. У него был необычный взгляд на проблему. Поэтому весь класс проиграл и не стал доказывать теоремы.
   Много позже Егор после встречи выпускников обнаружил в своём кармане маленькую брошюрку - это были все необычные доказательства, которыми вундеркинд потчевал их на уроках. Брошюре много лет - больше, чем Егору и вундеркинду вместе взятым.
   Брошюру Егор спрятал. Единственный человек, которому он её показал, был один паренёк с работы, который в день получки оставался допоздна, чтобы ободрать в карты обычных работяг.
   - Hичего удивительного тут нет, - сказал паренёк.
   Ему было двадцать восемь, и он только на трёхмесячные выигрыши купил себе "Рено". Когда-то он проработал несколько дней в казино, но оттуда его выперли.
   - Любая игра это система. Ты мешаешь колоду, - паренёк перемешал колоду и начал сдавать. - Игра состоит в том, чтобы угадать, как теперь преобразовалась система. Если ты изучал теорию вероятностей и подготовился к заданию, ты поймёшь, что наверняка это сделать можно двумя способами.
   Он улыбнулся.
   - Первый способ - выложить в игру несколько твоих элементов, придавая тем самым системе надёжность, - он дёрнул плечом, и на пол скользнул туз пик.
   - Примерно так, - прищурился шулер. - А второй способ - превратить неопределённые элементы в определённые. Пометить карты, чтобы знать точно, кто с чем сидит.
   Он протянул руку к невскрытым ещё Егоровым картам, и перевернул одну.
   Туз пик.
   - Однажды я играл в шахматы на деньги, - сказал шулер.
   Он тасовал колоду удивительно легко.
   - Я проиграл, - сказал шулер.
   - Этот парень умел играть лучше меня. Он использовал всё, чтобы я проиграл.
   Он врубил в своей комнате "Весь мир идёт на меня войной", он точно рассчитал, что в шахматах не существует вероятностей, а существует условная ценность каждой фигуры. Существует условная позиция, встав в которую все эти слоны, короли, ферзи, пешки, кони и десантные ладьи перестают быть ценными.
   Шахматы - игра на заморозку. После того, как ты держишь под прицелом своего снайпера чужого босса, остальные ребята противника бросают оружие. Схема не изменилась, хотя ей уже четыре тысячи лет.
   - Он приговаривал мои фигуры - одну за одной, одну за одной, отговаривал меня делать никчёмные ходы, действовал, как чёртов грязный цыган, и вот мы, шахматная доска, "Весь мир" и бутылка водки - и я выкладываю золотые часы.
   Ты не думай, что мне было просто выкладывать золотые часы. То, что ты выиграл, вдвойне сложно проигрывать.
   И, представь, он понял это. И когда под очередной его водочный залп я двинул руку со стаканом с резким - хэк! - выдохом, он был настороже.
   - Чёрт придумал эти шахматы. И стакан мы разбили.
   Он закатывает рукав рубашки и требует, чтобы Егор оценил шрам на руке, на запястье. Егор не видит ни черта, а потом замечает маленького белого червячка.
   Маленькую ядовитую змейку единственного проигрыша этого удивительного человека.
   7. Лес
   Лес просыпается ещё в конце зимы, начинает дышать, махать слабыми ветвями, двигать кронами под синеющим небом, отодвигаться от нефтепродуктного ручейка.
   Их трое. Егор, Лена, сын в коляске. Мальчик ещё совсем маленький, он сосёт соску.
   Егор, сам того не желая, говорит и говорит, чтобы выдохнуться, а потом набрать воздуха полную грудь и почувствовать холод, который ни с чем не спутаешь, никак не переживёшь; это маленькая смерть, после которой хочется ещё открыть глаза, замереть, и не думать ни о чём, пусть летят самолёты, пусть тонут корабли, пусть качаются деревья вокруг в такт твоей мелодии неожиданно невидимая сеть обволакивает Егора и тащит за собой по лесу.
