Княгиня в слезах. Подруги, можно сказать. В одном ряду стояли, когда царь жену себе выбирал. Разве такое забудешь? Да и после свадеб не отдалились они слишком. Первенцев своих вместе в Лавре крестили. Особенно сокрушалась княгиня тем, что не может проводить царицу в последний путь. Одно утешение – молитва о спасении ее души.
   Не прошла еще горе-печаль в доме Воротынских, как новая кручина, не менее прежней, принесена была дьяком царевым. Прибыл тот с поручением взять с князя клятву не держать стороны Адашева и Сильвестра. Пояснял кратко, не вдаваясь в подробности:
   – Винят их бояре думные и государь наш в смерти царицы, кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейством эти ее недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.
   «Не может того быть!» – чуть не сорвалось возмущенное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после паузы, дьяка:
   – Едины в мыслях думные были?
   Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не верил в то, что окольничий Адашев и священник Сильвестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля; Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Сильвестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на затворничество монашеское; но не скажешь же об этом князю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед Думой и во время думы уместно ли распространяться – вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:
   – Духовных санов изрядно царь на думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали. Отмалчивались больше думные, обвинители же гвалт подняли. Признали виновными. Адашеву поначалу велели жить в Фелине.
   – Его умением и мужеством взят тот город для государя! – непроизвольно вырвалось у Воротынского, но дьяк, сделав лишь паузу малую, продолжал:
   – Там с честью его встретили. Тогда государь Иван Васильевич повелел заключить его в Дерпте. Сильвестра сослали на Соловки.
   Круто повернул царь-самовластец от добродетели ко злу. Очень круто! Если уж Вассиана в думу пригласил, ждать добра не приходится. Никак не лежала душа присягать царю, поощряя тем самым неправедность, и Воротынский встал бы в ряды ослушников, кинулся бы в свару за правое дело, но как он мог это сделать, если и рядов-то никаких не существовало? Единых. Плотных. Если же откажется он от клятвы один, то путь его безоговорочно ясен – оковы. А то и – смерть. Сплотить вокруг себя бояр, недовольных отступлением царя от правосудного правления, он не в состоянии, да и поздно уже. До думы еще нужно было сплотиться, на думе встать стеной, тогда уж и после думы не отступаться. Но для этого нужно было находиться в Москве, в граде царственном.
   Он готов был и сейчас подседлать коней, если бы уверовался, что бояре и князья, радетели не за свое, корыстное, а за державное, сговорились противиться окружавшим царя бесчестным властолюбцам.
   Но хотя бы слово сказал дьяк. Хоть намекнул бы. И Воротынский решил рискнуть:
   – А что митрополит Макарий? Как после думы?
   – Слово сказал и на том – баста, – с заметным сожалением ответил дьяк. – Стар он уже. Немощен.
   Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и, больше ни о чем не спрашивая, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь – опричь души. Не видя иного выхода.
   И все же не понимал он всей пагубности свершаемого. Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.
   Дьяк уехал, а в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страшнее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадцатилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сытиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Воротынских казнь далекой от Кремля московской обывательницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адашевым и пользовалась его милостями – ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с престола. Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!
   И тут еще Фрол со своим советом:
   – В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пирует царь. Объявил о желании жениться.
   – Как?! На сороковой день, даже не помянув?!
   – Что если до Престольной слух дойдет, – продолжал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, – что князь удельный, присягнувший царю не держать руку друзей Адашевых, по крамольникам тужит? Не сносить головы. Брось, князь мой, кручиниться.
   – Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? – грустно спросил князь Михаил и, не дожидаясь ответа, повелел: – Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней себя вести.
   Подумать только – какая наглость! До веселья ли, если приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Князю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность нового любимца государева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»
   А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертвили прямо в святом храме во время молитвы. Грех величайший! И не обрушилось небо на извергов рода человеческого! За что же у заслуженного перед державою боярина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с царем скоморошничать, и ему еще посоветовал этого не делать. Разве он не прав? Уместно ли самовластцу великой державы быть скоморохом, да еще думных бояр принуждать к безумствованию? Только тот способен на такое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа, для Руси.
