Страница:
«Нынешнего дня… подал мне лично дворовый отставного штабс-капитана Митькова человек весьма важное на Высочайшее Государя Императора имя прошение с приложенной при нем рукописью, в коей между многими разного, но буйного или сладострастного, содержания стихотворениями, коих я не успел прочитать, помещена поэма под названием Гаврилияда, сочинения Пушкина…
…Поистине, сам сатана диктовал Пушкину поэму сию! И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых, благородных юношей. Какого зла не может причинить она, тем паче, что Пушкина выдают нынешние молодые писатели за отличного гения, за первоклассного стихотворца?
Теперь прошу я совета Вашего. Что мне делать с сим прошением и сею рукописью? Препроводить ли мне их в секретный комитет или куда-либо в другое место?»[120]
Донос священнослужителя был передан в так называемую Временную верховную комиссию, осуществлявшую верховный надзор в отсутствие императора (Николай I в начале 1828 года отправился в действующую армию на Кавказ). В состав этой комиссии входили граф В. П. Кочубей, граф П. А. Толстой и князь А. Н. Голицын. Следует отметить, что в отношении Кочубея сохранилась пушкинская характеристика (Кочубей «занимался» поэтом будучи министром внутренних дел еще в 1820 году). В апрельских дневниковых записях 1834 года Пушкин иронически замечает: «Милостей множество. Кочубей сделан государственным канцлером» (8, 46). А в июне того же года, нарушая общепринятое правило в отношении умерших, дает государственному канцлеру посмертную весьма нелицеприятную характеристику: «Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие: государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!» Далее Пушкин приводит эпиграмму на Кочубея, от авторства которой он хотя и отказывается, но полностью соглашается с ее содержанием:
Результатом жандармских изысканий явилось расследованное III Отделением дело «О дурном поведении: шт. капит. Митькова, Владимира, Семена и Александра Шишковых, Мордвинова, Карадикина, губ. секр. Рубца, чиновн. Гаскина и фихтовального учителя Гомбурова». Хотя на обложке этого дела (довольно объемного) имя Пушкина не значится, тем не менее из 46 документов дела 11 непосредственно относятся к поэту. Первый из них датируется 25 июля 1828 г. и представляет собой выписку из журнала заседания указанной выше комиссии. В ней, наряду с решением судьбы Митькова («Оставить Митькова свободным от дальнейшего по сему делу преследования и уничтожить учрежденный по оному над ним надзор…»), по сути дела, констатируется официальное привлечение к делу Пушкина:
«З. Представить С.-Петербургскому Военному Генерал-Губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить:
а) Им ли была написана поэма «Гаврилиада»?
в) В каком году?
г) Имеет ли он у себя оную и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр.
д) Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать, под опасением строгого наказания».[121]
В следующем документе дела (секретном письме одного из ее членов – Толстого) это решение комиссии доводится до сведения петербургского военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова. Последний в точности выполнил возложенные на него полицейские обязанности и уведомил комиссию, «что г. Пушкин в допросе о поэме, известной под заглавием „Гаврилиада“, решительно отвечал, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в Лицее в 1815 или 1816 году и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видел ее».[122]
Сохранилось собственноручно написанное поэтом «Показание по делу о «Гаврилиаде», в котором Пушкин на три указанных выше вопроса ответил следующим образом:
«1. Не мною.
2. В первый раз видел я „Гаврилиаду“ в лицее в 15-м или 16-м году и переписал ее; не помню куда дел ее, но с тех пор не видел ее.
3. Не имею».[123]
Такой ответ не удовлетворил Николая I, который очень внимательно следил за ходом дела, и 12 августа 1828 г. Н. Н. Муравьев объявил П. А. Толстому высочайшую волю:
Таким образом, Пушкин отказался от авторства поэмы. На самом же деле он написал эту поэму еще в 1821 году. В ней в шутливо-эротической форме пародировались эпизоды из Евангелия и Библии. В своем письме от 1 сентября 1822 г. Вяземскому поэт писал: «Посылаю тебе поэму в мистическом роде – я стал придворным». Последняя приписка означала ироническую оценку мистически-ханжеского духа, царившего при дворе. Спустя семь лет поэт вовсе не был намерен расплачиваться за грехи своей юности. К тому же он хорошо помнил, что за одну атеистическую фразу своего письма он был сослан в Михайловское. Поэтому в письме к Вяземскому от 1 сентября 1828 г. (с явным расчетом на его перлюстрацию полицией) поэт демонстративно открещивался от авторства поэмы и даже приписывал ее другому (умершему) автору:
«Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее.
Прямо, прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец „Гаврилиада“: приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность» (10, 250).
Как видно из содержания приводившихся материалов III Отделения, так же решительно Пушкин не признавался в авторстве поэмы и в ходе следствия по делу о ее распространении. Более того, он умышленно исказил и время «ознакомления» с рукописью поэмы, относя его к 1815–1816 гг., ко времени своего обучения в лицее. Для него такое искажение хронологически было обоснованно. Он понимал, что один спрос – с юноши-лицеиста, а другой – с фактически сосланного за неугодные монарху стихи, с того, кого не могла исправить и ссылка.
Верховная комиссия, однако, не поверила и этому объяснению поэта. 28 августа 1828 г. члены комиссии составили документ на имя Николая I, в котором ознакомили его с содержанием последнего показания Пушкина по делу. При этом они высказали царю свое мнение о неискренности ответов Пушкина:
«Комиссия хотя не полагает, чтоб Пушкину могло не быть памятно от кого он вышеуказанную рукопись получил…» Царь согласился с этим и наложил на этом документе свою резолюцию: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость, и обидеть Пушкина. Выпуская оную под его именем?»
На заседании комиссии от 7 октября «высочайшая» воля была выполнена, а результат этого был зафиксирован в следующем документе:
«Главнокомандующему в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив выше помянутую собственноручную Его Величества отметку требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение Его Величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо Государю Императору и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал Его Величеству письмо и запечатав оное вручил Графу Толстому.
Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное Его Величеству, донося о том, что Графом Толстым комиссии сообщено».[127]
Бюрократическая скрупулезность этого документа доносит до нас психологическое состояние поэта – его длительное размышление о том, как ему поступить. Царь «бьет» на честность и искренность. Но Пушкин вовсе не склонен доверять монарху и за прошлые «прегрешения» проститься с только что полученной свободой (хотя и ограниченной царским и жандармским вниманием). С другой стороны, поэт сознавал, что хотя в момент следствия доказательства его авторства отсутствовали, но, как отметил Н. Эйдельман, «сочинитель «Гаврилиады», кажется, всем известен и по слухам, и по слогу – «по когтям».[128] Этим и объясняется длительность раздумий поэта насчет того, как ему ответить на предложение царя. В деле III Отделения нет ни ответа поэта, ни царского решения. Оно заканчивается документами, определявшими судьбу дворовых Митькова.
Делопроизводство, осуществляемое по этому же поводу в I Отделении императорской канцелярии в части расследования авторства поэмы, мало чем отличается от аналогичного дела III Отделения. Однако и в нем есть несколько документов, не находящихся в жандармском деле или несколько отличавшихся от соответствующих документов III Отделения. Так, начинается это делопроизводство с упоминавшегося уже письма митрополита Серафима к статс-секретарю Муравьеву (письмо, послужившее поводом для проведения расследования). Но в этом деле есть еще один документ, исходящий от митрополита, который отсутствует в деле III Отделения. 25 июня 1828 г. митрополит вновь обратился к статс-секретарю. В новом письме он напоминает, что направил (через Муравьева) «на Высочайшее имя прошение, и при нем рукопись, содержащую, между прочими буйными стихотворениями, богохульнейшую поэму Гаврилиаду, сочиненную Пушкиным…» При этом митрополит обеспокоен ходом дела и ссылается на то, что «госп. Митькова люди… объявили, что помещик их требует, чтоб они непременно и в скорейшем времени отдали ему ту безбожную поэму, грозя им жесточайшим наказанием».[129] Остальные пушкинские документы этого дела фактически дублируют материалы дела III Отделения. Вместе с тем следует все же выделить один документ дела I Отделения, составленный статс-секретарем для Николая I. Он представляет собой выписку из журнала заседаний Верховной комиссии, в которой сообщается о том, что поэт ознакомился с поэмой еще в лицее и о повторном императорском предложении Пушкину «открыть сочинителя». Кроме того, в нем приводится решение Верховной комиссии относительно Царскосельского лицея и других учебных заведений о недопустимости распространения там подобных богохульных сочинений:
Так закончилось еще одно очень близкое «знакомство» Александра Сергеевича с жандармским ведомством. Однако особого оптимизма такой финал у него не вызывал. Он прекрасно понимал, насколько усилилась его зависимость от царя, насколько он «обязан» царю и насколько труднее будет теперь обрести ему подлинную творческую и личную свободу. Это вовсе не радостное настроение выражено поэтом в стихотворении «Предчувствие»:
Таковы были отношения поэта с жандармами и полицией, так сказать, литературного свойства. Вернемся, однако, к праву поэта на «свободное передвижение» и его жандармскому толкованию. Об этом можно судить хотя бы по его письму к Бенкендорфу от 24 апреля 1827 г.: «Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у Вашего превосходительства» (10, 228). Отметим, что так обстояло дело еще до установления за Пушкиным секретного надзора Государственного Совета и царя. Фактически свободное передвижение означало право (в случае разрешения Бенкендорфа и царя) на поездки поэта из Москвы в Петербург и обратно либо в Михайловское. Однако и эти (разрешенные) поездки строго контролировались и фиксировались в соответствующих полицейских документах.
Так, в октябре 1827 года Пушкин на пути из Михайловского в Петербург встретил своего лицейского товарища Кюхельбекера, которого, как активного участника восстания декабристов, перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Подробности этой встречи зафиксированы не только в дневниковых записках поэта, но и в рапорте фельдъегеря, сопровождавшего осужденного декабриста, на имя дежурного генерала Главного штаба – уже упоминавшегося Потапова:
«Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того, не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между прочим угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет. 28 октября 1827 г.».[132]
Сопоставим с этим служебным рапортом пушкинскую запись этого события: «…один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же?» (8, 20).
Сравнение этих документов свидетельствует о том, что и жандармско-полицейские донесения со временем приобретают большую ценность, так как являются важными документальными источниками изучения биографии поэта. В данном случае лишь служебный рапорт фельдъегеря свидетельствует и о смелости поэта, и о силе его любви к своему лицейскому товарищу, и о его стремлении, хотя и безуспешном, как-то облегчить его судьбу. Смелость была необходима уже для одной лишь попытки общения с государственным преступником. Поэт конечно же понимал, что ему в его теперешнем положении (только что «прощенного» царем) это совсем ни к чему. Тем не менее и в этой ситуации Пушкин выступает не в роли жалкого просителя. Зная всю жандармскую публику, он, как говорится, берет фельдъегеря «на пушку», ссылается на свои близкие отношения с царем и Бенкендорфом, угрожает «служивому». Поэт пытается посеять сомнение у фельдъегеря в том, что Кюхельбекер – государственный преступник. Для этого Пушкин старается ввести фельдъегеря в заблуждение тем, что и он, Пушкин, был арестован, но государь, власти, разобравшись, отпустили его на свободу, что то же самое может случиться и с Кюхельбекером. Стараясь хоть как-то облегчить судьбу Кюхли, он пытается передать ему деньги. Следует отметить, что позже Пушкину удалось наладить связь с Кюхельбекером. Он был с ним в переписке, посылал ему книги, пытался публиковать его произведения.
Еще в 1827 году Пушкин собирался ехать в Грузию. Он намеревался заняться ее историей и ермоловскими войнами на Кавказе. В начале 1828 г. поэт дважды через Бенкендорфа (в письмах от 5 марта и 18 апреля) обращался за разрешением ему поездки туда в действующую армию, но получил отказ. 21 апреля он вновь обратился по тому же адресату с просьбой разрешить ему поездку в Париж. Эту просьбу шеф жандармов, видимо, счел чрезмерной и даже отказался передать ее Николаю I. Роль униженного просителя надоела Пушкину, и он, видимо, махнув на все рукой, не поставив в известность своих высоких и высочайших надзирателей, 1 мая 1829 г. выехал из Петербурга в Тифлис. Это вызвало крайнее недовольство царя и Бенкендорфа. В делах III Отделения есть карандашная запись словесной реакции Николая I на этот поступок, являющийся, по сути дела, монаршей угрозой непокорному поэту: «Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства», т. е. новая ссылка. Шеф же жандармов провел по поводу этого настоящее следствие. В официальном письме Голенищеву-Кутузову, напомнив ему «об учреждении за г. Пушкиным секретного надзора», Бенкендорф подписал ему: «…побуждаюсь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство… предписать начальству того места, куда г. Пушкин уехал, о надлежащем продолжении за ним учрежденного с Высочайшего утверждения секретного наблюдения».[133] Через три дня петербургский военный генерал-губернатор секретно доносил Бенкендорфу о том, что об отъезде в Тифлис известного стихотворца отставного чиновника 10-го класса Пушкина, состоявшего в Петербурге под секретным надзором, он довел до сведения главнокомандующего в Грузии графа Паскевича-Эриванского.
Пушкин, далекий от этой царско-жандармской «кухни», по пути на Кавказ посещает в Орле героя войны 1812 года А. П. Ермолова, путешествует по Кавказу, участвует в боевых действиях русской армии против турок, встречается с находящимися там ссыльными декабристами. Последнее не могло не встревожить Паскевича (он, разумеется, постоянно помнил о предписаниях царя и Бенкендорфа насчет Пушкина), и он постарался поскорее отправить поэта обратно в Россию. Однако слабости надзора над Пушкиным уже были замечены «всевидящим» самодержцем и не менее «всевидящим» шефом жандармов, который 1 октября обратился к тифлисскому военному губернатору С. С. Стрекалову:
«Государь Император, осведомись из публичных известий, что известный по отечественной словесности стихотворец Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах за Кавказских, был даже в Арзруме, Высочайше повелеть мне изволил отнестись к Вашему превосходительству, чтобы Вы, Милостивый государь, изволили призвать к себе г. Пушкина, и спросили его, по чьему позволению он предпринял сие путешествие и по каким причинам, против данного им мне обещания, не предуведомил он меня о своем намерении отправиться в те страны, но исполнил сие без моего на то согласия! При сем случае, Ваше превосходительство, не оставьте заметить г. Пушкину, что сей поступок легко почесть может своеволием и обратить на него невыгодное внимание».[134]
В своем ответном письме шефу жандармов от 24 октября 1829 г. Стрекалов был вынужден оправдываться и обращал внимание Бенкендорфа, что, кроме предписаний соответствующим должностным лицам о надзоре за поэтом, он лично обращал внимание на образ его жизни и что перед отъездом его из Грузии он «счел нужным тогда же уведомить об оном г. Московского Военного Генерал-Губернатора и сообщил ему Высочайшее Государя Императора повеление о состоянии А. Пушкина под секретным надзором правительства».[135] Этот документ заслуживает внимания уже и потому, что именно в нем точно (строго юридически) сформулирована суть секретного надзора над поэтом как правительственного надзора.
Правда, царь и Бенкендорф зря особенно волновались по поводу пребывания поэта в действующей армии. Паскевич разрешил Пушкину приехать в расположение войск, известив об этом 8 июня тифлисского военного губернатора Стрекалова. При этом Паскевич ничем, по сути дела, и не рисковал. Дело в том, что в Нижегородском полку, который посетил поэт, служил некий майор Казасси (командир дивизиона), являвшийся осведомителем III Отделения.
Бывало, что хорошо отлаженная машина жандармско-полицейского надзора над поэтом и пробуксовывала. Так, тифлисская городская полиция получила предписание о надзоре над Пушкиным спустя полгода после его отъезда оттуда. В этом документе указывалось на необходимость «объявить чиновнику Пушкину, если он окажется в городе, указ» (имеется в виду решение Государственного Совета по делу о распространении стихотворения «Андрей Шенье»), в противном же случае, донести, «не был ли Пушкин в Тифлисе и куда выехал?».
…Поистине, сам сатана диктовал Пушкину поэму сию! И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых, благородных юношей. Какого зла не может причинить она, тем паче, что Пушкина выдают нынешние молодые писатели за отличного гения, за первоклассного стихотворца?
Теперь прошу я совета Вашего. Что мне делать с сим прошением и сею рукописью? Препроводить ли мне их в секретный комитет или куда-либо в другое место?»[120]
Донос священнослужителя был передан в так называемую Временную верховную комиссию, осуществлявшую верховный надзор в отсутствие императора (Николай I в начале 1828 года отправился в действующую армию на Кавказ). В состав этой комиссии входили граф В. П. Кочубей, граф П. А. Толстой и князь А. Н. Голицын. Следует отметить, что в отношении Кочубея сохранилась пушкинская характеристика (Кочубей «занимался» поэтом будучи министром внутренних дел еще в 1820 году). В апрельских дневниковых записях 1834 года Пушкин иронически замечает: «Милостей множество. Кочубей сделан государственным канцлером» (8, 46). А в июне того же года, нарушая общепринятое правило в отношении умерших, дает государственному канцлеру посмертную весьма нелицеприятную характеристику: «Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие: государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить!» Далее Пушкин приводит эпиграмму на Кочубея, от авторства которой он хотя и отказывается, но полностью соглашается с ее содержанием:
Комиссия начала расследование и вела по этому поводу особый журнал своих заседаний. Материалы следствия были сосредоточены в императорской канцелярии (в том числе в III Отделении) и в Военном министерстве.
Под камнем сим лежит граф Виктор Кочубей,
Что в жизни доброго он сделал для людей,
Не знаю, черт меня убей.
Результатом жандармских изысканий явилось расследованное III Отделением дело «О дурном поведении: шт. капит. Митькова, Владимира, Семена и Александра Шишковых, Мордвинова, Карадикина, губ. секр. Рубца, чиновн. Гаскина и фихтовального учителя Гомбурова». Хотя на обложке этого дела (довольно объемного) имя Пушкина не значится, тем не менее из 46 документов дела 11 непосредственно относятся к поэту. Первый из них датируется 25 июля 1828 г. и представляет собой выписку из журнала заседания указанной выше комиссии. В ней, наряду с решением судьбы Митькова («Оставить Митькова свободным от дальнейшего по сему делу преследования и уничтожить учрежденный по оному над ним надзор…»), по сути дела, констатируется официальное привлечение к делу Пушкина:
«З. Представить С.-Петербургскому Военному Генерал-Губернатору, призвав Пушкина к себе, спросить:
а) Им ли была написана поэма «Гаврилиада»?
в) В каком году?
г) Имеет ли он у себя оную и если имеет, то потребовать, чтоб он вручил ему свой экземпляр.
д) Обязать Пушкина подпискою впредь подобных богохульных сочинений не писать, под опасением строгого наказания».[121]
В следующем документе дела (секретном письме одного из ее членов – Толстого) это решение комиссии доводится до сведения петербургского военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова. Последний в точности выполнил возложенные на него полицейские обязанности и уведомил комиссию, «что г. Пушкин в допросе о поэме, известной под заглавием „Гаврилиада“, решительно отвечал, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в Лицее в 1815 или 1816 году и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видел ее».[122]
Сохранилось собственноручно написанное поэтом «Показание по делу о «Гаврилиаде», в котором Пушкин на три указанных выше вопроса ответил следующим образом:
«1. Не мною.
2. В первый раз видел я „Гаврилиаду“ в лицее в 15-м или 16-м году и переписал ее; не помню куда дел ее, но с тех пор не видел ее.
3. Не имею».[123]
Такой ответ не удовлетворил Николая I, который очень внимательно следил за ходом дела, и 12 августа 1828 г. Н. Н. Муравьев объявил П. А. Толстому высочайшую волю:
«По докладной Вашего Сиятельства записке, вследствие рапорта к Вам С.-Петербургского Военного Генерал-Губернатора, о допросах, сделанных им чиновнику 10-го класса Пушкину, касательно поэмы, известной под заглавием „Гаврилиада“, – последовало Высочайшее соизволение, чтоб Вы, Милостивый Государь, поручили г. Военному Генерал-Губернатору, дабы он, призвав Пушкина, спросил у него, от кого получил он в 15-м или 16-м году, как то объявил, находясь в Лицее, упомянутую поэму, изъяснив, что открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина; о последующем же донести Его Величеству».[124]На следующий же день, т. е. 20 августа, Голенищев-Кутузов секретным рапортом доложил П. А. Толстому о содержании новых показаний поэта.[126]
17 августа Толстой препроводил это «высочайшее» решение Голенищеву-Кутузову, и тот через день вторично допросил поэта, что было зафиксировано в его собственноручных показаниях.
«1828 года августа 19, нижеподписавшийся 10-го класса Александр Пушкин вследствие Высочайшего повеления, объявленного г. Главнокомандующим в С.-Петербурге и Кронштадте, быв призван к С.-Петербургскому Военному Губернатору, спрашиваем, от кого именно получил поэму под названием „Гаврилиада“, показал:
Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что не в одном из моих сочинений даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное.
10-го класса Александр Пушкин».[125]
Таким образом, Пушкин отказался от авторства поэмы. На самом же деле он написал эту поэму еще в 1821 году. В ней в шутливо-эротической форме пародировались эпизоды из Евангелия и Библии. В своем письме от 1 сентября 1822 г. Вяземскому поэт писал: «Посылаю тебе поэму в мистическом роде – я стал придворным». Последняя приписка означала ироническую оценку мистически-ханжеского духа, царившего при дворе. Спустя семь лет поэт вовсе не был намерен расплачиваться за грехи своей юности. К тому же он хорошо помнил, что за одну атеистическую фразу своего письма он был сослан в Михайловское. Поэтому в письме к Вяземскому от 1 сентября 1828 г. (с явным расчетом на его перлюстрацию полицией) поэт демонстративно открещивался от авторства поэмы и даже приписывал ее другому (умершему) автору:
«Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее.
Прямо, прямо на восток.
Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец „Гаврилиада“: приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность» (10, 250).
Как видно из содержания приводившихся материалов III Отделения, так же решительно Пушкин не признавался в авторстве поэмы и в ходе следствия по делу о ее распространении. Более того, он умышленно исказил и время «ознакомления» с рукописью поэмы, относя его к 1815–1816 гг., ко времени своего обучения в лицее. Для него такое искажение хронологически было обоснованно. Он понимал, что один спрос – с юноши-лицеиста, а другой – с фактически сосланного за неугодные монарху стихи, с того, кого не могла исправить и ссылка.
Верховная комиссия, однако, не поверила и этому объяснению поэта. 28 августа 1828 г. члены комиссии составили документ на имя Николая I, в котором ознакомили его с содержанием последнего показания Пушкина по делу. При этом они высказали царю свое мнение о неискренности ответов Пушкина:
«Комиссия хотя не полагает, чтоб Пушкину могло не быть памятно от кого он вышеуказанную рукопись получил…» Царь согласился с этим и наложил на этом документе свою резолюцию: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтоб он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость, и обидеть Пушкина. Выпуская оную под его именем?»
На заседании комиссии от 7 октября «высочайшая» воля была выполнена, а результат этого был зафиксирован в следующем документе:
«Главнокомандующему в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив выше помянутую собственноручную Его Величества отметку требовал от Пушкина: чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение Его Величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении, спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо Государю Императору и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал Его Величеству письмо и запечатав оное вручил Графу Толстому.
Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное Его Величеству, донося о том, что Графом Толстым комиссии сообщено».[127]
Бюрократическая скрупулезность этого документа доносит до нас психологическое состояние поэта – его длительное размышление о том, как ему поступить. Царь «бьет» на честность и искренность. Но Пушкин вовсе не склонен доверять монарху и за прошлые «прегрешения» проститься с только что полученной свободой (хотя и ограниченной царским и жандармским вниманием). С другой стороны, поэт сознавал, что хотя в момент следствия доказательства его авторства отсутствовали, но, как отметил Н. Эйдельман, «сочинитель «Гаврилиады», кажется, всем известен и по слухам, и по слогу – «по когтям».[128] Этим и объясняется длительность раздумий поэта насчет того, как ему ответить на предложение царя. В деле III Отделения нет ни ответа поэта, ни царского решения. Оно заканчивается документами, определявшими судьбу дворовых Митькова.
Делопроизводство, осуществляемое по этому же поводу в I Отделении императорской канцелярии в части расследования авторства поэмы, мало чем отличается от аналогичного дела III Отделения. Однако и в нем есть несколько документов, не находящихся в жандармском деле или несколько отличавшихся от соответствующих документов III Отделения. Так, начинается это делопроизводство с упоминавшегося уже письма митрополита Серафима к статс-секретарю Муравьеву (письмо, послужившее поводом для проведения расследования). Но в этом деле есть еще один документ, исходящий от митрополита, который отсутствует в деле III Отделения. 25 июня 1828 г. митрополит вновь обратился к статс-секретарю. В новом письме он напоминает, что направил (через Муравьева) «на Высочайшее имя прошение, и при нем рукопись, содержащую, между прочими буйными стихотворениями, богохульнейшую поэму Гаврилиаду, сочиненную Пушкиным…» При этом митрополит обеспокоен ходом дела и ссылается на то, что «госп. Митькова люди… объявили, что помещик их требует, чтоб они непременно и в скорейшем времени отдали ему ту безбожную поэму, грозя им жесточайшим наказанием».[129] Остальные пушкинские документы этого дела фактически дублируют материалы дела III Отделения. Вместе с тем следует все же выделить один документ дела I Отделения, составленный статс-секретарем для Николая I. Он представляет собой выписку из журнала заседаний Верховной комиссии, в которой сообщается о том, что поэт ознакомился с поэмой еще в лицее и о повторном императорском предложении Пушкину «открыть сочинителя». Кроме того, в нем приводится решение Верховной комиссии относительно Царскосельского лицея и других учебных заведений о недопустимости распространения там подобных богохульных сочинений:
«…Начальствующему в Царскосельском лицее о том, что в оном обращалась рукопись самого вредного содержания в 1815 и 1816 годах (не именуя оной), которая воспитанниками была переписываема и переходила из рук в руки, и чтоб он имел самое строгое наблюдение за тем, чтобы никаких вредных книг или рукописей воспитывающиеся не имели, подтверди профессорам и учителям лицея и пансиона, чтоб и они с своей стороны имели таковое же попечение.Поэт решил признаться царю. Однако этот шаг нельзя расценивать лишь как акт его бесхитростности или доверия к царю (в ответ на императорское доверие). Думается, что в первую очередь это было обдуманное и взвешенное средство защиты, поскольку Пушкин вполне допускал, что «завтра» доказательства его авторства могут появиться в Верховной комиссии. Лучше «честно» ответить за прошлые «грехи», чем за введение в заблуждение императора и Верховной комиссии.
…таковое же предписание дать и во все училища, как военного, так и гражданского ведомства, не упоминая только о причинах, кои к оному делу дали повод».
Таким образом, поэт все-таки ввел своих следователей в заблуждение и пустил их по ложному следу. Однако этот документ представляет особый интерес не поэтому, а в связи с тем, что именно на нем царь наложил свою «самодержавную» резолюцию: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.».[130]
Эта царская резолюция и есть ответ Николая I на письменное показание Пушкина, направленное им (через Верховную комиссию) царю. Вот что писал Пушкин Николаю I лично, вложив в запечатанный им для передачи царю конверт:
«Будучи вопрошаем Правительством, я не считал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. – Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 г.
Повергая себя милосердию и великодушию царскому есмь Вашего императорского Величества верноподданный
Александр Пушкин»[131]
Так закончилось еще одно очень близкое «знакомство» Александра Сергеевича с жандармским ведомством. Однако особого оптимизма такой финал у него не вызывал. Он прекрасно понимал, насколько усилилась его зависимость от царя, насколько он «обязан» царю и насколько труднее будет теперь обрести ему подлинную творческую и личную свободу. Это вовсе не радостное настроение выражено поэтом в стихотворении «Предчувствие»:
Стихотворение это впервые опубликовано в альманахе «Северные цветы на 1829 г.», а затем в «Стихотворениях Александра Пушкина» (1829 г.), где датируется 1828 годом. В советском пушкиноведении оно связывается именно с привлечением Пушкина к секретному следствию о распространении поэмы «Гаврилиада».
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливой бедою
Угрожает снова мне… (3, 72).
Таковы были отношения поэта с жандармами и полицией, так сказать, литературного свойства. Вернемся, однако, к праву поэта на «свободное передвижение» и его жандармскому толкованию. Об этом можно судить хотя бы по его письму к Бенкендорфу от 24 апреля 1827 г.: «Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у Вашего превосходительства» (10, 228). Отметим, что так обстояло дело еще до установления за Пушкиным секретного надзора Государственного Совета и царя. Фактически свободное передвижение означало право (в случае разрешения Бенкендорфа и царя) на поездки поэта из Москвы в Петербург и обратно либо в Михайловское. Однако и эти (разрешенные) поездки строго контролировались и фиксировались в соответствующих полицейских документах.
Так, в октябре 1827 года Пушкин на пути из Михайловского в Петербург встретил своего лицейского товарища Кюхельбекера, которого, как активного участника восстания декабристов, перевозили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Подробности этой встречи зафиксированы не только в дневниковых записках поэта, но и в рапорте фельдъегеря, сопровождавшего осужденного декабриста, на имя дежурного генерала Главного штаба – уже упоминавшегося Потапова:
«Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин и начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того, не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин между прочим угрозами объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет. 28 октября 1827 г.».[132]
Сопоставим с этим служебным рапортом пушкинскую запись этого события: «…один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, в фризовой шинели… Увидев меня, он с живостью на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же?» (8, 20).
Сравнение этих документов свидетельствует о том, что и жандармско-полицейские донесения со временем приобретают большую ценность, так как являются важными документальными источниками изучения биографии поэта. В данном случае лишь служебный рапорт фельдъегеря свидетельствует и о смелости поэта, и о силе его любви к своему лицейскому товарищу, и о его стремлении, хотя и безуспешном, как-то облегчить его судьбу. Смелость была необходима уже для одной лишь попытки общения с государственным преступником. Поэт конечно же понимал, что ему в его теперешнем положении (только что «прощенного» царем) это совсем ни к чему. Тем не менее и в этой ситуации Пушкин выступает не в роли жалкого просителя. Зная всю жандармскую публику, он, как говорится, берет фельдъегеря «на пушку», ссылается на свои близкие отношения с царем и Бенкендорфом, угрожает «служивому». Поэт пытается посеять сомнение у фельдъегеря в том, что Кюхельбекер – государственный преступник. Для этого Пушкин старается ввести фельдъегеря в заблуждение тем, что и он, Пушкин, был арестован, но государь, власти, разобравшись, отпустили его на свободу, что то же самое может случиться и с Кюхельбекером. Стараясь хоть как-то облегчить судьбу Кюхли, он пытается передать ему деньги. Следует отметить, что позже Пушкину удалось наладить связь с Кюхельбекером. Он был с ним в переписке, посылал ему книги, пытался публиковать его произведения.
Еще в 1827 году Пушкин собирался ехать в Грузию. Он намеревался заняться ее историей и ермоловскими войнами на Кавказе. В начале 1828 г. поэт дважды через Бенкендорфа (в письмах от 5 марта и 18 апреля) обращался за разрешением ему поездки туда в действующую армию, но получил отказ. 21 апреля он вновь обратился по тому же адресату с просьбой разрешить ему поездку в Париж. Эту просьбу шеф жандармов, видимо, счел чрезмерной и даже отказался передать ее Николаю I. Роль униженного просителя надоела Пушкину, и он, видимо, махнув на все рукой, не поставив в известность своих высоких и высочайших надзирателей, 1 мая 1829 г. выехал из Петербурга в Тифлис. Это вызвало крайнее недовольство царя и Бенкендорфа. В делах III Отделения есть карандашная запись словесной реакции Николая I на этот поступок, являющийся, по сути дела, монаршей угрозой непокорному поэту: «Дойдет до того, что после первого же случая ему будет определено место жительства», т. е. новая ссылка. Шеф же жандармов провел по поводу этого настоящее следствие. В официальном письме Голенищеву-Кутузову, напомнив ему «об учреждении за г. Пушкиным секретного надзора», Бенкендорф подписал ему: «…побуждаюсь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство… предписать начальству того места, куда г. Пушкин уехал, о надлежащем продолжении за ним учрежденного с Высочайшего утверждения секретного наблюдения».[133] Через три дня петербургский военный генерал-губернатор секретно доносил Бенкендорфу о том, что об отъезде в Тифлис известного стихотворца отставного чиновника 10-го класса Пушкина, состоявшего в Петербурге под секретным надзором, он довел до сведения главнокомандующего в Грузии графа Паскевича-Эриванского.
Пушкин, далекий от этой царско-жандармской «кухни», по пути на Кавказ посещает в Орле героя войны 1812 года А. П. Ермолова, путешествует по Кавказу, участвует в боевых действиях русской армии против турок, встречается с находящимися там ссыльными декабристами. Последнее не могло не встревожить Паскевича (он, разумеется, постоянно помнил о предписаниях царя и Бенкендорфа насчет Пушкина), и он постарался поскорее отправить поэта обратно в Россию. Однако слабости надзора над Пушкиным уже были замечены «всевидящим» самодержцем и не менее «всевидящим» шефом жандармов, который 1 октября обратился к тифлисскому военному губернатору С. С. Стрекалову:
«Государь Император, осведомись из публичных известий, что известный по отечественной словесности стихотворец Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах за Кавказских, был даже в Арзруме, Высочайше повелеть мне изволил отнестись к Вашему превосходительству, чтобы Вы, Милостивый государь, изволили призвать к себе г. Пушкина, и спросили его, по чьему позволению он предпринял сие путешествие и по каким причинам, против данного им мне обещания, не предуведомил он меня о своем намерении отправиться в те страны, но исполнил сие без моего на то согласия! При сем случае, Ваше превосходительство, не оставьте заметить г. Пушкину, что сей поступок легко почесть может своеволием и обратить на него невыгодное внимание».[134]
В своем ответном письме шефу жандармов от 24 октября 1829 г. Стрекалов был вынужден оправдываться и обращал внимание Бенкендорфа, что, кроме предписаний соответствующим должностным лицам о надзоре за поэтом, он лично обращал внимание на образ его жизни и что перед отъездом его из Грузии он «счел нужным тогда же уведомить об оном г. Московского Военного Генерал-Губернатора и сообщил ему Высочайшее Государя Императора повеление о состоянии А. Пушкина под секретным надзором правительства».[135] Этот документ заслуживает внимания уже и потому, что именно в нем точно (строго юридически) сформулирована суть секретного надзора над поэтом как правительственного надзора.
Правда, царь и Бенкендорф зря особенно волновались по поводу пребывания поэта в действующей армии. Паскевич разрешил Пушкину приехать в расположение войск, известив об этом 8 июня тифлисского военного губернатора Стрекалова. При этом Паскевич ничем, по сути дела, и не рисковал. Дело в том, что в Нижегородском полку, который посетил поэт, служил некий майор Казасси (командир дивизиона), являвшийся осведомителем III Отделения.
Бывало, что хорошо отлаженная машина жандармско-полицейского надзора над поэтом и пробуксовывала. Так, тифлисская городская полиция получила предписание о надзоре над Пушкиным спустя полгода после его отъезда оттуда. В этом документе указывалось на необходимость «объявить чиновнику Пушкину, если он окажется в городе, указ» (имеется в виду решение Государственного Совета по делу о распространении стихотворения «Андрей Шенье»), в противном же случае, донести, «не был ли Пушкин в Тифлисе и куда выехал?».