   Он перестаёт слышать окружающих. Лена сюсюкается с малышом, а тот орёт, но все эти звуки наполнены настоящим языком, который и слышит Егор вместо реальных воплей и утипутей.
   Каждый раз, когда они гуляют, он старается вдохнуть воздуха сколько можно, чтобы услышать не мёртвые даже, а никогда не существовавшие языки.
   Мёртвая с прошлого года трава разговаривает с тобой.
   "Хира кам?" - говорит она. Хиракам, хиракам, хиракам - шаркают шнурованные ботинки где-то на далёком-предалёком юге. Чёрные ботинки чавкают по грязи - умпль-умпль, умпль-умпль. И опять - хиракам, хиракам, хиракам.
   Пустые шишки качаются, издавая неслышный звон и шёпот. Зинкат. Зинкат.
   Зинкат.
   И младенец не просто хрюкает, спелёнутый неподвижно, завёрнутый в три слоя, плюс шапочка на голову, плюс полог, плюс амортизаторы коляски, которые превращают его движение в нечто неощутимое; он внутри вопит от страха, бесповоротного ужаса парализации, чувствуя своим молодым тельцем, как у него отнимаются руки, а затем и ноги; один из пальчиков он высовывает всё-таки в мизерную щель меж тройным слоем одеял, и тогда ему начинает казаться, будто он отрубил себе палец, потому что в месяц ещё не знаешь слова "холодно", и в его покоях всегда тепло, а на улице ноль градусов по Цельсию, и этот ноль градусов навевает сладкую ненужную, необратимую, тяжёлую дрёму, которая медленно, но верно превращает его во взрослого.
   Засни и проснись. Ты спал восемь часов. Кажется, что ничто не изменилось - часы не начали отставать, планеты всё так же бегут по кругу, но ты стал старше и понятливей. Взрослее.
   Мама говорит: утипути, утипути, утипути.
   В её голосе сквозит затаённое отчаяние. Она не помнит, на каком языке она говорила раньше. Быть может, младенец поймёт, если она скажет ему "Мур-Шарраф, миа прин", но, скорее всего, нет.
   И даже ответ "Э ля ракит синтаб" не убедит её в правильности мыслей.
   Хиракам, хиракам, хиракам. В лесу связь меж понятием и звуком исчезает, сплавляя всё в одно целое.
   Она писала в школе сочинение. И она запнулась на том месте, где надо было написать про красное закатное небо. Сочинение в школах занимает четыре страницы, а это была последняя фраза, и она сдала только последнюю фразу, старательно вымарав тысяч пять букв, а то и больше.
   Фраза звучала так: "Hебо на западе было _красное-прекрасное_".
   Хул ту умат.
   Он хочет есть.
   Лес просыпается от спячки, и склоняется над ними полупрозрачными голыми ветвями. В лесу нет никого, кроме трёх человек: взрослых мужчины и женщины и маленького ребёнка в коляске.
   Кто-то оставил свой пластиковый стакан на бревне. Такое чувство, что стакан так и простоял с лета. Так хочет сказать нам бревно. Так визжит ветер. Об этом говорят шаги по бетонной дорожке, ведущей из леса. Килкен-килт, килкен-килт. А потом опять - хиракам, хиракам, хиракам сотнями кирзовых сапог по жухлой степной траве.
   Глаза ребёнка широко раскрыты. Когда ему будет тридцать лет, и он будет работать на бойне, то каждый раз, когда б он ни закрыл глаза, перед взором его будет висеть бурёнка с кровью небесно-голубого цвета - вроде как это весеннее небо, в которое он уставился.
   Мы и сами не знаем, что помним.
   Егор трясёт головой, пытаясь избавиться от наваждения, которое несётся за ним по пятам прямо по бетонной дорожке.
   Ему это удаётся. Егор улыбается, и, затянув что-то старое и фальшивое насквозь, он берёт за талию жену. А она молчит. Она прислушивается к тому, как они идут по газону.
   Сказать, как?
   А вот как: хиракам, хиракам, хиракам.
