Страница:
Мишка больше не сказал ей ни слова о женитьбе, и, когда месяц спустя среди цыган пронеслась новость о том, что Скворечико женится на Таньке Трофимовой, Нина окончательно уверилась, что тот разговор во время танго был просто неудачной шуткой. Танька бегала счастливая. С её хитрого личика, за которое она и получила своё прозвище Лиска, не сходила улыбка. Танькин отец, дядя Петя, с головой влез в долги, но клялся цыганам, что свадьба будет царской.
Время пошло дальше. Осень сменилась зимой, замёрзла лужа посреди Живодёрки, между старенькими домишками замелькали белые мухи. Мишка с женой жили, казалось, неплохо: во всяком случае, шумных скандалов с привлечением родственников и соседей не устраивали. Танька, прежде первая на Живодёрке скандалистка и крикунья, стала, по дружным уверениям цыган, даже поспокойней, а после Рождества стала заметна и её беременность. Нина порадовалась за Мишку, но долго об этом всём не думала. Голову занимали куда более насущные мысли о том, как пережить зиму, где достать дров, керосина, как бы устроиться на службу… Редкие концерты в рабочих клубах почти не приносили дохода, и Нина работала теперь машинисткой при строительной конторе на Таганке. Должность была грошовая, но зарплату выдавали крупой и мукой, а иногда и солониной. Светка, её старшая дочь, пошла в школу и училась неплохо. От насмешек цыганок, уверенных, что учить девчонок только портить, Нина решительно отмахивалась: «Дуры вы, дуры! Ослепли, не видите, что никому песни наши не нужны теперь? В хорах уже не прокормиться, так пусть хоть дети выучатся!»
…Наутро, едва проснувшись, Нина сразу же помчалась по сугробам в Староконюшенный переулок. Профессора не оказалось дома, и Нину впустила немолодая горничная с хмурым лицом. Машенька встретила мать радостным щебетом, ей было гораздо лучше, и, посидев с ней немного, успокоенная Нина отправилась домой. Настроение поднялось настолько, что, вернувшись, она сразу же расстелила на круглом столе в гостиной своё старое бархатное платье, из которого давным-давно собиралась сделать жакет.
Нина уже заканчивала отпарывать лиф от юбки, когда из верхней комнаты к ней, кутаясь в потёртую шаль, спустилась жена Скворечико. Танькино лицо было бледным, измученным.
– Ты что, не выспалась совсем? – взглянув на неё и откладывая ножницы, удивилась Нина. – А я тебе говорила, нечего было вчера меня дожидаться! Коль устала – так иди ложись… Да что с тобой такое?
– Я тебя всё спросить хочу. Ты только ничего плохого не подумай, спаси бог… – Танька сидела прямо, словно скалку проглотила, смотрела за окно. – Только вот наши говорят, что ты в Питер обратно собираешься…
– Кто это такие глупости говорит? – нахмурившись, пожала плечами Нина. – К кому я туда поеду? У меня там ни родни, ни дома… Здесь хоть жить есть где. Нет, я отсюда не поеду… А почему ты спрашиваешь?
– Жалко, – без улыбки сказала Танька, и Нина вдруг заметила, что та смотрит на неё в упор со странным выражением не то ненависти, не то горечи.
– Нинка, я ведь тебя на пять лет моложе, так?
– На три, – машинально поправила Нина, с изумлением глядя на неё.
– И вроде б я тебя ничем не хуже? Не урод, не дура?
С последним Нина могла бы поспорить, но сейчас, глядя в бледное, решительное Танькино лицо, согласно кивнула.
– Ну, и чего же он, скотина, тогда?.. – Танька не закончила, тихо и тоскливо выругалась, снова отвернулась к окну.
– Он… Мишка… Тебе сказал что-то? – медленно спросила Нина. Помолчав, уточнила: – Спьяну, что ли, чего сболтнул?
– Нет… – вяло отмахнулась Танька. – Он не скажет. Не такой он, сама знаешь. Только я же не слепая, я всё и так вижу. Вижу, как он на тебя глядит. И всю жизнь глядел.
– Боже мой! – жёстко усмехнулась Нина. – Все всё видят, опять одна я не вижу ничего… Ну, так что же ты от меня хочешь? Я тебе могу дочерьми своими забожиться, что у меня с твоим мужиком не было ничего. Никогда в жизни не было.
Танька невесело усмехнулась.
– Да коли б было, милая моя, я бы с тобой тут разговорчиков не вела. Горло бы тебе, проклятой, перегрызла, и всех дел… Ещё при первом муже выучилась. Помнишь, каким Серёжка кобелём был? Я от него затяжелеть не могла, так он, собачий сын, на каждую юбку лез, лишь бы все кругом видели, что это я пустоцвет…
Усмехнулась и Нина.
– Помню. Да прости ты его, дурака, помер ведь давно, что уж теперь… Да и Мишка не из таких. Что ты себе, глупая, голову забиваешь? Глядит не глядит… Чепуха какая-то. Ты же от него в тяжести. Женился-то он на тебе.
– Женился… – скривилась Танька. – Тебе назло женился.
– Да с чего ты взяла-то?! – вскинулась Нина.
Танька молчала. Чуть погодя глухо сказала:
– Не поверишь, я ему уже все мозги прогрызла: поедем да поедем отсюда. У меня в Туле родни полно, две тётки кровные, сестра замужняя. Голодуха и там, конечно, но всё ж не хужей, чем здесь. В деревнях харчами ещё разжиться можно. Едем, говорю, горя знать не будем, а он… молчит только. Плакать пробовала, в петлю, говорю, влезу…
– Тьфу, стоеросина! – с сердцем сплюнула Нина. – Ничего умнее не выдумала?!
– Вот на тебя бы я посмотрела, милая моя, – с горечью сказала Танька, поворачивая к Нине бледное лицо. – Коли б твой мужик другую любил, а с тобой иногда неделями и слова бы не сказал! С тобой-то по два часа языком чесать может! И такие слова говорить, что я и во сне не увижу!
– Чушь какая! – взвилась Нина, с ужасом вспоминая, что пару дней назад за общим столом они с Мишкой действительно сцепились по поводу стихов Есенина, которые Нина очень любила, а Скворечико называл пьяными бабьими соплями. – Да мало ли с кем я языком чешу, ты всех их ко мне в полюбовники запишешь? Вот так и дала бы тебе в морду, кабы ты тяжёлая не была!
– И я б тебе дала, коли б польза оказалась, – с ненавистью сообщила Танька. – Вот чего ты за него не пошла, скажи мне, холера, что?! – заголосила она вдруг так, что Нина машинально оглянулась: не слышит ли кто. – Чем он тебе негоден был?! Где ты лучше нашла б, лахудра стриженая?! И какого такого царя небесного ты ждёшь? Уж так я надеялась, что ты за чекиста выпрыгнешь, ведь всем хорошо бы оказалось, – нет!!! Не гож нашей богородице оказался! Мишка от тебя ошалел – ты и ему оглобли завернула! Кого хочешь-то, скажи мне, брильянтовая моя?! Я тебе его на верёвке приведу и своими руками в стойло поставлю!!!
