Несколько слов о личности автора столь нелицеприятной характеристики поэта и о его прогнозах в отношении будущего поведения характеризуемого. М. Я. фон Фок – управляющий III Отделением (до его учреждения был директором Особой канцелярии при министре полиции), ближайший помощник Бенкендорфа. Фон Фок, по признанию современников, был человек умный и образованный, хорошо знавший несколько языков. Он являлся главной пружиной тайного сыска. Пушкин отдавал должное его деловым и человеческим качествам. В своих дневниковых записках 1831 года он пишет: «На днях скончался в Петербурге фон Фок, начальник 3-го отделения государственной канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный и твердый. Смерть его есть бедствие общественное» (8, 26). Однако не станем преувеличивать эту оценку. Она дана поэтом, в первую очередь, в сравнении управляющего тайной полицией с Бенкендорфом и другими чинами, совсем не похожими на образованного фон Фока. Неслучайно в письме к Вяземскому от 3 сентября 1831 г. он писал: «Ты пишешь о журнале: да, черта с два! кто нам разрешит журнал? Фон Фок умер, того и гляди поступит на его место Н. И. Греч. Хороши мы будем!» (10, 380) Таким образом, смысл доброжелательной характеристики, данной поэтом, мастеру полицейского и политического сыска, заключался в том, что Пушкин признавал, что образованность фон Фока не является обычной для его коллег по полицейскому поприщу и что все остальные «куда хуже» последнего. Тем не менее, как видно, образованность фон Фока не помешала ему дать, в свою очередь, крайне отрицательную нравственно-политическую характеристику поэту и высказать шефу жандармов свои предложения о способах воздействия на него. Думается, что слова «необходимо проучить» означали применительно к Пушкину найти повод запугать его тяжкими для него последствиями (хотя поэт и сам не имел в этом отношении никаких иллюзий, так как хорошо знал, что любая его оплошность может обернуться Сибирью или тюрьмой).
   Тем не менее полицейская слежка за Пушкиным продолжалась, и вскоре шеф жандармов докладывал Николаю I: «Пушкин-автор в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью, за ним все-таки следят внимательно».[104] По поводу этого донесения можно сказать, что оценка отношения Пушкина к царю была, в принципе, верной. Что-что, а неблагодарность была вовсе не свойственна поэту. Тем более что в тот момент его переполняло пьянящее чувство свободы, нахлынувшее после долгих лет ссылки. Общение с друзьями, возвращение в литературные круги, наконец просто прелесть московских балов (не будем забывать и о молодости поэта) – все это, он прекрасно понимал, произошло по воле царя, и Александр Сергеевич по-человечески был благодарен ему. Этого он не скрывал и от окружающих ни в разговорах с ними, ни в своих письмах, и это, как явствует из донесения шефа жандармов Николаю I, было хорошо известно тем, кто непосредственно осуществлял полицейское наблюдение за поэтом. И сам Бенкендорф успокаивал царя: несмотря на благожелательные отзывы о Пушкине, за ним «следят внимательно».
   Немного позже, 5 марта 1827 г., жандармский генерал Волков в донесении Бенкендорфу также свидетельствовал о «благонамеренном» поведении Пушкина: «О поэте Пушкине, сколь краткость времени позволила мне сделать разведании, – он принят во всех домах хорошо и, кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой…»[105] За Пушкиным внимательно продолжают следить, успокаивают шефа жандармов. Однако улыбнемся снисходительно по поводу прогноза жандармского генерала насчет того, что Пушкин будто бы за картами забросил поэзию: внутренний мир поэта был недоступен жандармскому надзору.
   Летом того же года (12 июля) уже сам Бенкендорф докладывал Николаю I: «Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить за здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и речи, то это будет выгодно».[106] Зная финал этих жандармских надежд, можно сказать, что они были напрасны и поэт их не оправдал. Направить его перо на службу самодержавию не удалось ни императору, ни шефу жандармов.
   Сознавал ли поэт существование за ним навязчивой полицейской слежки? Солидный опыт ссыльнопроживающего, приобретенный им ранее, конечно же не делал эту полицейскую слежку для него тайной. Но чувство свободы, присущее Пушкину, несмотря на все надзоры, ощущение молодости позволяло ему относиться ко всему этому насмешливо-снисходительно. Так, в письме к П. П. Каверину от 18 февраля 1827 г. он описывает свое московское житье в ярко политической окраске: «…наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» (10, 224). Даже свое пристанище он называет «съезжей», т. е. полицейским участком, а друга – хозяина Соболевского – «частным приставом». Не забывает он и о посетителях – шпионах. В этом письме чувствуется и откровенная издевка поэта над своими полицейскими попечителями и уверенность в том, что ему удастся провести их.