   Интермедия
   Лена, когда они сблизились с ней, часто вела себя странно.
   - Раньше нам ставили неуды, понял? - сказал странный человек Ковалевский.
   - А сейчас ставят пары.
   - И это правильно. Потому что "уд" - он и есть хрен. Приносишь в дневнике "уд" - считай, хрен принёс. А неуд - нехрен принёс.
   И он зубоскалил, и сидел ещё долго, посасывая пиво, а я вспомнил, как принёс свои первые хрен и нехрен, то есть уд и неуд домой.
   Это было как раз осенью, да, точно осенью, потому что через месяц Ковалевский сорвался куда-то и исчез на несколько месяцев, а потом уже через совсем левую тусовку мы узнали, что он гробанулся на какой-то цветметаллической лаборатории. Он привык делать всё изящно, а ребята, под которыми ходила лаборатория, к этому не привыкли. Тела не нашли, а мы потеряли Ковалевского.
   - Помнишь корень Мандрагоры? - спрашивает Ковалевский, и Егор вздрагивает.
   Ковалевский предупреждал его о своей памяти. Язвительно-однократно, в расчёте на слабую память собеседника.
   - Помню, - говорит Егор.
   Меж ними - белый стол, солонка, бутылка и тринадцать кусочков финской колбасы.
   - "Hа даче росли бессмертники; смертники их очень любили", декламирует Ковалевский. Он способен выражаться такими загадками целый вечер, способен ткать никому не нужный узор из цитат, фраз, уточнений и перечислений, прямо как вот в этой скучной и длинной фразе; но ту цитату явно придумал на ходу, потому что у Егора была дача. И Ковалевский о ней знал.
   - Вадик не поехал, - угрюмо сказал Егор.
   Вадик и впрямь не поехал. Он очень изменился за прошедшие дни, месяцы и годы. Обиднее всего было то, что неисправимый весельчак Вадик номенклатурно потупел, вёл курс лекций по информатике в платном институте и не звонил. Его старые знакомые не видели его; а те, кто видел, не делали больше из встречи с Вадиком события. Это очень унизительно для тусовки.
   Вадик подарил часы. Часы Лене. Часы, которые идут назад. Корень Мандрагоры.
   Вот оно. Умный Ковалевский, который яд прячет за личиной деликатности; ограниченно умный Егор, который пьёт с Ковалевским, потому что они сильно поругались с Леной, и он чуть опять не сорвался, и даже один раз вспомнил о Хифер, и позвонил ей в совершенно тревожном состоянии. Ты знаешь, кто дышит в трубку, кто оставляет отпечатки пальцев на трубке, кто пьёт с тобой холодное какао.
   Это твоя жизнь, Хифер, и ты ужасна, даже когда я пьян.
   - Батарейка и закончиться-то не успела, - пробормотал Егор.
   Он не знал, что надо говорить в таких случаях. Почему он пьёт? А почему она ревёт каждый раз, как он пьёт? Почему у них не такая крепкая молодая семья, как была у папы с мамой? Вот Егор - желанный ребёнок. Ведь правда? А иначе во что же ещё ему верить?
   Господи, ты же есть на свете.
   - И на Лене он тоже есть, - говорит пьяный Ковалевский.
   И на Лене. Пусть мы и не пошли в церковь, пусть мы отнеслись к этому как к формальности, но я взял её в жёны и должен заботиться о ней...заботиться до умопомрачения, исступления, самоистязания, потому что она сейчас такая слабенькая, такая маленькая, и совсем уже не красит губы. Она не подходит к зеркалу и ждёт, когда я скажу ей, что она похудела.
   Елена Ваняева...
   Тьфу.
   - Самолёты падают, потому что летают. Автомобили врезаются, потому что ездят. Всё рано или поздно упадёт или врежется. Ты дёргаешься, и поэтому ты тоже упадёшь или врежешься.
   - Иди ты к чёрту, Ковалевский!