Нина невольно усмехнулась, но подавила смешок, взглянув в искажённое отчаянием лицо Таньки. Вздохнув, искренне сказала:
– Дура ты, дура… Никого я не хочу. Ещё года нет, как мой Ромка помер, а ты уж хочешь меня снова замуж засунуть. Да пропади они все пропадом, мужики эти, мне и без них хорошо. Девок бы вот только на ноги поднять, и больше ни о чём Бога не прошу. Вот тебе крест истинный.
Танька с сердцем сплюнула, отвернулась. Молчала и Нина. За окном совсем стемнело, начал падать снег. Нужно было зажечь лампу, но обе цыганки сидели неподвижно, глядя, как сквозят за окном вечерние тени.
– Уедешь, может? – безнадёжно, тихо спросила Танька. – Прости, что говорю так… Дом-то этот твой, отца твоего, и деда, и прадеда… Мы-то с Мишкой здесь Христа ради обитаем.
– Что за глу… – начала было Нина, но Танька только отмахнулась.
– Да замолчи ты… Мне и так мало радости перед тобой позориться. Но чего уж тут, коли сама виновата… Я ведь знала, видела, что Мишка за тобой пропадает. Знала, что он и на мне только со злости женится… Послать его надо было к чёртовой матери, а я, дурища… Подумала – ну чем я тебя-то хужей? Учёности, конечно, твоей у меня в помине нету, ну так бабам от грамоты неприятность одна. И солистка была познаменитее, чем ты, и господа у меня в ногах лежали, и фигура имелась… И люблю его! Всегда любила! Ещё за кобелём своим Серёжкой замужем была, а на Скворечико смотрела и думала: вот коль был бы этот цыган мой – каждый день богу свечку бы ставила! И пусть хоть пьёт, хоть бьёт, хоть гуляет! Как он меня замуж позвал – от радости глаза застило… Понадеялась, что я его так любить буду, что он о тебе думать забудет! Дура несчастная… – Танька низко опустила голову. Нина осторожно обняла её за плечи. Та, глубоко, горько вздохнув, не отстранилась.
– Танька, но куда мне ехать? – растерянно спросила Нина. – Видит бог, я тебе с Мишкой только счастья хочу… Я же не виновата, что вот так всё… Только куда же я поеду?
Танька только пожала плечами. Через минуту она поднялась и, взглянув прямо на Нину заплаканными, но уже сухими глазами, хрипло сказала:
– Забудь, пхэнори. И в самом деле… Что тут сделаешь? Будем уж жить, как жили… Только если я, спаси бог, увижу, что ты с моим мужиком… – Узкие глаза Лиски холодно, зло блеснули. – Клянусь, я тебя убью. Своими руками напополам разорву. И пусть потом твой чекист хоть расстреливает.
Нина ничего не сказала. Танька уже ушла, её шаги давно стихли на скрипучей лестнице, а Нина всё сидела за столом и, не замечая бегущих по лицу слёз, думала о том, куда ей теперь деваться. Отца с матерью больше нет, младшая сестра – за морем… Уехать к дяде в Смоленск?.. Нина знала, что там, в огромной семье, её примут с радостью и без лишних вопросов. В конце концов, вся таборная родня неизменно приезжала к дяде Григорию зимовать.
«Вот-вот, там же сейчас яблоку негде упасть… – горестно размышляла Нина. – Таборным, конечно, всё равно, они перин с подушками на пол накидают, разлягутся сверху и Богу спасибо скажут, что не на улице зимуют! А я куда денусь с девочками? Светка учиться пошла, ей читать нравится, гимнастикой заниматься ходит – где я ей там это всё возьму? Да и дяде сейчас тяжело… Лошадей ещё в войну отобрали, торговать давно нечем. Тётя Ира с невестками гадать ходит, тем и кормятся, а если ещё я им на шею свалюсь?.. Нет, в Смоленск только в самом крайнем случае, там и без нас ртов полно, как дядя нас всех потянет?..» Но, думая так, Нина лукавила. Ей попросту не хотелось жить бок о бок с таборной роднёй, к которой артистка Молдаванская относилась со смесью жалости и презрения. С малых лет перед глазами у Нины были пёстрые, запылённые лохмотья кочевых цыганок – их прокопчённые весёлые лица, золотые серьги и чёрные ноги с окаменевшими подошвами. Она знала, что таборные девчонки со спутанными косами могут целый день идти под палящим солнцем или проливным дождём. Она знала, что особым шиком было у них попрошайничать зимой босыми. Ей самой было зябко от одной мысли, что цыганята бегают голышом весь год напролёт.
Чем же так хороша для этих людей бродячая жизнь? Нина не понимала.
Зачем таборные цыганки – неграмотные, дикие – безропотно терпят кнут мужа? Почему с детских лет и до смерти таскаются по деревням с картами? Нину коробило от того, что кому-то не стыдно тянуть за подаянием руку, унизанную тяжёлыми золотыми кольцами. Позорище какое! И поехать сейчас туда, к ним?.. Толкаться на кухне с цыганками, слушать их бесконечные разговоры о родне, чужих свадьбах и крестинах, о том, где что можно добыть… «Они всю жизнь так живут, им другого не надо, им хорошо так – а я?.. Говорить мне с ними не о чем, они будут обижаться, считать, что я задираю нос… И ведь правы будут! А девочкам моим как там жить? Это здесь, в Москве, цыгане учатся – а там их только на смех будут поднимать, всю охоту отобьют. А куда сейчас без учёбы? Кабы я пять лет в гимназии не отсидела, где бы я сейчас службу нашла? Как все наши, торчала бы дома голодная да по прежним золотым денёчкам вздыхала… Нет, в Смоленск нельзя. Может, просто переехать куда-нибудь? Но как? И к кому? Разговоры пойдут, ещё цыгане подумают что-нибудь, ведь просто так из собственного дома не бегут… Господи, что же мне делать?! Тьфу, Мишка, поганец, наломал дров, выкручивай теперь мозги из-за него! Думай, куда из собственного дома сбежать! Вздумал жениться невесть зачем, и кому теперь хорошо?!» И, мучаясь этими мыслями, Нина знала: ничего не попишешь, всё равно придётся уезжать.