   В письме к поэту от 31 августа 1831 г. его близкие друзья – Вяземские шутливо указывают адрес поэта таким образом: «Адрес: Александру Сергеевичу Шульгину, нет, виноват, соврал, Пушкину».[107] Шульгин – это московский обер-полицмейстер. Вяземские намекают на то, что письма, адресованные Пушкину лично, не пройдут мимо полиции, поэтому их можно сразу адресовать на имя обер-полицмейстера.
   Вернемся, однако, к царскому «прощению». Оно было весьма своеобразным. По всей вероятности, поэт вначале не вполне осознал все тягости своего, так сказать, свободного существования. Но очень скоро через Бенкендорфа последовало разъяснение содержания царской воли. 30 сентября 1826 г. Бенкендорф написал Пушкину письмо, в котором уведомил его, что поэту разрешено свободное повсюду проживание, но что все свои сочинения он должен, минуя цензуру, представлять царю или непосредственно, или через Бенкендорфа. О понимании царем и главным жандармом «свободного проживания» речь впереди. В литературном же плане Пушкин теперь накрепко был привязан и к тому и к другому. Видимо, он принял сообщение шефа жандармов к сведению, но оставил его без ответа. В связи с этим в своем следующем к поэту письме (от 29 ноября) Бенкендорф делает ему первый выговор за «самовольное» чтение Пушкиным «Бориса Годунова» и за то, что тот оставил без внимания его первое письмо. Поэт вынужден был оправдываться. На этот раз сразу же после получения письма от шефа жандармов (в тот же день!) он отвечал ему:
   «…Я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которого удостоился получить от Вашего превосходительства…
   Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно, не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить ее Вашему превосходительству в том самом виде, как она была мною читана…» (10, 218).
   Таким образом, царская цензура обернулась для поэта жандармскими цепями. Речь, оказывается, шла не только о разрешении царем и Бенкендорфом вопроса о печатании пушкинских произведений, но даже и об их устном прочтении. Следует отметить, что, когда уже после смерти поэта, Жуковский прочитал письмо Бенкендорфа с выговором по поводу прочтения Пушкиным своей поэмы «Борис Годунов», он с возмущением писал шефу жандармов: «…B одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику».[108]
   Тем не менее Пушкину надо было «исправляться». Но не мог же он беспокоить царя из-за каждого своего стихотворения, каждой строки, вышедшей из-под его пера! (Хотя, с позиций нашего видения этой проблемы, какие государственные дела Николая I могли быть более важными?) И в том же письме Бенкендорфу (от 29 ноября) Пушкин пытается оправдаться по поводу того, что несколько стихотворений он уже отдал в журналы: «Мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного, среди огромных его забот: я раздал несколько мелких моих сочинений в разные журналы и альманахи по просьбе издателей: прошу от Вашего превосходительства разрешения сей неумышленной вины, если не успею остановить их в цензуре» (10, 219).
   В этот же день Пушкин предпринял и практические шаги по остановке издательского процесса. Он пишет М. П. Погодину, издателю журнала «Московский вестник»: «Милый и почтенный, ради бога, как можно скорее остановите в московской цензуре все, что носит мое имя, – такова воля высшего начальства; покамест не могу участвовать и в вашем журнале – но все перемелется и будет мука, а нам хлеб да соль. Некогда пояснять: до свидания скорого. Жалею, что договор наш не состоялся» (10, 218). Кстати сказать, «дружба» с царем и Бенкендорфом ударила и по материальному благополучию небогатого поэта. По договору Пушкина с Погодиным об участии поэта в журнале «Московский вестник» он должен был получить 10 000 руб. с проданных 1200 экземпляров журнала.