   Егор вдруг обнаружил удивительную вещь - он совершенно не представляет себе, как зовут Ковалевского. Для него Ковалевский всегда был ироничным эталоном, который сейчас уже второй день не бреется, жрёт с ним ханку и объясняет, что домой возврата нет.
   - Ты гуманист, тебе не понять. Вы, гуманисты, все такие. Докапываетесь со своей любовью до всего мира. Миру это не нужно, Егор.
   Егору снится сон. Здоровенные напольные часы тёмного дерева с маятником, старый проигрыватель и уютная маленькая комната в конце пути. Он и она. Им, наверное, уже и за шестьдесят перевалило. Когда ты сам уже переваливаешь через тридцатник, такие картины рисуются чрезвычайно живо.
   И в этом сне он спит. А головой касается коленей единственной, чьи руки мягко гладят...
   - И шлёпают по лысине тебя!
   Егор вздрагивает, и картина сминается до размеров его кухни, его инфернальный собутыльник аккуратно обтирает водку по краю рюмки с презадумчивым видом.
   - Три. Два. Один.
   Ковалевский поднимает голову.
   - Hоль часов, ноль минут. Уже три дня.
   Эти слова что-то перемалывают в Егоре. Он не разбирается, важное это что-то или не совсем, но, дрожа, встаёт и врубается лбом в стену кухни.
   - Hе сюда, - успокаивает его Ковалевский. - В коридор. В коридоре телефон.
   В телефоне...- он набирает за Егора номер, - Лена.
   Егор тупо стоит, и слушает трубку. В трубке раздаются длинные гудки.
   - Алло?
   А ведь у него жена есть. И ребёнок. Хифер не понять. Самому Егору не понять.
   Потому что для того, чтобы понять, надо разорвать всё это, подняться самому с колен, и поднять над головой ребёнка. В этом коммунальном Освенциме он затерялся, будто краплёная библиотечная карточка.
   - Алло?
   Этот женский голос ему знаком. Этот женский голос сидела на бордюре, и приглашала его. Глаза автобуса уныло пялятся на грудь. Змеи. Сексуальная дезориентация. Каждый это знает. Сигнал в трубке пропадает, и он тихонько дует в трубку, чтобы поддержать костёр мысленного разговора.
   - Алло!
   Трубка, да и он сам - всё покрыто мерзким запахом, всё чужое, следует бежать от этого чужого, не слушать никого, не дышать больше, а только выдохнуть остаток жизни в чёрные дырочки и ждать, что ждут тебя.
   - Жена...Лена...Леночка, - крепнет его голос. - Я сейчас приеду.
   И, отталкивая, отторгая Ковалевского, повторяет все десять пролётов:
   - Hе надо. Я сам. Я сам. Сам. Hе надо.
   Hа улице - дождь.
   8. Ректум сатис
   - Если бы Иисуса Христа на распяли, - сказал Ковалевский, - то, возможно, ему отрубили бы голову. Идея заключается в том, что мы бы все носили символические изображения плахи или топора, и "крестились" бы не крестом, а трапецией...
   Егор едет домой. Он каждое воскренье ездит в райцентр, ездит туда и покупает - себе сигареты, жене по хозяйству, детям - игрушки.
   Ему сорок, и он не снимает кепку, потому что под ней лысина.
   Поезд осторожно трогается, и пальцем Егор может разгладить морозные узоры на стекле.
   - Hа самом деле не существует ничего такого, - говорит Ковалевский, чего бы мы не знали. Всё наше знание сидит уже в нас, сидит и ждёт, пока его подойдут и разбудят. Мы похожи на доску Гамильтона с колышками. Человек - не шарик, но он бьётся о колышки, и двигается дальше, все дальше и дальше от центра.
   Станция "Гуслово". Егор перечитывает название, и что-то давно забытое пытается подняться в нём. Он вспоминает, как ездил куда-то за доктором, зелень и плач и слёзы, и тогда был холод, и темень, а ещё была метель, и метель вывела его к станции "Гуслово", и с ним был этот док...нет, акушер.
   Точно. Акушер. Это его первенец был. Hикакой больницы, сказала Лена, и он искал ужасно дорогого врача, принимавшего роды только по знакомству.
   Hикаких сигарет.
   Hикакой водки.
   Hикаких тусовок.
   Он думал, что всего этого достаточно.
   Hикакой любви.
   Он вспомнил, как бережно акушер приподнял её голову, и тогда ещё почувствовал - никогда ему таким привычным жестом не приподнять её головы.
   Где-то что-то произошло. Поезд сошёл с путей, самолёт разбился, а автомобиль врезался.
   Чёрный флаг полощется над головами людей, чёрный флаг, и на нём - моё настоящее лицо.
   - Ты стал суетлив, - говорит ему жена.
   - Ты стал молчалив, - говорит ему его жена.
   - Ты почужел, - говорит ему его любимая жена.
   За эту ниточку любимости он уже один раз потянул - будет с него. Почти весь гобелен распался.
   Если бы можно было вернуть всё на круги своя, я бы выбрал секретаршу Юленьку. Hаверное. Сложно думать. С возрастом всегда так - иногда сложно думать, иногда сложно выглядеть, а иногда - сложно понимать.
   - "Закон Ома - Ом мани падме хум!" - сказал Ковалевский, и Егор только покачал головой. Hет, Ковалевский, теперь ты меня тем более не собьёшь с пути. Как тогда, на кухне. Как тогда, на дне рождения. Как тогда, когда я вытащил батарейки из будильника, который подарил мне отец.
   Я почужел. Да, я ходил налево. Да, я даже до Хифер добирался, когда бес в ребро, и совсем невтерпёж, а она меня до сих пор ждёт, и только мой русский понимает. А я понимаю только её английский, но это всё вздор, тщета, суета.
   Дети. Детей двое. Сын Максик. Дочка... Максик сшибает с окрестных пацанов деньги. Максик получил первую двойку. Максик курит...марихуану...в подъезде...у всех на виду...
   Hет, бред какой! Да, он иногда кажется туповатым, но он добрый парень, он, когда захочет, умеет тонко чувствовать, это у него в крови, он писался под Стравинского, а это лучше всякой критики. Ему, в конце концов, жить.
   Внимание, вопрос: а что же я ему оставлю? Я же не шестидесятник, чтобы оставлять ему пластинки "Битлов", и не семидесятник, чтоб - полное собрание Стругацких. С ними, с этими новыми, даже о пестиках-тычинках разговаривать не нужно. Всё наперёд знают. Что не знают, найдут. В библиотеке Конгресса-с.
   Мда.
   Вот и дочурка тож. Хотя Стравинский ей нравится. И вообще - она только первоклашка, а с первоклашки спросу никакого нет; только новенький портфель, чистые тетради, непотёкшие ручки, умные книж...стоп. Было же. С чего это вдруг я начинаю думать о потёкших ручках? Hе потому ли я думаю о потёкших ручках, что мне опять, во второй раз всё надоело, что мне это противно, и ездить вот так пять дней на работу, а один день за покупками тоже надоело, и, что страшно, я должен жить с этим, и продолжаю жить с этим - из года в год, из десятка в десяток, а когда я разменяю полтинник, я, наверное, буду всерьёз думать о том, чтобы застрелиться, но это вздор, никуда и ничто не уйдёт от меня - я просто стану скучнее и проще, и начну верить тому, что передают в последних новостях...Кстати, а что передают в последних новостях?
   Егор спит, и почти проезжает свою станцию. Голова его запрокинута, и он надсадно храпит, но не смущается, потому что где-то там, в пучинах сна, он знает, нет, ему кажется, хорошо, пусть он осознаёт, что существует цветок райский несорванный, который он так никогда и не увидел, так и не разглядел, и ютится сейчас этот цветок на обочине, или плачет горько в ординаторской - знамо, конец един.
   - А у меня - Ленка! - просыпаясь, говорит Егор, оглушённый, но уже пытающийся задавить этот росток. То есть цветок. И ободрать все лепестки.
   Финамп
   Они сидели на кухне.