Цыгане с Живодёрки, узнав о том, что Нина собирается перебираться в Смоленск, к родне, ничуть не удивились: «Понятно, при дядьке кровном лучше! Поди-ка поживи в доме, где отца убили! Правильно, Нинка, решила – поезжай! Коли счастливая – и в Смоленске хлеб найдёшь!» Нина не знала, то ли смеяться ей, то ли плакать: никто не собирался удерживать её в доме, где она выросла и в котором никто больше её не ждал. Мишка тоже не сказал ей ни слова, хотя Нина то и дело ловила на себе его взгляд: тревожный, напряжённый. Но стоило Нине встретиться с ним глазами, как Скворечико отворачивался, и ни одного слова между ними так и не было сказано.
До её отъезда оставались считаные дни, когда Нину пригласили на крестины цыгане с Таганки. Пригласили, разумеется, не одну, а со всей Живодёркой, но Нина в последнее время сильно уставала от шума, громких разговоров, смеха и музыки. И, когда веселье было в самом разгаре, она потихоньку отыскала в сенях свою шубу и выскользнула за дверь.
Стоял тихий, морозный вечер, снег отчётливо хрустел под валенками, в чёрном небе ровно горели ледяные февральские звёзды. Деревья стояли в инее, а когда над крышами медленно всплыла луна, стало совсем светло. Нина медленно шла по пустой улице, стараясь не приближаться к чёрным норам подворотен, в которых время от времени наблюдалось подозрительное копошение. Замоскворечье она миновала без происшествий, на мосту её тоже никто не задержал. В конце Тверской, возле поворота на Садовую, светилось яркое пятно: там отогревались у огня замёрзшие беспризорники. Нина невольно замедлила шаг. Проходить мимо оборванной ватаги мальчишек было опасно. В лучшем случае вслед одинокой путнице пустили бы сальную шутку, а в худшем – сняли бы облысевший каракулевый сак. Ежась от забравшегося под шубейку холода, Нина торопливо соображала: не свернуть ли на Тверскую-Ямскую, чтобы сделать крюк и вернуться домой через Большую Грузинку.
Раздумья её прервало чихание мотора за спиной. Испуганно обернувшись, Нина увидела, что прямо за ней следует чёрный автомобиль. Когда она остановилась, автомобиль остановился тоже, и из него вышел Максим Наганов. Длинная тень, вытянувшись по снегу в лунном свете, упала прямо на валенки Нины.
– Добрый вечер… – растерянно прошептала она.
– Нина, вы с ума сошли, – не ответив на приветствие, сухо сказал он. – Почему вы идёте по городу одна в такой час?
– Потому что я возвращаюсь из гостей, – пожала плечами Нина. Первое, что пришло ей в голову, – какое счастье, что теперь можно спокойно пройти мимо костра беспризорников…
– Вас некому было проводить? – нахмурился он. – Ваши цыгане не понимают, что в Москве по ночам неспокойно?
– Я вовсе не хотела, чтобы меня провожали, – резко ответила Нина, обиженная этим «ваши цыгане». – Люди ещё веселятся, а у меня разболелась голова, и я ушла незаметно. Вот и всё.
– Как ваша Маша себя чувствует?
– Спасибо… замечательно. Совсем здорова. Профессор Мережин – гений… Я вам очень благодарна. А вы здесь по службе?
Наганов, не ответив, пошёл рядом с ней. Осторожно скосив глаза, Нина заметила, что машина, скрипнув колёсами по снегу, тронулась следом.
Некоторое время они шли молча. Наганов, казалось, не собирался начинать разговор и даже не поворачивался к Нине, поглядывая вперёд, на пятно приближающегося огня. Через несколько шагов он даже достал папиросы. Нина, которая тоже была бы не прочь сейчас закурить и немного согреться, всё же не рискнула попросить одну. Как возобновить светскую беседу, она не знала. Впрочем, Наганов заговорил первым:
– Нина, не подумайте, что я хочу лезть не в своё дело… – Он умолк, затягиваясь папиросой, и красный огонёк на миг осветил его лицо. – Но Москва ведь слухами полнится. Вы хотите уехать?
– Как вы могли об этом узнать? – помолчав, спросила она.
– Так вы уезжаете? – Наганов остановился, и Нина вынуждена была остановиться тоже. Серые холодные глаза посмотрели на неё в упор, и Нина почувствовала страх – тот страх, который, казалось, уже давно был забыт.
– Да. Но я не понимаю, какое…
– Почему? – Она молчала, и Наганов, бросив в снег папиросу, шагнул прямо к ней. – Нина, почему вы уезжаете из Москвы?
– Потому что мне нечего здесь делать, Максим Егорович. – Нина невольно сделала шаг назад, и он, заметив это, сразу же остановился. – Здесь у меня никого не осталось, а в Смоленске есть дядя… другие родственники…
– Родственников, кажется, у вас достаточно и здесь. Вы же сами мне рассказывали, что вы московская цыганка.
– Да, но… – Нина в замешательстве умолкла, как и прежде, совершенно теряясь под этим внимательным взглядом. Некоторое время Наганов продолжал смотреть на неё, а она, словно околдованная, не могла произнести ни слова. А вокруг стояла синяя, морозная, полная лунного света тишина.
– Вы всё ещё боитесь меня? – наконец поинтересовался Наганов. – Я ведь, кажется, держал своё слово и возле вас уже полгода не показывался. Месяц назад вы сами меня нашли. И я понимаю почему. Вам есть в чём меня упрекнуть?
– Что вы… Нет, совсем нет… Напротив… Без вас бы Маша… – Нина смешалась.
Наганов нахмурился. Отрывисто сказал:
– Нина, скажите мне как есть, почему вы уезжаете из города, – и, клянусь, я к вам больше не подойду. Что-то семейное, личное? То, что меня не касается?
Нина беспомощно вздохнула. Казалось бы, проще всего на свете было бы сейчас сказать, что её жизнь действительно его не касается, что она не обязана ему отчётом и что до дома, спасибо, она преспокойно доберётся сама… Но заговорить подобным тоном с Нагановым ей казалось немыслимым. Впрочем, его следующий вопрос был ещё хуже:
– Что плохого я вам сделал, что вы так трясётесь при каждой нашей встрече?
– Максим Егорович, вы всё знаете сами, – кое-как взяла себя в руки Нина. – Я не понимаю, отчего вы сейчас настаиваете…
– Оттого, что, если вы уедете в Смоленск, я буду вынужден просить перевода туда же.
– Да вас начальство не отпустит! – попыталась пошутить Нина.
– Вот и я того же боюсь, – без улыбки сознался Наганов. – Потому и спрашиваю вас – что случилось? И не могу ли я сделать что-то… чтобы вы захотели остаться?
– Максим Егорович, это смешно, – закрыв глаза, глухо сказала Нина. – Кто я вам, чтобы я пользовалась вашими услугами?
– Вы хорошо знаете, КТО вы мне, – негромко заметил он.
– Положим, – тяжело вздохнула Нина. – Но тут, я думаю, вы не сможете мне помочь. Это действительно семейное дело. Я не могу больше оставаться в своём доме. Просто потому, что там убили отца. Мне тяжело каждый день проходить через эту комнату. Цыганки наши все паркетины с кровью выломали… И обои отодрали… Но я же вижу, помню… Я не могу больше жить в этом доме, вот и всё. Эта причина вас устроит, товарищ Наганов?
– Только это? И всё? – нахмурился он.
– Этого мало? – пожала плечами Нина.
– Но зачем же из города уезжать? Переезжайте в другой дом.
– Каким же образом? – ядовито поинтересовалась она. – В Москве сейчас возможно найти квартиру? Хотя бы комнату? После этих ваших… уплотнений? Даже если…
– Что, если я найду для вас комнату? – перебил её Наганов. Изумлённая Нина не сразу нашлась что возразить. Затем кое-как выговорила:
– Максим Егорович, мне бы не хотелось… Что подумают люди?..
– Пусть думают что хотят! – вдруг взорвался он. – Наплевать мне, поймите, что подумают эти ваши цыгане, если им больше нечем забить себе мозги! Я не хочу, чтобы вы уезжали из Москвы! Вам нечего делать в Смоленске! Вы… вы же артистка!
– Бросьте. Кому я сейчас нужна?
– Мне, – коротко сказал Наганов. – Нина, вы никуда не поедете.
– Но с какой же стати… – начала было Нина и умолкла, понимая, что не может больше возражать этому человеку, который каждый раз с такой лёгкостью парализовал её волю. В молчании они прошли мимо окружённого беспризорниками костра. Оборванные тени предусмотрительно отодвинулись в подворотню. Позади осталась пустая, чёрная, без единого фонаря Садовая, впереди замелькали низенькие домики Живодёрки. Возле покосившейся калитки Большого дома Нина остановилась.
– Что ж, спасибо, что проводили, Максим Егорович. Спокойной ночи. – Она хотела сказать это как можно безразличнее, но голос вдруг задрожал. Наганов, впрочем, понял её смятение по-своему.
– Чёрт знает что с головой творится, – с досадой сказал он, оборачиваясь на автомобиль. – Мне надо было просто довезти вас до дома. А так вы совсем замёрзли…
– Ничего. – Нина невольно передёрнула плечами, вспомнив, как полгода назад её везли в такой же машине ночью, в дождь, под конвоем. – Я бы всё равно никогда не села бы в неё… по доброй воле.
Наганов внимательно посмотрел на неё, ничего не сказал. Нина, подумав, протянула ему руку. Он сжал её в ладонях, и Нина удивилась: какие у него, оказывается, горячие руки…
– Вы совсем замёрзли, – повторил он. – Идите скорее домой. И прошу вас, подождите несколько дней. Я попробую что-нибудь сделать. Обещайте, что не сбежите. Я… я всё равно знаю, где вас искать.
Нина невольно улыбнулась мальчишеской интонации последней фразы. И не смогла удержаться:
– Максим Егорович, я ведь больше не подследственная. И могу уехать не только в Смоленск.
– Всё же повремените пока. Обещайте мне, что подождёте.
Деваться было некуда.
– Хорошо. Считайте, что взяли меня измором, – мрачно сказала Нина, вытянув наконец пальцы из ладони Наганова. – До свидания.
Он молча наклонил голову, повернулся и, не оглядываясь, пошёл к ожидавшему его автомобилю.
В том, что Наганов сдержит данное слово, Нина ничуть не сомневалась. Так и вышло: три дня спустя во двор въехала подвода, запряжённая рыжим битюгом. Пожилой возница молча помог Нине загрузить узлы, железную кровать и гитару в футляре. Последним она положила на подводу портрет бабки, перецеловалась с ошеломлёнными цыганками и, взяв за руки укутанных дочерей, пошла вслед за подводой со двора.
Комната, которую обещал ей Наганов, оказалась в бывшем доме купцов Петуховых на Солянке. Дом был старым, скрипучим, рассохшимся, содрогающимся каждой лестницей. После революции Петуховы бесследно пропали, и крошечные, тесные комнаты домика забили новые жильцы с детьми, старухами, граммофонами, котами, примусами, корытами, смазными сапогами и сапожными колодками. В две комнаты первого этажа, рядом с кухней, вселились Охлопкины – большая и шумная семья рабочего-кустаря, невестки которого скандалили на общей кухне со свекровью, а дети дрались и катались по полу в коридоре. Бывшую столовую занимали две студентки педагогического техникума. В узкой, как пенал, спальне жил лохматый, бровастый поэт Богоборцев, похожий больше на ломового извозчика, чем на литератора, по ночам зычно оравший свои вирши на всю квартиру. Рядом с поэтом обитала прачка Маша, самогонщица и вообще «весёлая баба», у которой часто происходили шумные застолья. А в конце коридора, в парадном зале, расположилась суровая семья бывших крестьян Бабаниных, к которым постоянно приезжали деревенские родственники, о визите коих можно было догадаться по запаху прелых лаптей и навоза. В самой дальней, маленькой комнатке, прежде принадлежавшей петуховской горничной, ютилась Ида Карловна Штюрмер – высокая старуха «из бывших» с ироническим изломом выщипанных бровей и монументальным носом. Она царственно донашивала горжетку из облезлой лисы, дымила папиросой и брезгливо говорила пьяному Охлопкину: «Беспрецедентная вы свинья, мой дорогой, опять давеча заблевали весь ватерклозет!» Охлопкины страстно ненавидели «графеню», но выселить её не могли: Штюрмер давала уроки фортепианной игры, и в её ученицах числились дочери одного из наркомов. Вся эта публика зажила бурной коммуной, ругаясь на огромной кухне, выпивая после работы, таская друг у друга дрова и антрацит, отхлёбывая по ночам из чужих кастрюль и сливая керосин из примусов, табунящихся на общей плите.
Нине в этом курятнике досталась довольно большая и светлая комната с изразцовой печью и двумя окнами, выходящими во внутренний тихий двор. Комната была ещё пуста, стены топорщились вбитыми невесть зачем гвоздями, посередине высилась гора из узлов. Последней втащили железную кровать, после чего пожилой солдат вручил Нине ордер на вселение, посоветовал сразу же спуститься с бумагами в домком, козырнул и отбыл.
Председателя домкома не было на месте, но секретарь, товарищ Бершлис, меланхоличный еврей в потёртом пальто, видимо, был предупреждён о новой жиличке. Он без всякого удивления, бегло просмотрел документы и сощурился на Нину поверх старых очков.
– Гражданка Баулова – артистка?
– Бывшая, – напомнила Нина. – Ныне – машинистка «Нарстроя».