   Так выглядела полученная Пушкиным его литературная «свобода» от цензуры. Теперь оценим пределы вмешательства жандармов в его личную жизнь. Вот, например, что содержалось в жандармском донесении, относящемся к ноябрю – декабрю 1826 года, самому Бенкендорфу:
   «Я слежу за сочинителем Щушкиным], насколько это возможно. Дома, которые он наиболее часто посещает, суть дома княгини Зинаиды В[олконской], князя Вяземского (поэта), бывшего министра Дмитриева и прокурора Жихарева…»
   «8 ноября 1826 г. сочинитель Щушкин, о котором я уже имел честь говорить Вам в моем последнем письме, только что покинул Москву, чтобы отправиться в свое псковское имение…»
   «Ваше превосходительство найдете при сем журнал Михайлы Погодина за 1826 год, в коем нет никаких либеральных тенденций: он чисто литературный. Тем не менее я самым бдительным образом слежу за редактором и достиг того, что вызнал всех его сотрудников, за коими я также велю следить; вот они:
   1) Пушкин…»[109]
   Среди агентов III Отделения были и безграмотные (полицейское дело заставляло не брезговать никем). Вот, например, одно из агентурных донесений, относящихся к февралю 1828 года:
   «Пушкин! известный уже, сочинитель! который, не взирая на благосклонность государя! Много уже выпустил своих сочинений! как стихами, так и прозой!! колких для правительствующих даже, и к государю! Имеет знакомство с Жулковским!! у которого бывает почти ежедневно!!! К примеру вышесказанного, есть оного сочинение под названием Таня! которая быдто уже, и напечатана в Северной Пчеле!! Средство же, имеет к выпуску чрез благосклонность Жулковского!!».[110]
   Нетрудно догадаться, что Жулковский – это не кто иной, как Жуковский, а «Таня» – одна из глав «Евгения Онегина».
   Параллельно со слежкой III Отделение завело секретное дело, связанное с распространением пушкинских стихов, показавшихся правительству крамольными. Дело это являлось одним из первых с момента создания III Отделения, и первые его документы относятся еще к пребыванию поэта в ссылке в Михайловском. Дело в том, что, когда Пушкин находился там, Бенкендорф в начале августа 1826 года получил от своего московского представителя, упоминавшегося уже генерала Скобелева, донесение о том, что в Москве по рукам ходят стихи Пушкина, озаглавленные «На 14 декабря». К донесению был приложен и текст стихов. В действительности речь шла об отрывке из элегии Пушкина «Андрей Шенье», посвященной событиям Французской революции XVIII века, написанной в мае 1825 года и напечатанной с цензурными пропусками в 1826 году. Пушкинские строки «Убийцу с палачами избрали мы в цари» относились к Робеспьеру и Конвенту, однако после разгрома восстания декабристов их можно было понять и как намек именно на эти события. Так и восприняли жандармы содержание пушкинских строк, в связи с чем и было заведено указанное дело. Первым документом этого дела был перечень интересовавших Бенкендорфа вопросов, обращенных к Скобелеву:
   «1-е. Какой это Пушкин, тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель вольных стихов.
   2-е. Если не тот, то кто именно, где служит и где живет.
   3-е. Стихи сии самим ли Пушкиным подписаны и не подделана ли подпись под чужое имя? – также этот лист, на котором они сообщены генерал-адьютанту Бенкендорфу, суть ли подлинные или копия с подлинного? Где подлинник находится и чрез кого именно доставлены к Вашему превосходительству».
   Скобелев ответил на первый и третий вопросы. На первый: «Мне сказано, что тот, который писать подобные стихи имеет уже запрещение, но отослан к атцу его». На третий: «Я представил копию, которая писана рукою моего чиновника, подлинная, говорят, прислана из Петербурга, о чем вернее объяснит чиновник, коего буду иметь честь представить».[111]
   Следует сказать несколько слов и о том, как к Скобелеву попал список со стихов Пушкина. Об этих стихах Скобелеву донес один из его агентов – помещик, чиновник 14-го класса Коноплев. Последний узнал, что пушкинские стихи имеются у его приятеля – выпускника Московского университета кандидата словесных наук Леопольдова. Скобелев поручил Коноплеву выяснить, от кого получил Леопольдов пушкинские стихи. Коноплев съездил в Саратовскую губернию, где у своих родителей проживал в это время Леопольдов, и узнал, что стихи были взяты тем у прапорщика Молчанова. При этом Леопольдов, зная, чем ему грозит распространение таких стихов, предпринял некоторые предосторожности. Он отправил на имя Бенкендорфа письмо, в котором сообщил, что у него имеются преступные стихи, свидетельствующие о том, что не все злоумышленники против правительства истреблены (намек на декабристов). Молчанова тут же разыскали и арестовали. 8 сентября, т. е. в день аудиенции Пушкина у царя, Молчанов сообщил Дибичу на своем допросе, что «стихи сочинены Пушкиным на 14-е декабря» и получены им от Алексеева. 16 сентября последний был арестован в Новгороде и отправлен в Москву. Николай I приказал учредить по данному поводу военный суд, предписав завершить его в три дня.