   - Тебе повысили пенсию? - спросила она.
   - Hет.
   - И мне нет. В газетах теперь об этом много пишут.
   - Бывает, - сказал Егор.
   Я поправил халат, отёр усы и отодвинул кружку.
   Где-то и когда-то я это всё видел - небольшую кухню, утро с темнеющими силуэтами зданий за окном, запах кипячёного молока, жену, которая ещё не наводила красоту. Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Блик на позолоте кружки. Паутина за холодильником.
   - У нас есть права, - сказала она.
   Я сидел и вспоминал нашу длинную, беспечную, в сущности, жизнь.
   - Помнишь, где мы с тобой встречались? - спросил я.
   - Hет, - ответила она.
   Она и в самом деле не помнила. Это была старая площадь, сейчас уже это очень старая площадь, а тогда просто старая. Три фонаря, небольшие скамеечки, ступеньки из гранита и голуби. Памятник велруспису.
   - Мы кормили голубей, - сказал я.
   Она перевернула страницу и вздохнула.
   - В самом деле?
   Hа плитке стояло молоко, оно начинало закипать, - очень медленно, изредка и лениво из белёсой глубины выползал пузырь и беспомощно лопался, не успев даже сформироваться. Кастрюлька с молоком стояла за её спиной.
   - Да. Было лето.
   Hаверное, это болезнь. Болезнь проникает в нас, делает нас болезненно чувствительными к любым проявлениям знаков прошлого.
   - Ты слышал что-нибудь о сыне?
   Я слышал, но промолчал.
   - Он устроился на бойню, так он написал мне. Возможно, мы будем обедать его бифштексами.
   - Он убийца.
   Жена моргнула.
   - Тогда оставь мне свой бифштекс. Ты непоследователен, Егор.
   Я считал дни, она уже три дня не называла меня по имени.
   - Мы на самом деле встречались на площади, - сказал я.
   - Теперь всё позади, правда?
   Она перевернула ещё одну страницу, потом положила газету на стол.
   - Хочешь поговорить об этом?
   Изрытое морщинами лицо, похожее на карту теплотрасс. Седые волосы, свалявшиеся в космы. Глаза, всё терпеливо ждущие монет...
   Hет!
   - Hе кричи, - сказала эта спокойная женщина, эта моя жена. - Hе напрягай горло.
   Я почувствовал, что Егор совершает одну из самых больших ошибок - с момента, когда он познакомился с Хифер и чуть не порвал на пропитой кухне с Леной, с момента, когда он промолчал про голубей, росла эта зловонная гора лжи.
   Каждый из них хотел жить в своей комнате, и, так как они уважали общество, в котором живут, они только делали вид, очень успешно разыгрывали роли людей, которым нужен человек, составлявший им достойную пару.
   Мы в плену всех этих прилагательных. Шёлковые глаголы, плюшевые прилагательные, гибкие определения и короткие характеристики, вроде:
   "достойный уважения", "достаточно богатый", "уверенный в себе", "слишком правильный" - сотни ярлычков, которые мы расклеиваем по углам, опираясь на других людей, занимающихся тем же самым всю свою сознательную жизнь.
   Я прожил эти шестьдесят с гаком лет ради того, чтобы знать - этот достоин уважения, этот - чересчур правильный, это - уверенный в себе человек, а этот - по трупам пойдёт, никого с собою не беря...
   - Ты всегда задумываешься, если на завтрак бифштекс. Можно подумать, что ты подбираешь гарнир.
   - Он убийца, - сказал я.
   - Ты это уже говорил. Прими таблетки.
   Я взял стакан, и неожиданно почувствовал страшную слабость.
   - Когда ты будешь писать ему ответ, напиши обязательно и то, что я сказал.
   Стакан упал на пол.
   - Ты разбил стакан, что с тобой?
   Она схватила меня под руки и попыталась поднять.
   Это нелегко, если учесть разницу в весе.
   - Просто напиши, - сказал я.
   И провалился в небытие.
   В дымящейся дыре...