– Ну, бросьте, это ненадолго… Я вас слушал ещё в Питере незадолго до грандиозных событий… Если это, конечно, были вы. Что-то мне говорит, что артисты Советской власти ещё понадобятся. Если не уже… Товарищи чекисты очень просили за вас, и мы постарались, хотя со свободной жилплощадью такой швах, что грустно рассказывать красивой женщине…
Время пошло дальше. Осень сменилась зимой, замёрзла лужа посреди Живодёрки, между старенькими домишками замелькали белые мухи. Мишка с женой жили, казалось, неплохо: во всяком случае, шумных скандалов с привлечением родственников и соседей не устраивали. Танька, прежде первая на Живодёрке скандалистка и крикунья, стала, по дружным уверениям цыган, даже поспокойней, а после Рождества стала заметна и её беременность. Нина порадовалась за Мишку, но долго об этом всём не думала. Голову занимали куда более насущные мысли о том, как пережить зиму, где достать дров, керосина, как бы устроиться на службу… Редкие концерты в рабочих клубах почти не приносили дохода, и Нина работала теперь машинисткой при строительной конторе на Таганке. Должность была грошовая, но зарплату выдавали крупой и мукой, а иногда и солониной. Светка, её старшая дочь, пошла в школу и училась неплохо. От насмешек цыганок, уверенных, что учить девчонок только портить, Нина решительно отмахивалась: «Дуры вы, дуры! Ослепли, не видите, что никому песни наши не нужны теперь? В хорах уже не прокормиться, так пусть хоть дети выучатся!»
…Наутро, едва проснувшись, Нина сразу же помчалась по сугробам в Староконюшенный переулок. Профессора не оказалось дома, и Нину впустила немолодая горничная с хмурым лицом. Машенька встретила мать радостным щебетом, ей было гораздо лучше, и, посидев с ней немного, успокоенная Нина отправилась домой. Настроение поднялось настолько, что, вернувшись, она сразу же расстелила на круглом столе в гостиной своё старое бархатное платье, из которого давным-давно собиралась сделать жакет.
Нина уже заканчивала отпарывать лиф от юбки, когда из верхней комнаты к ней, кутаясь в потёртую шаль, спустилась жена Скворечико. Танькино лицо было бледным, измученным.
– Ты что, не выспалась совсем? – взглянув на неё и откладывая ножницы, удивилась Нина. – А я тебе говорила, нечего было вчера меня дожидаться! Коль устала – так иди ложись… Да что с тобой такое?
– Я тебя всё спросить хочу. Ты только ничего плохого не подумай, спаси бог… – Танька сидела прямо, словно скалку проглотила, смотрела за окно. – Только вот наши говорят, что ты в Питер обратно собираешься…
– Кто это такие глупости говорит? – нахмурившись, пожала плечами Нина. – К кому я туда поеду? У меня там ни родни, ни дома… Здесь хоть жить есть где. Нет, я отсюда не поеду… А почему ты спрашиваешь?
– Жалко, – без улыбки сказала Танька, и Нина вдруг заметила, что та смотрит на неё в упор со странным выражением не то ненависти, не то горечи.
– Нинка, я ведь тебя на пять лет моложе, так?
– На три, – машинально поправила Нина, с изумлением глядя на неё.
– И вроде б я тебя ничем не хуже? Не урод, не дура?
С последним Нина могла бы поспорить, но сейчас, глядя в бледное, решительное Танькино лицо, согласно кивнула.
– Ну, и чего же он, скотина, тогда?.. – Танька не закончила, тихо и тоскливо выругалась, снова отвернулась к окну.
– Он… Мишка… Тебе сказал что-то? – медленно спросила Нина. Помолчав, уточнила: – Спьяну, что ли, чего сболтнул?
– Нет… – вяло отмахнулась Танька. – Он не скажет. Не такой он, сама знаешь. Только я же не слепая, я всё и так вижу. Вижу, как он на тебя глядит. И всю жизнь глядел.
– Боже мой! – жёстко усмехнулась Нина. – Все всё видят, опять одна я не вижу ничего… Ну, так что же ты от меня хочешь? Я тебе могу дочерьми своими забожиться, что у меня с твоим мужиком не было ничего. Никогда в жизни не было.
Танька невесело усмехнулась.
– Да коли б было, милая моя, я бы с тобой тут разговорчиков не вела. Горло бы тебе, проклятой, перегрызла, и всех дел… Ещё при первом муже выучилась. Помнишь, каким Серёжка кобелём был? Я от него затяжелеть не могла, так он, собачий сын, на каждую юбку лез, лишь бы все кругом видели, что это я пустоцвет…
Усмехнулась и Нина.
– Помню. Да прости ты его, дурака, помер ведь давно, что уж теперь… Да и Мишка не из таких. Что ты себе, глупая, голову забиваешь? Глядит не глядит… Чепуха какая-то. Ты же от него в тяжести. Женился-то он на тебе.
– Женился… – скривилась Танька. – Тебе назло женился.
– Да с чего ты взяла-то?! – вскинулась Нина.
Танька молчала. Чуть погодя глухо сказала:
– Не поверишь, я ему уже все мозги прогрызла: поедем да поедем отсюда. У меня в Туле родни полно, две тётки кровные, сестра замужняя. Голодуха и там, конечно, но всё ж не хужей, чем здесь. В деревнях харчами ещё разжиться можно. Едем, говорю, горя знать не будем, а он… молчит только. Плакать пробовала, в петлю, говорю, влезу…
– Тьфу, стоеросина! – с сердцем сплюнула Нина. – Ничего умнее не выдумала?!
– Вот на тебя бы я посмотрела, милая моя, – с горечью сказала Танька, поворачивая к Нине бледное лицо. – Коли б твой мужик другую любил, а с тобой иногда неделями и слова бы не сказал! С тобой-то по два часа языком чесать может! И такие слова говорить, что я и во сне не увижу!
– Чушь какая! – взвилась Нина, с ужасом вспоминая, что пару дней назад за общим столом они с Мишкой действительно сцепились по поводу стихов Есенина, которые Нина очень любила, а Скворечико называл пьяными бабьими соплями. – Да мало ли с кем я языком чешу, ты всех их ко мне в полюбовники запишешь? Вот так и дала бы тебе в морду, кабы ты тяжёлая не была!
– И я б тебе дала, коли б польза оказалась, – с ненавистью сообщила Танька. – Вот чего ты за него не пошла, скажи мне, холера, что?! – заголосила она вдруг так, что Нина машинально оглянулась: не слышит ли кто. – Чем он тебе негоден был?! Где ты лучше нашла б, лахудра стриженая?! И какого такого царя небесного ты ждёшь? Уж так я надеялась, что ты за чекиста выпрыгнешь, ведь всем хорошо бы оказалось, – нет!!! Не гож нашей богородице оказался! Мишка от тебя ошалел – ты и ему оглобли завернула! Кого хочешь-то, скажи мне, брильянтовая моя?! Я тебе его на верёвке приведу и своими руками в стойло поставлю!!!
Нина невольно усмехнулась, но подавила смешок, взглянув в искажённое отчаянием лицо Таньки. Вздохнув, искренне сказала:
– Дура ты, дура… Никого я не хочу. Ещё года нет, как мой Ромка помер, а ты уж хочешь меня снова замуж засунуть. Да пропади они все пропадом, мужики эти, мне и без них хорошо. Девок бы вот только на ноги поднять, и больше ни о чём Бога не прошу. Вот тебе крест истинный.
Танька с сердцем сплюнула, отвернулась. Молчала и Нина. За окном совсем стемнело, начал падать снег. Нужно было зажечь лампу, но обе цыганки сидели неподвижно, глядя, как сквозят за окном вечерние тени.
– Уедешь, может? – безнадёжно, тихо спросила Танька. – Прости, что говорю так… Дом-то этот твой, отца твоего, и деда, и прадеда… Мы-то с Мишкой здесь Христа ради обитаем.
– Что за глу… – начала было Нина, но Танька только отмахнулась.
– Да замолчи ты… Мне и так мало радости перед тобой позориться. Но чего уж тут, коли сама виновата… Я ведь знала, видела, что Мишка за тобой пропадает. Знала, что он и на мне только со злости женится… Послать его надо было к чёртовой матери, а я, дурища… Подумала – ну чем я тебя-то хужей? Учёности, конечно, твоей у меня в помине нету, ну так бабам от грамоты неприятность одна. И солистка была познаменитее, чем ты, и господа у меня в ногах лежали, и фигура имелась… И люблю его! Всегда любила! Ещё за кобелём своим Серёжкой замужем была, а на Скворечико смотрела и думала: вот коль был бы этот цыган мой – каждый день богу свечку бы ставила! И пусть хоть пьёт, хоть бьёт, хоть гуляет! Как он меня замуж позвал – от радости глаза застило… Понадеялась, что я его так любить буду, что он о тебе думать забудет! Дура несчастная… – Танька низко опустила голову. Нина осторожно обняла её за плечи. Та, глубоко, горько вздохнув, не отстранилась.
– Танька, но куда мне ехать? – растерянно спросила Нина. – Видит бог, я тебе с Мишкой только счастья хочу… Я же не виновата, что вот так всё… Только куда же я поеду?
Танька только пожала плечами. Через минуту она поднялась и, взглянув прямо на Нину заплаканными, но уже сухими глазами, хрипло сказала:
– Забудь, пхэнори. И в самом деле… Что тут сделаешь? Будем уж жить, как жили… Только если я, спаси бог, увижу, что ты с моим мужиком… – Узкие глаза Лиски холодно, зло блеснули. – Клянусь, я тебя убью. Своими руками напополам разорву. И пусть потом твой чекист хоть расстреливает.
Нина ничего не сказала. Танька уже ушла, её шаги давно стихли на скрипучей лестнице, а Нина всё сидела за столом и, не замечая бегущих по лицу слёз, думала о том, куда ей теперь деваться. Отца с матерью больше нет, младшая сестра – за морем… Уехать к дяде в Смоленск?.. Нина знала, что там, в огромной семье, её примут с радостью и без лишних вопросов. В конце концов, вся таборная родня неизменно приезжала к дяде Григорию зимовать.
«Вот-вот, там же сейчас яблоку негде упасть… – горестно размышляла Нина. – Таборным, конечно, всё равно, они перин с подушками на пол накидают, разлягутся сверху и Богу спасибо скажут, что не на улице зимуют! А я куда денусь с девочками? Светка учиться пошла, ей читать нравится, гимнастикой заниматься ходит – где я ей там это всё возьму? Да и дяде сейчас тяжело… Лошадей ещё в войну отобрали, торговать давно нечем. Тётя Ира с невестками гадать ходит, тем и кормятся, а если ещё я им на шею свалюсь?.. Нет, в Смоленск только в самом крайнем случае, там и без нас ртов полно, как дядя нас всех потянет?..» Но, думая так, Нина лукавила. Ей попросту не хотелось жить бок о бок с таборной роднёй, к которой артистка Молдаванская относилась со смесью жалости и презрения. С малых лет перед глазами у Нины были пёстрые, запылённые лохмотья кочевых цыганок – их прокопчённые весёлые лица, золотые серьги и чёрные ноги с окаменевшими подошвами. Она знала, что таборные девчонки со спутанными косами могут целый день идти под палящим солнцем или проливным дождём. Она знала, что особым шиком было у них попрошайничать зимой босыми. Ей самой было зябко от одной мысли, что цыганята бегают голышом весь год напролёт.
Чем же так хороша для этих людей бродячая жизнь? Нина не понимала.
Зачем таборные цыганки – неграмотные, дикие – безропотно терпят кнут мужа? Почему с детских лет и до смерти таскаются по деревням с картами? Нину коробило от того, что кому-то не стыдно тянуть за подаянием руку, унизанную тяжёлыми золотыми кольцами. Позорище какое! И поехать сейчас туда, к ним?.. Толкаться на кухне с цыганками, слушать их бесконечные разговоры о родне, чужих свадьбах и крестинах, о том, где что можно добыть… «Они всю жизнь так живут, им другого не надо, им хорошо так – а я?.. Говорить мне с ними не о чем, они будут обижаться, считать, что я задираю нос… И ведь правы будут! А девочкам моим как там жить? Это здесь, в Москве, цыгане учатся – а там их только на смех будут поднимать, всю охоту отобьют. А куда сейчас без учёбы? Кабы я пять лет в гимназии не отсидела, где бы я сейчас службу нашла? Как все наши, торчала бы дома голодная да по прежним золотым денёчкам вздыхала… Нет, в Смоленск нельзя. Может, просто переехать куда-нибудь? Но как? И к кому? Разговоры пойдут, ещё цыгане подумают что-нибудь, ведь просто так из собственного дома не бегут… Господи, что же мне делать?! Тьфу, Мишка, поганец, наломал дров, выкручивай теперь мозги из-за него! Думай, куда из собственного дома сбежать! Вздумал жениться невесть зачем, и кому теперь хорошо?!» И, мучаясь этими мыслями, Нина знала: ничего не попишешь, всё равно придётся уезжать.
Цыгане с Живодёрки, узнав о том, что Нина собирается перебираться в Смоленск, к родне, ничуть не удивились: «Понятно, при дядьке кровном лучше! Поди-ка поживи в доме, где отца убили! Правильно, Нинка, решила – поезжай! Коли счастливая – и в Смоленске хлеб найдёшь!» Нина не знала, то ли смеяться ей, то ли плакать: никто не собирался удерживать её в доме, где она выросла и в котором никто больше её не ждал. Мишка тоже не сказал ей ни слова, хотя Нина то и дело ловила на себе его взгляд: тревожный, напряжённый. Но стоило Нине встретиться с ним глазами, как Скворечико отворачивался, и ни одного слова между ними так и не было сказано.
До её отъезда оставались считаные дни, когда Нину пригласили на крестины цыгане с Таганки. Пригласили, разумеется, не одну, а со всей Живодёркой, но Нина в последнее время сильно уставала от шума, громких разговоров, смеха и музыки. И, когда веселье было в самом разгаре, она потихоньку отыскала в сенях свою шубу и выскользнула за дверь.
Стоял тихий, морозный вечер, снег отчётливо хрустел под валенками, в чёрном небе ровно горели ледяные февральские звёзды. Деревья стояли в инее, а когда над крышами медленно всплыла луна, стало совсем светло. Нина медленно шла по пустой улице, стараясь не приближаться к чёрным норам подворотен, в которых время от времени наблюдалось подозрительное копошение. Замоскворечье она миновала без происшествий, на мосту её тоже никто не задержал. В конце Тверской, возле поворота на Садовую, светилось яркое пятно: там отогревались у огня замёрзшие беспризорники. Нина невольно замедлила шаг. Проходить мимо оборванной ватаги мальчишек было опасно. В лучшем случае вслед одинокой путнице пустили бы сальную шутку, а в худшем – сняли бы облысевший каракулевый сак. Ежась от забравшегося под шубейку холода, Нина торопливо соображала: не свернуть ли на Тверскую-Ямскую, чтобы сделать крюк и вернуться домой через Большую Грузинку.
Раздумья её прервало чихание мотора за спиной. Испуганно обернувшись, Нина увидела, что прямо за ней следует чёрный автомобиль. Когда она остановилась, автомобиль остановился тоже, и из него вышел Максим Наганов. Длинная тень, вытянувшись по снегу в лунном свете, упала прямо на валенки Нины.
– Добрый вечер… – растерянно прошептала она.
– Нина, вы с ума сошли, – не ответив на приветствие, сухо сказал он. – Почему вы идёте по городу одна в такой час?
– Потому что я возвращаюсь из гостей, – пожала плечами Нина. Первое, что пришло ей в голову, – какое счастье, что теперь можно спокойно пройти мимо костра беспризорников…
– Вас некому было проводить? – нахмурился он. – Ваши цыгане не понимают, что в Москве по ночам неспокойно?
– Я вовсе не хотела, чтобы меня провожали, – резко ответила Нина, обиженная этим «ваши цыгане». – Люди ещё веселятся, а у меня разболелась голова, и я ушла незаметно. Вот и всё.
– Как ваша Маша себя чувствует?
– Спасибо… замечательно. Совсем здорова. Профессор Мережин – гений… Я вам очень благодарна. А вы здесь по службе?
Наганов, не ответив, пошёл рядом с ней. Осторожно скосив глаза, Нина заметила, что машина, скрипнув колёсами по снегу, тронулась следом.
Некоторое время они шли молча. Наганов, казалось, не собирался начинать разговор и даже не поворачивался к Нине, поглядывая вперёд, на пятно приближающегося огня. Через несколько шагов он даже достал папиросы. Нина, которая тоже была бы не прочь сейчас закурить и немного согреться, всё же не рискнула попросить одну. Как возобновить светскую беседу, она не знала. Впрочем, Наганов заговорил первым:
– Нина, не подумайте, что я хочу лезть не в своё дело… – Он умолк, затягиваясь папиросой, и красный огонёк на миг осветил его лицо. – Но Москва ведь слухами полнится. Вы хотите уехать?
– Как вы могли об этом узнать? – помолчав, спросила она.
– Так вы уезжаете? – Наганов остановился, и Нина вынуждена была остановиться тоже. Серые холодные глаза посмотрели на неё в упор, и Нина почувствовала страх – тот страх, который, казалось, уже давно был забыт.
– Да. Но я не понимаю, какое…
– Почему? – Она молчала, и Наганов, бросив в снег папиросу, шагнул прямо к ней. – Нина, почему вы уезжаете из Москвы?
– Потому что мне нечего здесь делать, Максим Егорович. – Нина невольно сделала шаг назад, и он, заметив это, сразу же остановился. – Здесь у меня никого не осталось, а в Смоленске есть дядя… другие родственники…
– Родственников, кажется, у вас достаточно и здесь. Вы же сами мне рассказывали, что вы московская цыганка.
– Да, но… – Нина в замешательстве умолкла, как и прежде, совершенно теряясь под этим внимательным взглядом. Некоторое время Наганов продолжал смотреть на неё, а она, словно околдованная, не могла произнести ни слова. А вокруг стояла синяя, морозная, полная лунного света тишина.
– Вы всё ещё боитесь меня? – наконец поинтересовался Наганов. – Я ведь, кажется, держал своё слово и возле вас уже полгода не показывался. Месяц назад вы сами меня нашли. И я понимаю почему. Вам есть в чём меня упрекнуть?
– Что вы… Нет, совсем нет… Напротив… Без вас бы Маша… – Нина смешалась.
Наганов нахмурился. Отрывисто сказал:
– Нина, скажите мне как есть, почему вы уезжаете из города, – и, клянусь, я к вам больше не подойду. Что-то семейное, личное? То, что меня не касается?
Нина беспомощно вздохнула. Казалось бы, проще всего на свете было бы сейчас сказать, что её жизнь действительно его не касается, что она не обязана ему отчётом и что до дома, спасибо, она преспокойно доберётся сама… Но заговорить подобным тоном с Нагановым ей казалось немыслимым. Впрочем, его следующий вопрос был ещё хуже:
– Что плохого я вам сделал, что вы так трясётесь при каждой нашей встрече?
– Максим Егорович, вы всё знаете сами, – кое-как взяла себя в руки Нина. – Я не понимаю, отчего вы сейчас настаиваете…
– Оттого, что, если вы уедете в Смоленск, я буду вынужден просить перевода туда же.
– Да вас начальство не отпустит! – попыталась пошутить Нина.
– Вот и я того же боюсь, – без улыбки сознался Наганов. – Потому и спрашиваю вас – что случилось? И не могу ли я сделать что-то… чтобы вы захотели остаться?
– Максим Егорович, это смешно, – закрыв глаза, глухо сказала Нина. – Кто я вам, чтобы я пользовалась вашими услугами?
– Вы хорошо знаете, КТО вы мне, – негромко заметил он.
– Положим, – тяжело вздохнула Нина. – Но тут, я думаю, вы не сможете мне помочь. Это действительно семейное дело. Я не могу больше оставаться в своём доме. Просто потому, что там убили отца. Мне тяжело каждый день проходить через эту комнату. Цыганки наши все паркетины с кровью выломали… И обои отодрали… Но я же вижу, помню… Я не могу больше жить в этом доме, вот и всё. Эта причина вас устроит, товарищ Наганов?
– Только это? И всё? – нахмурился он.
– Этого мало? – пожала плечами Нина.
– Но зачем же из города уезжать? Переезжайте в другой дом.
– Каким же образом? – ядовито поинтересовалась она. – В Москве сейчас возможно найти квартиру? Хотя бы комнату? После этих ваших… уплотнений? Даже если…
– Что, если я найду для вас комнату? – перебил её Наганов. Изумлённая Нина не сразу нашлась что возразить. Затем кое-как выговорила:
– Максим Егорович, мне бы не хотелось… Что подумают люди?..
– Пусть думают что хотят! – вдруг взорвался он. – Наплевать мне, поймите, что подумают эти ваши цыгане, если им больше нечем забить себе мозги! Я не хочу, чтобы вы уезжали из Москвы! Вам нечего делать в Смоленске! Вы… вы же артистка!
– Бросьте. Кому я сейчас нужна?
– Мне, – коротко сказал Наганов. – Нина, вы никуда не поедете.
– Но с какой же стати… – начала было Нина и умолкла, понимая, что не может больше возражать этому человеку, который каждый раз с такой лёгкостью парализовал её волю. В молчании они прошли мимо окружённого беспризорниками костра. Оборванные тени предусмотрительно отодвинулись в подворотню. Позади осталась пустая, чёрная, без единого фонаря Садовая, впереди замелькали низенькие домики Живодёрки. Возле покосившейся калитки Большого дома Нина остановилась.
– Что ж, спасибо, что проводили, Максим Егорович. Спокойной ночи. – Она хотела сказать это как можно безразличнее, но голос вдруг задрожал. Наганов, впрочем, понял её смятение по-своему.
– Чёрт знает что с головой творится, – с досадой сказал он, оборачиваясь на автомобиль. – Мне надо было просто довезти вас до дома. А так вы совсем замёрзли…
– Ничего. – Нина невольно передёрнула плечами, вспомнив, как полгода назад её везли в такой же машине ночью, в дождь, под конвоем. – Я бы всё равно никогда не села бы в неё… по доброй воле.
Наганов внимательно посмотрел на неё, ничего не сказал. Нина, подумав, протянула ему руку. Он сжал её в ладонях, и Нина удивилась: какие у него, оказывается, горячие руки…
– Вы совсем замёрзли, – повторил он. – Идите скорее домой. И прошу вас, подождите несколько дней. Я попробую что-нибудь сделать. Обещайте, что не сбежите. Я… я всё равно знаю, где вас искать.
Нина невольно улыбнулась мальчишеской интонации последней фразы. И не смогла удержаться:
– Максим Егорович, я ведь больше не подследственная. И могу уехать не только в Смоленск.
– Всё же повремените пока. Обещайте мне, что подождёте.
Деваться было некуда.
– Хорошо. Считайте, что взяли меня измором, – мрачно сказала Нина, вытянув наконец пальцы из ладони Наганова. – До свидания.
Он молча наклонил голову, повернулся и, не оглядываясь, пошёл к ожидавшему его автомобилю.
В том, что Наганов сдержит данное слово, Нина ничуть не сомневалась. Так и вышло: три дня спустя во двор въехала подвода, запряжённая рыжим битюгом. Пожилой возница молча помог Нине загрузить узлы, железную кровать и гитару в футляре. Последним она положила на подводу портрет бабки, перецеловалась с ошеломлёнными цыганками и, взяв за руки укутанных дочерей, пошла вслед за подводой со двора.
Комната, которую обещал ей Наганов, оказалась в бывшем доме купцов Петуховых на Солянке. Дом был старым, скрипучим, рассохшимся, содрогающимся каждой лестницей. После революции Петуховы бесследно пропали, и крошечные, тесные комнаты домика забили новые жильцы с детьми, старухами, граммофонами, котами, примусами, корытами, смазными сапогами и сапожными колодками. В две комнаты первого этажа, рядом с кухней, вселились Охлопкины – большая и шумная семья рабочего-кустаря, невестки которого скандалили на общей кухне со свекровью, а дети дрались и катались по полу в коридоре. Бывшую столовую занимали две студентки педагогического техникума. В узкой, как пенал, спальне жил лохматый, бровастый поэт Богоборцев, похожий больше на ломового извозчика, чем на литератора, по ночам зычно оравший свои вирши на всю квартиру. Рядом с поэтом обитала прачка Маша, самогонщица и вообще «весёлая баба», у которой часто происходили шумные застолья. А в конце коридора, в парадном зале, расположилась суровая семья бывших крестьян Бабаниных, к которым постоянно приезжали деревенские родственники, о визите коих можно было догадаться по запаху прелых лаптей и навоза. В самой дальней, маленькой комнатке, прежде принадлежавшей петуховской горничной, ютилась Ида Карловна Штюрмер – высокая старуха «из бывших» с ироническим изломом выщипанных бровей и монументальным носом. Она царственно донашивала горжетку из облезлой лисы, дымила папиросой и брезгливо говорила пьяному Охлопкину: «Беспрецедентная вы свинья, мой дорогой, опять давеча заблевали весь ватерклозет!» Охлопкины страстно ненавидели «графеню», но выселить её не могли: Штюрмер давала уроки фортепианной игры, и в её ученицах числились дочери одного из наркомов. Вся эта публика зажила бурной коммуной, ругаясь на огромной кухне, выпивая после работы, таская друг у друга дрова и антрацит, отхлёбывая по ночам из чужих кастрюль и сливая керосин из примусов, табунящихся на общей плите.
Нине в этом курятнике досталась довольно большая и светлая комната с изразцовой печью и двумя окнами, выходящими во внутренний тихий двор. Комната была ещё пуста, стены топорщились вбитыми невесть зачем гвоздями, посередине высилась гора из узлов. Последней втащили железную кровать, после чего пожилой солдат вручил Нине ордер на вселение, посоветовал сразу же спуститься с бумагами в домком, козырнул и отбыл.
Председателя домкома не было на месте, но секретарь, товарищ Бершлис, меланхоличный еврей в потёртом пальто, видимо, был предупреждён о новой жиличке. Он без всякого удивления, бегло просмотрел документы и сощурился на Нину поверх старых очков.
– Гражданка Баулова – артистка?
– Бывшая, – напомнила Нина. – Ныне – машинистка «Нарстроя».
– Ну, бросьте, это ненадолго… Я вас слушал ещё в Питере незадолго до грандиозных событий… Если это, конечно, были вы. Что-то мне говорит, что артисты Советской власти ещё понадобятся. Если не уже… Товарищи чекисты очень просили за вас, и мы постарались, хотя со свободной жилплощадью такой швах, что грустно рассказывать красивой женщине…