   Таким образом, стихи эти попали к Бенкендорфу в очень трудное для Пушкина время. 30 июля рижский военный генерал-губернатор Паулуччи направил в Петербург прошение Пушкина на имя Николая I (составленное поэтом еще в мае – июне):
   «Всемилостивейший государь!
   В 1824 году, имев несчастье заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.
   Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем и готов обязаться подпискою и честным словом) решился я прибегнуть к Вашему императорскому величеству со всеподданнейшею моею просьбою.
   Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие край».
   К прошению на отдельном листе была приложена подписка:
   «Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них.
10-го класса Александр Пушкин 11 мая 1826» (10, 209, 210).
   Бенкендорф, разумеется, знал о прошении Пушкина. Царь не мог не посвятить его в это, не посоветоваться с ним. В свою очередь, шеф жандармов не мог не ознакомить царя со скобелевским доносом на Пушкина и его криминальными (да еще какими! – «На 14-е декабря») стихами. 28 августа на пушкинском прошении была наложена царская резолюция, записанная начальником Главного штаба Дибичем: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать в своем экипаже свободно, под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне. Писать о сем псковскому губернатору».[112] 31 августа тот же Дибич конкретизировал царскую волю в секретном предписании псковскому губернатору Б. А. фон Адераксу: «Секретно. Г. псковскому губернатору. По высочайшему государя императора повелению, последовавшему по всеподданнейшей просьбе, прошу покорнейше Ваше превосходительство, находящемуся во вверенной вам губернии чиновнику 10-го класса, Александру Пушкину, позволить отправиться сюда при посылаемом вместе с сим нарочным фельдъегерем. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его императорского величества».[113] Стоит поразмышлять над странным пониманием царем понятия «свободы»: «свободно», но «под надзором фельдъегеря». П. Е. Щеголев объясняет такое сочетание свободы с фельдъегерским сопровождением тем, что вызов поэта в Москву вовсе не означал еще его помилования, что его Пушкину надо было еще заслужить, оправдавшись в возведенном на него III Отделением обвинении в написании крамольных стихов. При этом Щеголев обоснованно, на наш взгляд, считал, что при личном свидании с царем поэту удалось оправдаться в этом. Доказательством этого может служить то, что в отношении распространителей этого стихотворения было возбуждено военно-судебное дело, однако сам автор не был к нему привлечен.[114] Версия Щеголева подтверждается и мемуарными свидетельствами Ф. Ф. Вигеля, близкого знакомого поэта по его кишиневскому и одесскому периоду жизни. Их дружеские отношения продолжались и после возвращения поэта из ссылки. Вигель так описывает причины «доставления» Пушкина в Москву к Николаю I: «Лишь только учредилась жандармская часть, некто донес ей в Москве, что у офицера Молчанова находятся возмутительные стихи, будто Пушкина, в честь мятежников 14 декабря. Молчанова схватили, засадили, допросили, от кого он их получил. Он указал на Алексеева. Как за ним, так и за Пушкиным, который все еще находился ссыльным во псковской деревне, отправили гонцов. Это послужило к пользе последнего. Государь пожелал сам видеть у себя в кабинете поэта, мнимого бунтовщика».[115]
   Учитывая, что Вигель был крупным чиновником (в конце своей служебной карьеры дослужился до чина тайного советника, был директором Департамента иностранных вероисповеданий), общался с Блудовым, Дашковым, нет оснований не верить его осведомленности в этом.
   Суд шел своим ходом. Вначале это была военно-судная комиссия и Аудиториатский департамент военного министерства (как вторая инстанция по отношению к военно-судной комиссии). Затем дело рассматривалось в Новгородском уездном суде и Новгородской уголовной палате. После этого дело было передано в Сенат и завершилось рассмотрением в Государственном Совете. III Отделение параллельно с судебным продолжало вести по этому поводу свое секретное дело. Оно довольно объемно по числу находящихся в нем документов. Среди них – сообщение Бенкендорфу о результатах обыска в квартире Коноплева, при производстве которого были «найдены бумаги, которые хотя к оному делу оказались не принадлежащими, но заслуживают внимания правительства» (с приложением указанных бумаг). Обыск у Коноплева объяснялся тем, что Скобелев не хотел расшифровывать своего агента, и Коноплев, как прикосновенное лицо, был привлечен к делу. Далее в деле помещено объяснение самого Коноплева, где последний был вынужден рассказать о всех деталях своего сотрудничества по этому делу со Скобелевым. Шеф жандармов в секретном послании подтвердил правдивость объяснений Коноплева и свидетельствовал «о похвальном его усердии в точном исполнении возложенного на него поручения». В суде возник вопрос и о вине Леопольдова, который утверждал, что он своевременно поставил в известность самого шефа жандармов о «крамольных» стихах. В связи с этим суд запросил мнение по этому поводу Бенкендорфа, и тот засвидетельствовал, что показания Леопольдова «основаны на сущей правде». Среди бумаг III Отделения имеется и копия определения Сената по данному делу, определения очень пространного, в котором Сенат, оправдывая Пушкина, тем не менее обязывал его дать подписку в нераспространении без разрешения цензуры своих произведений «под опасением строгого по законам взыскания».[116] Таким образом, дело III Отделения, возникшее с целью разоблачения Пушкина в написании им крамольных стихов, в дальнейшем фактически вылилось в переписку судебных инстанций с шефом жандармов по поводу удостоверения свидетельств прикосновенных к делу Коноплева и Леопольдова об их связях с III Отделением.