   Нет, не мог Михаил Воротынский побороть себя, хотя вполне понимал, что предупреждение стремянного имеет серьезное основание, хотя, вроде бы, никогда он, князь, не водил дружбы с Алексеем Адашевым. Поход на Казань готовили вместе, но то было по велению самого царя. А после Казани вновь отдалились. Уважая ум окольничего, не мог князь Воротынский принять его как равного себе, безродного служаку, по случаю приблизившегося к царю.
   В общем, сложное чувство переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлевских. Обвинения в отравления царицы – это только повод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит. Впрочем, верит или нет – кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это – факт. А факт – вещь упрямая.
   В одном находил утешение князь Михаил Воротынский, в порубежной службе. Заботы о сторожах и станицах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Правда, до тех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства Царева полка и в придачу лишен удела, возмущение князя Михаила стало безгранично. «Родовой удел наш Воротынский! Родовой! Как же можно?!» Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодования поведал:
   – Еду к государю! Либо послушает, либо – не слуга я ему!
   Двужил покачал головой и попытался успокоить своего князя:
   – Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков договоришься. Да и государь, Бог даст, в разум войдет, перестанет чудасить, как уже прежде было, ибо не ведает, что творит.
   – Нет, Никифор. Мы с братом за него стеной встали, когда недуг держал его на одре. Если запамятовал он это, как же я смогу ему служить впредь? А потом… если на родовое руку поднял, то на жалованное что его остановит? Захочет и прогонит завтра меня из Одоева.
   – Так-то оно так, только поперек царевой воли идти себе же в ущерб. Я так думаю.
   – Лучше опала, но пусть знает государь, как верный слуга его не приемлет злобства и самочинства!
   – Нам тогда тоже голов не сносить, – вздохнул Никифор, но князь не согласился.
   – Вы – не бояре мои, а дружинники. С дружинников же спрос какой, если мечи за князя своего против царя не поднимите. Но тогда – бунт. А этого я не допущу! – Сделав паузу, продолжил более деловым тоном: – Ты, Никифор, с Космой, воеводить останетесь. Под его началом – тыловые сторожи, под твоим – передовые. А если занедюжит кто иль иное что стрясется, в одни руки другой берет. А теперь велите коней седлать. С собой беру Николку Селезня да Фрола.
   – Малую бы дружину взять.
   – Нет. Зачем сотоварищами рисковать? Если что, Николка известит тебя, а Фрол со мной останется. У него в Кремле много доброхотов. Завтра же, помолясь Господу Богу, – в путь. Вам двум княгиню с дочкой и сыном на руки оставляю. Как покойный отец мой оставлял мою мать у тебя, Никифор, на руках.
   – Не сомневайся, князь. Убережем. Найдем, где укрыться, если, не дай Бог, лихо подступит.
   Однако выезд князя на следующее утро не получился, и виной тому – княгиня. Когда Михаил Воротынский сказал ей о своем решении, она, вопреки обычной своей мягкости и уступчивости, упрямо заявила:
   – Без тебя я здесь не останусь! Княжича и княжну тоже не оставлю!
   – Не на званый пир же я еду, ладушка моя. Иль в толк не взяла это?
   – Оттого и хочу с тобой, князь мой ненаглядный, что не на пир собрался.
   – Но ты же знаешь, как лютует самовластец. Ни жен, ни детей малых не щадит.
   – Послушай, князь Михаил, судьба моя, – жестко заговорила княгиня. – Или мы с тобой не поклялись у алтаря быть навеки вместе?! Не подумал обо мне, какая мне жизнь без тебя? Запомни, что ни случится, я все разделю с тобой. Если уж разлюбил, тогда иной разговор.
   Михаил Иванович нежно обнял жену, поцеловал благодарно, но еще раз спросил:
   – Твердое твое слово? Не ждет нас впереди радость.
   – Куда уж тверже. А вместе когда, князь мой милый, радость радостней, горе-кручина одолимей.
   Выезд княжеский получился громоздкий, с детьми и княгиней мамок и нянек нужно было взять, охрану посолидней иметь, оттого и сборы заняли добрых два дня. И вот, наконец, тронулись в путь. Князь мыслями уже в Москве, у брата в тереме, ему бы коня в галоп пустить, но покинуть княгиню не смеет. Так и ползут они по полусотне верст за день. Что поделаешь? Выше себя не прыгнешь. Но как только въехал поезд во двор их московского дворца, князь, даже не слезая с коня, распорядился:
   – Заносите все в хоромы. Со мной – Николка Селезень.
   – Не рискованно ли без охраны? – услужливо вопросил Фрол, но Михаил Воротынский даже не ответил ему, крутнул аргамака и взял с места в карьер.
   Николка, огрев своего коня плетью, полетел вдогон.
   Жив братишка, и это немного успокоило Михаила Воротынского. Он опасался худшего, хотя никому о том не говорил. Уж слишком скор на расправу стал царь всея Руси Иван Васильевич. Сегодня отдалит от себя, завтра – палачей пошлет. Грустен князь Владимир, вздохнул.
   – Не знаю, верно ли поступил ты, приехавши… В Кремле – козлопляс. Мракобесии у трона и на троне. Жизнь слуг верных гроша ломанного не стоит…
   – Иль помалкивать, видя зло, государя окружившее?
   – Поздно, брат. Поздно! Мне тут виднее было, чем тебе в уделе. Единственный выход – звать на трон великого князя Владимира Андреевича. Только теперь это весьма затруднительно. Скорее головы сложим, чем задуманного добьемся.
   – И все же не смолчу. Всю правду-матку государю выложу!
   – С Богом. Ты – старший брат, не мне тебя судить. Перед Богом за род наш древний в ответе ты. Знай одно: любое лихо я встречу достойно. Не унижу рода нашего славного.
   – Вот и ладно. Глядишь, Бог милует.
   Не простер на сей раз Бог руки своей над князем Михаилом Воротынским. Получилось точно по Экклезиасту: праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, чего заслуживали бы дела праведников. Не храбрым победа, не мудрым – хлеб, и не разумным богатство, и не искренним благорасположение, но время и случай для всех их.
   Только на третий день царь нашел время для разговора с ближним своим боярином. В первый день царь монаха медведями травил за злословие против царской особы, а потом бражничали, хваля свирепость косолапых и гневаясь тем, что монах жребий свой принял, молясь Всевышнему, а не потешил их трусливым бегством от смерти по загону. Осуждали, гневя Ивана Васильевича, и церковных служителей, которых согнали на потеху, но которые так и не проронили ни одного слова, ни одного звука. Святоши!
   Следующее утро началось с похмелья, которое само по себе переросло в пьянку на весь день. Даже от доклада тайного дьяка, пытавшегося донести о самовольном приезде в Москву князя Михаила Воротынского, отмахнулся:
   – Завтра. Сразу же после заутрени жду тебя.
   По такому случаю не стал государь похмеляться, а лишь осушил кубок-другой клюквенного квасу. Слушал дьяка со вниманием.
   – Со всей семьей пожаловал, – сообщал дьяк. – Украину твою бросил на стремянного и его сына, годами не зрелого. А здесь, с коня не слезши, поскакал к брату своему, князю Владимиру…
   Настроение у Ивана Васильевича подавленное, ему ничего не хотелось, ни о чем не думалось, но он все же повелел:
   – Пусть пошлют за ним. Здесь я его стану ждать.
   Князь Воротынский был готов пожаловать к царю, оттого не мешкая поднялся в цареву потайную комнату у его спальни и предстал тотчас же перед расхристанным, гологрудым царем во всем параде, в мехах весь, в бархате и атласе, золотым шитьем и самоцветами сверкающий. Поклонился, коснувшись кончиками пальцев пола.
   – Челом бью, государь.
   – Эка, челом… Ты лучше скажи, отчего ускакал из Одоева, оставив украины мои без глазу воеводского? – Отхлебнув кислого кваса и вздохнув горестно, продолжил, но тоже без сердитости, а с вялой безразличностью: – Самовольства в тебе, князь, через верх.
   – Не оставил, государь. Око мое там безвыездно. Стремянные Двужил Никифор и сын его Косма, что тебе списки от крымских верных людей доставлял, – ратники славные. Ни одна сакма, даю голову на отсечение, не пройдет тайно, не то, чтобы рать. А если рать начнет тумениться, мне из Крыма весть загодя дадут. Да и Поле станицы беспрерывно лазутят. Приехал же я в царственный твой град оттого, что сердце кровью обливается…
   – И у меня обливается. Кто царь всея Руси? Кому Богом трон определен и судьбы рабов его кому в руки даны? Мне. Я в ответе перед Богом, мне и решать, но не плестись за властолюбцами, которым все мало, которым любо меня с трона свести, а не служить мне по чести и совести. Вот и ты, ближний боярин мой, не доволен милостью моей, самовольничаешь, на большее метишь. А уж куда слуге больше?
   – Упаси Господи, государь!
   – Это – словеса. Дела же о другом говорят: с татарами сносишься, с литовцами тоже. Аки государь. Полк без ведома моего ведешь, куда тебе заблагорассудится. Удел покидаешь, не спросивши.
   – Помилуй, государь! Я же обороны твоих украин ради все это делаю. Ты велел бдить, я и бдю. Сам знаешь, что красоваться пред дружиной на аргамаке много ли ума требуется? Знать все наперед, вот в чем сила порубежной стражи!
   – Верю тебе, оттого и не опалил. Только край все же знай. Перешагнешь его – не сносить головы.
   Воротынский продолжал, вроде бы не ему адресована угроза:
   – А еще отчего беру иной раз сверх меры, ибо ты, государь, перестал слушать советы верных слуг своих. На Вселенском соборе ты клялся карать зло и держать у сердца верных слуг. На Арском поле повторил то же самое, крест животворящий поцеловав. Похоже, запамятовал те клятвы, государь. Иль князь Владимир не верой и правдой тебе служил? Отчего ты не мил к нему?
   – Я Богу отчет дам! – явно начиная выходить из добродушно-безразличного состояния и наливаясь гневом, обрезал царь Иван Васильевич. – Только Богу! Слишком много вас, советников, развелось!
   – Советчик советчику рознь. Одни ко благу отчизны твоей, государь, стремятся, другие, корысти ради, развращают цареву душу.
   – Хватит! Злословие твое беспредельно! А я тебя только что предупредил! Впрочем, – пересиливая свой гнев, продолжил Иван Васильевич менее сердито, – не казню тебя, хотя ты и достоин этого. Ты вот что… Завтра же отправляйся в Кирилло-Белозерский монастырь. Княгиню бери, от греха подальше, сына и дочку. Там моего решения подождешь. А оно будет зависеть от того, что мне дьяк Разрядного приказа донесет. Сегодня же пошлю дьяка в Одоев. Пусть поглядит, верно ли ты сказываешь, что не оставил украины мои на произвол судьбы. Если что не так, на монастырское кладбище снесут тотчас же. Всю семью твою. Заруби себе на носу: всю семью! Князя Владимира тоже не пощажу. С семьей вместе!

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Если не брать во внимание душевное состояние князя и княгини Воротынских, все у них налаживалось. Настоятель, келарь и братия встретили их в монастыре весьма приветливо, выделили вначале небольшой домик, но тут же начали рубить терем, достойный княжеской семьи. За месяц монастырские плотники и столяры сладили терем, а тут и посылка от царя подоспела: вина фряжские, мед, балыки белорыбьи, икра, фруктов разных заморских вдоволь и, ко всему прочему, сто рублей золотыми ефимками. Дьяк, привезший припасы и деньги, объявил волю самовластца Ивана Васильевича:
   – По достоинству княжескому припасов в достатке от казны самого царя и монастырской, денег же ежегодных – сто рублев.
   Щедро, конечно. Вроде бы не опальный даже, а служилый на жаловании, а не с земли. Только вот долго ли пользоваться придется иезуитской сей милостью, вот что тревожило.
   Дьяк ничего не рассказал о делах во граде царственном, но келарь монастырского подворья в Москве, приехавший попутно со своими нуждами, наверняка привез достаточно новостей, о которых поведает архимандриту. Возможно, он ради этого и приехал, ибо вместе с дьяком возвращается в Москву. «Попробую выведать у настоятеля», – решил Воротынский, томимый неизвестностью. Но пока он выбирал для этого удобное время, сам архимандрит позвал его к себе. Усадил в своей просторной и светлой келье и сразу же, без обиняков, словно обухом по голове:
   – Окованы боярин думный Иван Шереметев и Дьяк царев Михайлов. Брат Ивана Шереметева Никита обезглавлен.
   – Что творится?! – с тоской воскликнул князь Михаил Воротынский. – Герои Казани! Ужас крымцев!
   И сам же опешил от неожиданного откровения: все, кто готовил поход на Казань, был душой его, затем отличился во время осады и при штурме города, все – в опале. Все до одного. А за плечами Ивана Шереметева, Данилы Адашева и за его, княжескими, еще и славные дела в сечах с крымцами. Не может такого быть, чтобы случайное совпадение. Не может быть? Архимандрит тем временем продолжал, ничего не ответив на восклицание князя:
   – Алексей Адашев, земля ему пухом, удавлен по царскому повелению…
   Вот это – новость! Завтра и его, князя, удавят. Княгиню с детьми тоже. Пошлет царь заплечных дел мастеров и – конец всему. Архимандрит продолжал:
   – Пыточная в Кремле не лодырничает, по горло кровавой работы. За грехи наши тяжкие наказу ет нас Господь Бог ожесточением души, лишает разума доброго, питая злым.
   Князь Воротынский даже поежился, в яве представив себе пыточную. Хотя прошло уже столько лет, сейчас он ощутил тот удушливый запах паленого мяса, почувствовал ту нестерпимую боль, словно ему вновь неспешно рисуют разогретым до белого каления железным прутом православный крест на ягодицах; он вроде бы теперь вот поднял на свои руки безвольное тело отца, и у него вырвалось:
   – Нет! Нет! Только не пыточная! Лучше пусть здесь удавят!
   – Бог милостив, сын мой, – с бесстрастным спокойствием проговорил архимандрит. – Бог милостив. Не резон, князь, томить душу прежде времени. На все воля Божья.
   Совет верный. Чему быть, того не миновать. Но, понимая это, все же не легко одолеть тоску и тревогу, которые вспыхнули в душе с новой силой от услышанного. Хотя он и постарался казаться спокойным, когда вернулся в свой дом, но княгиня сразу же заметила, что муж кручинится больше прежнего. Спросила:
   – Что, сокол мой, печалит тебя? Какая лихая весть?
   Хотел ответить неправдой, что все, мол, в порядке, лишь хандра безотчетная навалилась, но уж слишком ясными глазами глядела на него княгиня-лада, в которых виделась и тревога, и боль, и желание ободрить любимого супруга.
   – Келарь монастырского подворья в Москве приезжал. С дьяком, что нам цареву милостыню привозил. Вот настоятель и позвал меня…
   – Худые новости?!
   – Да. Алексей Адашев удавлен. Князь Иван Шереметев и дьяк царев Михайлов окованы. Князь Никита Шереметев обезглавлен.
   – О, Господи! – воскликнула княгиня, прижалась беспомощным ребенком к могучей груди мужа, всхлипнула раз да другой, но вот напружинилась, распрямилась гордо и, опаля супруга решительным взглядом, заговорила твердо: – Если Богу угодно позвать нас к себе, значит – позовет. Встретим тот миг без низости. Вместе. А пока… стоит ли прежде времени хоронить себя? Будем жить пока живется.
   Убеленный сединами, много изведавший в жизни настоятель крупнейшего монастыря и молодая женщина, не знавшая ничего, кроме девичьего терема и ласковости мужа, не сговариваясь, сказали одно и то же. Но более всего успокоила князя Михаила Воротынского решимость княгини-лады без страха и упрека разделить с ним участь его. И он кивнул согласно.
   – Как Бог рассудит.
   Впрочем, что ему еще оставалось делать, как не уповать на Господа Бога, да еще на милость царя-самовластца? Никак не мог он повлиять на события, которые раскручивались в Москве. До царя – далеко, остается лишь молиться Всевышнему.
   Жизнь князя Михаила Воротынского и в самом деле висела на волоске. Устарели сведения, привезенные келарем московского монастырского подворья, а может, не все он знал. Еще до ссылки князя Воротынского отправил царь Иван Васильевич вестового к князю Дмитрию Вишневецкому, чтобы тот оставил Хортицу, более не зля крымского хана. Милостиво царь звал его в свой царственный город, обещая чины и богатый удел. Князь Вишневецкий ответил царю ласково, но твердо: не видит, дескать, резона оставлять крымцам даже не за спасибо то, чего они не могли взять силой. Ответ тот пришел уже после того, как князь Воротынский отбыл к Белоозеру. Случись он раньше, расправа царя с Воротынским могла быть куда как круче, хотя Иван Васильевич по отношению знатного воеводы, слуги ближнего, имел свои, ему только известные планы.
   Во всяком случае князь Михаил Воротынский и брат его, князь Владимир Воротынский, были ему еще нужны. Особенно князь Михаил. Но под горячую руку чего не накуролесишь? Самовластец, он и есть – самовластец.
   Ответ князя Дмитрия Вишневецкого развязал еще более рты корыстолюбцев, окружавших царя. Они норовили всячески очернить в глазах царя многих князей и бояр, связанных дружбой и родством с князем-неслухом, который оттого не подчинился воле государевой, что надеется на поддержку друзей. Особенно доставалось князю Михаилу Воротынскому, который рекомендовал Ивану Васильевичу обласкать Вишневецкого.
   – Не заговор ли, хитро задуманный? – вроде бы вопрошали они царя, давая повод к размышлению. – Не учинить ли розыск?
   И так – день за днем. Едва не склонился к дознанию царь Иван Васильевич, но победило все же его, личное. Он позвал тайного дьяка и велел послать одного или нескольких своих людей отравить князя-упрямца Вишневецкого. С Михаилом Воротынским поставил себе так: «Дьяк Разрядного приказа что скажет, по его слову и определю, как поступить».
   Удалось всыпать в кубок с вином яд, но то ли малая доза оказалась для могучего князя-воеводы, то ли не весь кубок князь Вишневецкий осушил, только живым он остался. Не медля ни часу, сбежал к Сигизмунду, который приставил к нему самых искусных лекарей.
   На Воротынского вновь пошли в атаку царские лизоблюды-изверги. На одном настаивают: начать розыск. Только и на сей раз царь устоял. Нужен ему еще Воротынский. Нужен. Первая отписка от дьяка Разрядного приказа получена восторженная. Все в уделе ладно. Украины российские отменно оберегаются. Дьяк обещал отписать в ближайшие месяцы подробно об устройстве в уделе сторожевой и станичной службы, когда самолично объедет всех голов стоялых и станичных и когда осмотрит сторожи и засеки. «Князь мне еще послужит. Его время еще далеко».
   Для всех, равных родами своими царскому, и для всех, чей ум и прилежание служат на благо России – для всех у Ивана Васильевича определено время. Но и для тех, чьими руками исполняется его черная воля, тоже есть время. Только знает о нем он один, и никогда, даже в самую разудалую пьянку, не проговорится.