   Находящаяся, как было отмечено в деле, копия определения Сената по судебному делу «о распространении стихотворения «Андрей Шенье» юридически свидетельствовала о невиновности Пушкина в распространении этих стихов. Однако царь и Бенкендорф рассуждали иначе Юриспруденция юриспруденцией, а петербургский военный генерал-губернатор Голенищев-Кутузов направил 18 августа 1828 г. главнокомандующему в С.Петербурге и Кронштадте графу Толстому секретный рапорт следующего содержания:
   «Во исполнение Высочайшего Его Императорского Величества повеления, объявленного мне Вашего Сиятельства, от 16-го сего августа за № 3155, я предписал обер-полицмейстеру известного стихотворца Александра Пушкина обязать подпискою, дабы он впредь никаких сочинений, без рассмотрения и пропуска оных цензурою, не осмеливался выпускать в публику под опасением строгого по законам взыскания, и между тем учредить за ним бдительный надзор…»[117]
   После этого в деле помещено секретное послание от 17 августа 1828 г. графа Толстого Голенищеву-Кутузову о том, что решение о секретном надзоре над Пушкиным вынесено Государственным Советом и санкционировано царем: «…Государственный Совет, рассмотрев сие дело, признал, что по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 года, и по духу сочинения его, напечатанного в феврале того года, поручено было иметь за Пушкиным в месте его жительства секретный надзор, и что сие положение Государственного совета также удостоено высочайшего утверждения».[118]
   Следующий документ – секретный рапорт Голенищева-Кутузова Толстому от 28 августа 1828 г. об исполнении «высочайшей» воли:
   «Во исполнение Высочайше утвержденного положения Государственного совета, изображенного в повелении Вашего Сиятельства от 16 сего августа за № 3155, известный стихотворец Пушкин обязан подпискою в том, чтоб он впредь никаких сочинений без рассмотрения и пропуска оных цензурою не выпускал в публику. Между тем учрежден за ним секретный со стороны полиции надзор».[119]
   Возникает вопрос: в чем различие между уже бывшим за поэтом надзором и вновь установленным в результате рассмотрения дела о распространении стихотворения «Андрей Шенье»? Фактически различий нет. И раньше полиция и жандармы следили за каждым шагом поэта. Однако существовало различие в юридической силе этого надзора. Ранее он был, так сказать, ведомственным, полицейско-жандармским, полуофициальным. Теперь в отношении Пушкина надзор устанавливался Государственным Советом – высшим законосовещательным органом Российской империи. Секретный надзор устанавливался теперь вполне официально и также официально утверждался царем. Действовал этот надзор до самой смерти поэта, который так и умер поднадзорным, а отменен был уже спустя много лет после смерти Пушкина.
   Только что более или менее благополучно для Пушкина закончилась история с его стихотворением «Андрей Шенье», как новая беда обрушилась на «прощенного» царем поэта. В мае 1828 года дворовые люди отставного штабс-капитана Митькова донесли петербургскому (Новгородскому и Санкт-Петербургскому) митрополиту Серафиму, что их барин переписал своей рукой и читал им богохульные сочинения, и в качестве доказательства предъявили ему саму рукопись. 28 мая митрополит обратился с письмом к статс-секретарю H. Н. Муравьеву, в котором сообщал о факте обращения к нему дворовых Митькова, и приложил к письму рукопись этого «богохульного» произведения. В своем письме митрополит категорически указывал на автора этого сочинения и давал соответствующую его, митрополита, сану оценку: