Страница:
В таком идейном контексте Парамонова интересует Гоголь как отец «заброшенного дитя России – Чичикова», «поэта-буржуа»; Чехов как «самый настоящий мелкий буржуа» и «провозвестник буржуазной культуры» (призывающий «дуть в рутину»); Зощенко, проза которого – «ступень в становлении русского демократического сознания», ибо он был «певцом человека труда», «потребителя», человека, взятого «в своей эмпирической ограниченности»; Леонов, вызывающий «невольное восхищение», любопытен тем, что «разочаровался он в художестве как высшей форме культурного бытия» и из «самого художества, из этого священного безумия, сделал форму доходной деятельности!» («Бессмертный Егорушка»). И Шкловский, и Стивен Спилберг, и Эренбург, и Чапек, и Цветаева интересны в непоэтической, допоэтической, некой первозданно-жизненной ипостаси, как вариации на тему «жизнь не только вне морали, но и вне культуры» («Солдатка»).
Вырисовывается цепочка, замыкающаяся в круг: постмодерн, где реализован «конец стиля», – демократия как проекция постмодерна (и даже – христианства, религии в широком смысле, см. «Пантеон: демократия как религиозная проблема»: «в нашем контексте демократия обретает если не религиозный смысл, то соотнесённость с религиозными содержаниями»), – потребитель как субъект демократии, – еврейство как идеальная – пластичная, счастливо избегающая определённости – человеческая субстанция, без зазора стыкующаяся с демократией, плюрализмом, потребительством и постмодерном, – культура, где «приватизация бытия» разрывает цепи репрессивных норм и оборачивается «концом стиля» – где властвует антикультура, натура… «Флора и фауна дают урок постмодернизма» («Конец стиля»).
Таков «культурный проект» Парамонова, хотя сам он в стиле «диалектического материализма» скромно отводит себе стороннее место в истории (в парадоксальном соответствии с антимарксистским постулатом: «личность формируется утратой исторического горизонта», здесь и сейчас): «моё «разрушение эстетики» – только посильная констатация свершившихся фактов (жизнь идёт своим путём, отвергая навязываемое ей «высокой культурой» – А.А.), а моя ересь в том, что я эти факты не осуждаю, а приветствую». Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую… Как не поэт? Поэт, поэт – уже в силу диалектики единичного и всеобщего: каждый человек поэт, еврей и демократ. И коммунист. И скромничать нечего: книга – «о поистине фундаментальных сюжетах бытия и культуры» («Зощенко в театре»).
Радикальный нюанс в качестве контрверсии: осуждение равно как и приветствование фактов и называется идеологией. Несмотря на то, что Борис Парамонов пытается философской скороговоркой фундаментально, именно культурно легализовать свой проект, рассуждая о «демократическом мышлении» и «демократизации знания», суть которых сводится к «проблеме редукции», т. е. «сведении высшего к низшему», что парадоксально именуется прогрессом (психоанализ Фрейда понимается как механизм и инструмент подобной редукции «духа к сексу») («Голая королева») – несмотря на это мы имеем дело с классическим феноменом идеологии, с маскировкой «под науку» и со всеми вытекающими отсюда репрессиями.
«Время не переспоришь», считает чуткий к веяниям эпохи Парамонов, и считает это убойным аргументом. Поэт, конечно, поэт.
Спорить со временем не следует: к чему бесплодно спорить с веком (а вот это сказано уже не поэтически, умновато для поэзии)? Время надо понимать.
В постмодернистских эпатажах, претендующих на суперноваторство, поражает прежде всего дефицит новизны. (Кстати, эпатаж, эксгибиционизм – это ведь не столько культурная, сколько психоаналитическая проблема. Однако оставим сей скользкий сюжет. Кстати, Борис Михайлович на нем несколько раз самоуверенно поскользнулся, а может и упал. Но оставим.) Вдоволь нахохотавшись над психической, иррациональной (выдаваемой, заметьте, за разумную) потребностью в отыскании ограниченного числа простых и вместе фундаментальных законов, «норм», исходя из которых можно было бы распутывать все сложности мира, постмодернисты попали под власть другой психической потребности: отречься от разумного отношения и остаться с чувством вселенского абсурда, т. е. с чувством жизни. Или – или. Что же в этом принципиально нового или революционного?
Не нова не только «проблема», но и выход из метафизически сработанной ловушки указан уже давно. Его усматривают в диалектике конечного и бесконечного, единичного и общего, простого и сложного, порядка и хаоса и, следовательно, репрессивной и «нерепрессивной» культуры. Диалектически воспитанный ум (иначе: взращенный в традициях репрессивной культуры; то, что называют умом, можно вырастить только в культуре, детище ума – т. е. в среде по определению репрессивной, круто замешанной на стремлении к порядку, если угодно, на желании за деревьями увидеть лес), верный принципу единства, взаимоперехода и взаимодополнительности противоположностей, не допустит абсолютизации ни одной из них и не станет одну интерпретировать полностью через другую или, напротив, закрывать глаза на их взаимопроникновение. Постмодернисты допустили такое – и оказались в ситуации намного более смешной, нежели та, над которой они потешаются: «конец стиля» и «конец репрессивной культуры» они приняли за чистую монету. Для них условием победоносного шествия нерепрессивной культуры стало отсутствие культуры репрессивной. Вот и поспешил наплевать в колодец, из которого ещё пить и пить («петь» в его понимании), неосторожный, поверивший, по сути, в конец света Борис Михайлович Парамонов. И напрасно.
Если уж говорить о новаторстве постмодернизма, то заключается оно в новых акцентах в рамках «старой», традиционной теории познания, а именно: диалектические превращения, как обнаружили пересмешники, граничат с абсурдом и то и дело трансформируются в него, как курица и яйцо. Постмодернистский ум – это ум, вкусивший диалектики, но не справившийся с ней, изувеченный ею и, в результате, ум капитулировавший, объявивший внерациональное (нерепрессивное) постижение (ощущение) реальности Абсолютом. Согласимся: сводить всё к матрице универсалий и не считаться с «генетикой» особенного и единичного, этой священной для любого постмодерниста категории, – грубая интеллектуальная халтура; но не видеть за отдельным закон всеобщего (за деревьями – лес) – это невежество. Вот у Парамонова много, очень много деревьев, а лес жидковат. Патологическая эрудиция, избыток информации явно ослабили методологическую (репрессивную, однако) узду.
Вот уж поистине: все разумные дороги ведут в пучину бессознательного. Бессознательное никогда не врёт; но оно никогда не скажет правды. Тривиальность концепции, отменившей концептуальность как таковую, порождена младенческим лепетом интеллекта. А мало интеллекта в определённом смысле означает много стиля, художества, красоты. Со стилем трудно быть последовательным, ибо последовательность в данном случае означает диалектичность, ту самую божественную непоследовательность, которой так не хватает «воителю» Парамонову. У него искусство выступает всегда и только противовесом жизни, т. е. как феномен идеологии. Борис Михайлович в упор не замечает того, что как феномен эстетики, той самой чистой эстетики, которая, вроде бы так нравится Парамонову, демократическому эстету, как «игра», «божественный пустяк» – искусство целиком и полностью на стороне жизни.
Таким образом, прежде чем грубо манипулировать функциями искусства (демонстрировать, в сущности, тот же социологизированный, т. е. марксистский подход, только с точностью до наоборот, вывернутый наизнанку, а изнанка социума есть не что иное, как «флора и фауна»), следует разобраться с природой художественного сознания. Таковая природа и в Америке природа, демократии или фашизмы, евреи, русские и гомосексуалисты (а также коммунисты) не могут изменить природы.
«Путь разума завёл меня в беду, теперь путём безумия пойду…» Счастливого пути, как говорится. В качестве напутствия хочется сказать следующее. Конец стиля ещё не означает конец эстетического, а вот конец эстетического именно означает конец стиля. Не торопитесь, а то успеете. Конец стиля – начало научного отношения, в свете которого игры в репрессивную или демократическую (нерепрессивную?) культуру гроша ломаного не стоят. Абсурд, хаос, ненорма как были, так и остались моментом диалектики – моментом, цементирующим порядок, а «репрессированные культуристы», оказавшиеся на свободе, качают свою интеллектуальную мышцу просто так, в стиле «силы ради силы», ничуть не ностальгируя (боже упаси!) по нормативности порядка. А если и ностальгируют, то это уже бессознательно, и разум здесь не при чём.
Возразим: само бессознательное вычислено по технологи разума и является ничем иным, как моментом сознания, сам постмодерн с его открытием «репрессивной» культуры есть продукт (хотя и неполноценный) разума…
Впрочем, всерьёз дискутировать с постмодерном, «репрессировать» вольный, свободный от пут разума народ, абсолютизирующий психический, иррациональный компонент свободы, всё равно что преподавать логику в дурдоме. Сумасшедшие всегда правы.
Ну, что ж, это действительно главная тема культуры, только с поправкой: не мозг с пахом являются главными «субъектами» и «производителями» культуры, полюсами, смыкающимися в целостность (редукция по Парамонову – это какая-то ньютоновская механика, скрещённая с павловской физиологией), а психика и сознание, душа и ум, моделирующее и рефлектирующее сознание. И до сих пор именно искусство, продукт сознания моделирующего, противостояло собственно мыслительной деятельности, а у Парамонова оно же, искусство, и стало главным носителем идей, умом и сознанием. Какой-то озадачивающий, совсем уж редуцированный парадоксализм.
Таким образом, под одну гребёнку сострижено всё в культуре, где только шевелятся зародыши мыслей. Собственно, кастрирована сама культура. И остроумие провозглашено де факто высшей формой мышления.
Теоретически книга не дотягивает даже до корректной постановки основной проблемы культуры. Однако ларчик открывается просто: остроумие – результат сведения «мозга к паху», новоявленный фиговый листочек.
Нападая на «идею», Парамонов оказывается в компании с теми, кого он клеймит как идеологов (например, Толстым Л.Н. или Достоевским, автором легенды о Великом Инквизиторе), и становится в оппозицию к тем, кого насильно записывает в свои союзники (к тем же Пушкину и Чехову). Это был бы длинный разговор, к тому же разговор о моей концепции, поэтому ограничусь тезисами, разбросанными в статье.
Вернёмся к жидковатой философии Бориса Михайловича. В одном месте книги он проговаривается: «Я попытаюсь сейчас объяснить философию Лосева своими словами, без эйдологии и диалектики; самое смешное, что это вполне возможно». Самое смешное здесь то, что это кажется возможным. «Тёмные методологии» не интересуют Парамонова, его интересует исключительно свет, идущий от инстинктов, от «паха». Другими словами, самое смешное – дилетантизм мышления, идущий от установки на вторичность мышления. Гораздо важнее – знать, нежели понимать. Поэтому «фронт культуры» Парамонова – необъятен: от «какого-нибудь Антисфена», который «оказывается интересней и нужней Сократа», до Вуди Аллена и Тимура Кибирова. И Парамонов везде побеждает. За счёт поверхностности, отсутствия глубины, за счёт того, что не додумал до конца. Пирровы победы.
И вот здесь «парадоксалист» Парамонов оказался прав (я бы сказал, он перехитрил самого себя): та культура, которая ему кажется единственно возможной, которую он побеждает (культура произвольно творящего, субъективного, моделирующего сознания), действительно заслуживает критического рассмотрения (но опять же – не отрицания). Художественная культура, культура «искажения», должна быть осознана в качестве таковой. Но чтобы верно понять мотивы и сверхзадачу искажения, надо диалектически совместить его с объективным, научным, неискажающим познанием. Парамонов же, как «клоун» Лосев («Долгая и счастливая жизнь клоуна»), делает трюк: формально отрицает отрицание, не обогащая первое – вторым. Получается «дурное» отрицание. Боюсь, всё то, что я мог бы ещё сказать о бумерангах познания, будет творчески мыслящим людом воспринято как «морализаторство» (в переводе с научного языка культуры на свой, родной, образно-символический; если на то пошло, ни эллина, ни иудея – а две культурные «породы»: какие-нибудь Сократ, Антисфен, Спиноза и т. п., с одной стороны, и легионы идеологов-художников – с другой. Но это так, к слову.). В той же работе сказано: «самую высокую культуру можно понимать как некую высокую клоунаду, то есть игру. Такие трактовки культуры неоднократно давались самыми высокими мыслителями человечества». Надо понимать: самоликвидация культуры, следовательно, разума – высшее достижение того же разума. Или: разум годится лишь на то, чтобы уразуметь, что всё в мире неразумно, некультурно. Вот, очевидно, роковой импульс и точка отсчёта (концептуальная «печка») умственных усилий Парамонова, подвигнувшие его на культурный хадж в Мекку психоанализа: разъяснить неразумным, насколько они, редукционисты, мудры.
Скажите после этого, что Борис Михайлович не дружит с диалектикой. Здесь всё проще: он её не понимает. Перефразируя «вычеканенный» самим автором афоризм, перечеканим: любая мысль ценна ровно настолько, насколько она мысль. В сущности, Парамонов выполняет ту же миссию в культуре, что и Наташа Ростова: делает нашу жизнь не «лучше», но «более отвечающей замыслу о человеке» («Пантеон: демократия как религиозная проблема») – и, что важнее всего, делает это не путём познания, а путём эмпирического приспособления, типично женским, извилистым, внешне парадоксальным, а по сути ортодоксально-прямолинейным способом.
Откуда у автора такая деструктивная тяга к редукции и авторедукции в «фактичность», в эмпиризм, в «жизнь, к «серым рыбкам», вспять по эволюционной спирали, в зоологию (не в омут ли психоанализа меня опять заводит)?
Всякий очень культурный человек, а тем более человек, всю жизнь «по призванию» ковырявшийся на ниве культуры, не может не испытывать глубокого разочарования, глядя на выращенные им плоды. Даже у мастеров культуры – жалок результат, что уж говорить о рядовых тружениках, серых рыбах-с. Натурально, хочется плюнуть в морду культуре за профуканную жизнь. Культура – дура, вот и культуротворец чувствует себя в дураках. С кем поведёшься… «Что мне «это» дало?» – лежит в подтексте плевка. Чувствуешь – я бы семижды семи раз выделил это слово: не понимаешь, а чувствуешь – себя обманутым, словно жизнь, какая-то настоящая, завидно содержательная, прошла стороной, пока ты там ковырялся. «И вдруг мелькает мысль-заря: а может быть я и рифмую зря?» Это Маяковский. А вот Парамонов: «Вопрос ставится: а зачем романы писать?» («Рэпперы в Дарлингтон-холл»).
Другая жизнь проходит на какой-то другой ниве. Возникает желание свести счёты, разоблачить грандиозную мистификацию («сама культура «карикатурна» «, там же, в «Рэпперах»), а на эту благую цель жизни не жалко. Мне отмщение, как бы, и аз воздам. Такова логика чувств.
Понимаешь-то совсем иное (если способен понимать: тут никакой репрессии): что никакого обмана и не было. Просто сама жизнь человека есть жестокая мистификация (по меркам человеческим, разумеется): вся культура есть отрицание белокурой бестии, но живёт эта самая культура именно за счёт бестиарности. Поняв закон жизни, ещё больше уважаешь культуру, ненавидя и любя. Словом, в своём святом гневе супротив культуры бывшие создатели культурных ценностей, культуртрегеры, оказываются в положении этаких шалунов: малыш уж отморозил пальчик (или там что-нибудь ещё), ему и больно и смешно. У него «вава», рана, нанесённая культурой.
Еще раз повторю: и чувства естественны, и эмоциональная реакция на них. Неестественно одно – логика разума, которая тоже должна быть естественной, нормальной. Тот забавный факт, что «так нас природа сотворила, к противуречию склонна», можно, по принципу остранения, считать диалектикой. И тогда окажется, что мы ходим вокруг да около, не решаясь сказать главное: речь идёт о двух разных культурах – художественной и собственно научной, в основе которых лежат, соответственно, моделирующий и рефлектирующий типы сознания. В рамках культуры «художественной», обижающейся (несущей свою информацию на языке образов-моделей), остранение означает переход в иную «веру», со всем сознательным обнажением игрового момента такого перехода (по Спинозе «и плакать, и смеяться, и ненавидеть»); если же мы «остраниваем» одну культуру не другой верой в рамках одной культуры, а другой культурой, один язык культуры, образный, другим, абстрактно-логическим языком понятий, то мы тем самым переводим «игру» в план научный (по Спинозе: не плакать – а понимать), где смех является тем самым смехом без причины.
Парамонов (по большому счёту) говорит с нами языком моделирующего сознания, привлекая при этом материал (концепты), неподъёмный для «художества». Он, конечно, анализирует, что само по себе отдаёт наукой, но делает это литературно, даже художественно.
Вот меня и заинтересовал феномен Бориса Парамонова как человека, личности (выступающей за полезное обезличивание), остановившейся у последней черты: не у той черты, за которой кончается культура и начинается натура (этот сюжет затаскан и малопродуктивен в познавательном отношении, ибо весьма приблизителен, спекулятивен, напоминая что-то вроде: то ли он украл, то ли у него украли), а за которой кончается одно, моделирующее сознание (культура, если угодно), и начинается другое, рефлектирующее. Вся неоднозначность (читай амбивалентность) такой классически маргинальной позиции сказывается в том, что он, будучи вышколенным интеллектуальным постмодернистом, балансирует на грани мысли и чувства, на грани двух культур. Само по себе это ни хорошо, ни плохо. Плохо то, что он допускает (бессознательно?) подмену одного сознания другим, анализ научный – «анализом», заказанным идеологией. И результат подобной как бы научной позиции, обрушивающейся на идеологию культуроцентризма (по задумке – на идеологию как таковую), – идеология культуроборчества. Над чем посмеешься, тому и послужишь. Результат серьёзных культурных усилий – всего лишь очередное художественно-идеологическое остранение.
Культурфилософсая интенция книги – быть живым, живым и только, до конца. Только живым означает: перестать быть культурным, перестать думать. Вот тут-то и возникает сакраментальный вопрос: мастером какой культуры является Парамонов, какой культуре так пассионарно он сопротивляется, какую культуру предлагает он вынести ногами вперёд? Художественную? Научно-гуманитарную (находящуюся, кстати, в лежачем положении, когда её бить удобно, но не принято)?
Жизнь выше любых, всех и всяческих идеологий, «вещество жизни» почему-то отторгает идеологию: на этом простом основании Парамонов решил, что он, жизнелюб, находится вне идеологий. На самом деле получился очередной миф, миф о том, что жизнь может обойтись без мифа. Не может, и доказательство тому – книга культуроборческого Прометея-мифотворца Парамонова, замаскировавшегося под серое. Не самый худший цвет, согласен, но суть в другом: маскировка, имитация это или «правда жизни», просто правда?
Писатели, поэты и прочие сублиматоры суть не кто иные, как самые ярые защитники жизни, ибо чувственно (психологически) воспринимать – уже поклоняться Эросу. Не покушаются они на Эрос (провозгласить, заметим, можно всё что угодно), хотя бы потому, что невозможно сделать это средствами искусства. Танатос – это анализ, тот самый «конец стиля».
Накаркал, на каждом шагу накаркал себе Борис Михайлович. Ведь он, многоопытный человековед, продемонстрировал тип сознания культурного дикаря. Я бы покривил душой, если бы воскликнул: столько знать и при этом мало что понимать в том, что знаешь. Это более, чем естественно. Это культурная (идеологическая) форма приспособления к себе любимому, многознайке. Борис Михайлович Парамонов прикидывается «просто Васей», но на самом деле поёт как тот соловей, что жрать хочет. Петь отнюдь не всегда значит притворяться, что ты не хочешь есть. В данном случае – петь, чтобы жить, а не жить, чтобы петь. Ведь как рассуждает автор?
Литература должна стать средством к существованию, способом добывать «жратву», чтобы петь не хотелось. Петь, творить культуру – если не стыдно, то лицемерно. Вот сверхчестностью сверхчеловека продиктованные строки: «Что делать – мне нравятся люди, умеющие быть богатыми» («Бессмертный Егорушка»). Как говорится, дело вкуса. Кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка. Быть богатым – быть вне культуры: тут как бы и психоанализа не надо. Всё как бы ясно. Кроме одного: зачем писать элитарную по проблематике книгу, которая явно не принесёт богатства, жратвы? Зачем «петь»? Нет ли в пении момента, который невозможно редуцировать к «паху» и «жрачке»? Есть такой момент, конечно, и момент этот: искусство больше, чем натура, но явно меньше, нежели культура.
Идеология несводима к результату, который может дать и обеспечить психоанализ, она вообще не может быть познаваема только психоанализом. Дело в том, что идеология далеко не тождественна «бессознательному», хотя «оно» является существенным компонентом всякой идеологии. Другой не менее, а часто и более существенный компонент – нечто прямо противоположное бессознательному, но в то же время в значительной степени определяемое им: концепция, система идей, как бы (по форме) собственно сознание.
Принципиально важно то, что оба идеологических компонента несводимы один к другому при всей их взаимозависимости и неравноправности. (Заметим, что соотношение компонентов и их «удельный вес» в разных типах идеологий – разные.) Идеология как тип сознания, моделирующего сознания не может быть исключительным предметом психоанализа. С другой стороны, идеология не исчерпывается «прямоговорением» («творчество обессмысливается, перестаёт быть нужным как творчество, как метафора и миф, подменяется (выделено мной – А.А.) прямоговорением» («-121»). Прямоговорение, если под ним разуметь абстрактно-понятийное, обходящееся без посредничества образов «говорение», – это логическое воздействие на сознание. «Миф и метафора» – это воздействие на чувства и подсознание. С какой это стати «творчество перестаёт быть нужным» и «подменяется»? Потому что Парамонову захотелось редуцировать и усечь человека, обойтись одним полушарием? Подмена и есть классическая репрессия. Отсюда следует совсем не то, что следует у Парамонова, а у него следует: «главное духовное событие» эпохи – «превращение художника в коммерсанта» («Бессмертный Егорушка»; речь, правда, идёт об «истории русской культуры советского периода», но содержание этого периода осознаётся как основное содержание эпохи «обуржуазивания», эпохи «смены типов культуры», «высшей» на «низшую», «культуры» на «цивилизацию» («Голая королева»)). Главное духовное событие эпохи – изживание идеологической иллюзии, мифа о том, что человек может обойтись без культуры, без «метафоры и мифа», одним только утилитаризмом и плоским рационализмом; с другой стороны, изживание мифа, согласно которому человек может обойтись только мифом и метафорой, религией и искусством, без теории познания и философии сознания. Убогий рационализм уже затеял две мировые войны, его же логика неуклонно подталкивает к третьей – и это будет реальная цена «слов», пустяков, идеологического трёпа и стёба.
Вырисовывается цепочка, замыкающаяся в круг: постмодерн, где реализован «конец стиля», – демократия как проекция постмодерна (и даже – христианства, религии в широком смысле, см. «Пантеон: демократия как религиозная проблема»: «в нашем контексте демократия обретает если не религиозный смысл, то соотнесённость с религиозными содержаниями»), – потребитель как субъект демократии, – еврейство как идеальная – пластичная, счастливо избегающая определённости – человеческая субстанция, без зазора стыкующаяся с демократией, плюрализмом, потребительством и постмодерном, – культура, где «приватизация бытия» разрывает цепи репрессивных норм и оборачивается «концом стиля» – где властвует антикультура, натура… «Флора и фауна дают урок постмодернизма» («Конец стиля»).
Таков «культурный проект» Парамонова, хотя сам он в стиле «диалектического материализма» скромно отводит себе стороннее место в истории (в парадоксальном соответствии с антимарксистским постулатом: «личность формируется утратой исторического горизонта», здесь и сейчас): «моё «разрушение эстетики» – только посильная констатация свершившихся фактов (жизнь идёт своим путём, отвергая навязываемое ей «высокой культурой» – А.А.), а моя ересь в том, что я эти факты не осуждаю, а приветствую». Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую… Как не поэт? Поэт, поэт – уже в силу диалектики единичного и всеобщего: каждый человек поэт, еврей и демократ. И коммунист. И скромничать нечего: книга – «о поистине фундаментальных сюжетах бытия и культуры» («Зощенко в театре»).
Радикальный нюанс в качестве контрверсии: осуждение равно как и приветствование фактов и называется идеологией. Несмотря на то, что Борис Парамонов пытается философской скороговоркой фундаментально, именно культурно легализовать свой проект, рассуждая о «демократическом мышлении» и «демократизации знания», суть которых сводится к «проблеме редукции», т. е. «сведении высшего к низшему», что парадоксально именуется прогрессом (психоанализ Фрейда понимается как механизм и инструмент подобной редукции «духа к сексу») («Голая королева») – несмотря на это мы имеем дело с классическим феноменом идеологии, с маскировкой «под науку» и со всеми вытекающими отсюда репрессиями.
«Время не переспоришь», считает чуткий к веяниям эпохи Парамонов, и считает это убойным аргументом. Поэт, конечно, поэт.
Спорить со временем не следует: к чему бесплодно спорить с веком (а вот это сказано уже не поэтически, умновато для поэзии)? Время надо понимать.
3
Конец стиля, конец организации и определённого порядка, который источает определённый смысл, – означает конец разумного отношения. А конец разумного отношения (чаемый закат «репрессивной культуры») означает начало свободной от «репрессий» разума – но подчинённой зависимости от неразума, инстинктов, эпохе. Природа не терпит пустоты. Отмена культурной репрессии означает репрессию натуры. «Где начинается эклектика, там зарождается свобода» («Конец стиля»). Всё это, видите ль, слова, слова, слова, т. е. постмодерн. Эклектика как форма свободы от культурного порядка одновременно есть форма зависимости от хаоса натуры, иными словами от порядка куда более бесчеловечного.В постмодернистских эпатажах, претендующих на суперноваторство, поражает прежде всего дефицит новизны. (Кстати, эпатаж, эксгибиционизм – это ведь не столько культурная, сколько психоаналитическая проблема. Однако оставим сей скользкий сюжет. Кстати, Борис Михайлович на нем несколько раз самоуверенно поскользнулся, а может и упал. Но оставим.) Вдоволь нахохотавшись над психической, иррациональной (выдаваемой, заметьте, за разумную) потребностью в отыскании ограниченного числа простых и вместе фундаментальных законов, «норм», исходя из которых можно было бы распутывать все сложности мира, постмодернисты попали под власть другой психической потребности: отречься от разумного отношения и остаться с чувством вселенского абсурда, т. е. с чувством жизни. Или – или. Что же в этом принципиально нового или революционного?
Не нова не только «проблема», но и выход из метафизически сработанной ловушки указан уже давно. Его усматривают в диалектике конечного и бесконечного, единичного и общего, простого и сложного, порядка и хаоса и, следовательно, репрессивной и «нерепрессивной» культуры. Диалектически воспитанный ум (иначе: взращенный в традициях репрессивной культуры; то, что называют умом, можно вырастить только в культуре, детище ума – т. е. в среде по определению репрессивной, круто замешанной на стремлении к порядку, если угодно, на желании за деревьями увидеть лес), верный принципу единства, взаимоперехода и взаимодополнительности противоположностей, не допустит абсолютизации ни одной из них и не станет одну интерпретировать полностью через другую или, напротив, закрывать глаза на их взаимопроникновение. Постмодернисты допустили такое – и оказались в ситуации намного более смешной, нежели та, над которой они потешаются: «конец стиля» и «конец репрессивной культуры» они приняли за чистую монету. Для них условием победоносного шествия нерепрессивной культуры стало отсутствие культуры репрессивной. Вот и поспешил наплевать в колодец, из которого ещё пить и пить («петь» в его понимании), неосторожный, поверивший, по сути, в конец света Борис Михайлович Парамонов. И напрасно.
Если уж говорить о новаторстве постмодернизма, то заключается оно в новых акцентах в рамках «старой», традиционной теории познания, а именно: диалектические превращения, как обнаружили пересмешники, граничат с абсурдом и то и дело трансформируются в него, как курица и яйцо. Постмодернистский ум – это ум, вкусивший диалектики, но не справившийся с ней, изувеченный ею и, в результате, ум капитулировавший, объявивший внерациональное (нерепрессивное) постижение (ощущение) реальности Абсолютом. Согласимся: сводить всё к матрице универсалий и не считаться с «генетикой» особенного и единичного, этой священной для любого постмодерниста категории, – грубая интеллектуальная халтура; но не видеть за отдельным закон всеобщего (за деревьями – лес) – это невежество. Вот у Парамонова много, очень много деревьев, а лес жидковат. Патологическая эрудиция, избыток информации явно ослабили методологическую (репрессивную, однако) узду.
Вот уж поистине: все разумные дороги ведут в пучину бессознательного. Бессознательное никогда не врёт; но оно никогда не скажет правды. Тривиальность концепции, отменившей концептуальность как таковую, порождена младенческим лепетом интеллекта. А мало интеллекта в определённом смысле означает много стиля, художества, красоты. Со стилем трудно быть последовательным, ибо последовательность в данном случае означает диалектичность, ту самую божественную непоследовательность, которой так не хватает «воителю» Парамонову. У него искусство выступает всегда и только противовесом жизни, т. е. как феномен идеологии. Борис Михайлович в упор не замечает того, что как феномен эстетики, той самой чистой эстетики, которая, вроде бы так нравится Парамонову, демократическому эстету, как «игра», «божественный пустяк» – искусство целиком и полностью на стороне жизни.
Таким образом, прежде чем грубо манипулировать функциями искусства (демонстрировать, в сущности, тот же социологизированный, т. е. марксистский подход, только с точностью до наоборот, вывернутый наизнанку, а изнанка социума есть не что иное, как «флора и фауна»), следует разобраться с природой художественного сознания. Таковая природа и в Америке природа, демократии или фашизмы, евреи, русские и гомосексуалисты (а также коммунисты) не могут изменить природы.
«Путь разума завёл меня в беду, теперь путём безумия пойду…» Счастливого пути, как говорится. В качестве напутствия хочется сказать следующее. Конец стиля ещё не означает конец эстетического, а вот конец эстетического именно означает конец стиля. Не торопитесь, а то успеете. Конец стиля – начало научного отношения, в свете которого игры в репрессивную или демократическую (нерепрессивную?) культуру гроша ломаного не стоят. Абсурд, хаос, ненорма как были, так и остались моментом диалектики – моментом, цементирующим порядок, а «репрессированные культуристы», оказавшиеся на свободе, качают свою интеллектуальную мышцу просто так, в стиле «силы ради силы», ничуть не ностальгируя (боже упаси!) по нормативности порядка. А если и ностальгируют, то это уже бессознательно, и разум здесь не при чём.
Возразим: само бессознательное вычислено по технологи разума и является ничем иным, как моментом сознания, сам постмодерн с его открытием «репрессивной» культуры есть продукт (хотя и неполноценный) разума…
Впрочем, всерьёз дискутировать с постмодерном, «репрессировать» вольный, свободный от пут разума народ, абсолютизирующий психический, иррациональный компонент свободы, всё равно что преподавать логику в дурдоме. Сумасшедшие всегда правы.
4
Я в восхищении от философских замашек (может быть, лучше сказать манер? Нет, манеры – это пристало барственному интеллектуалу Герцену, у демократов должны быть замашки: сохраним диктат стиля) Бориса Парамонова, который с вальяжностью маэстро, постмодерново, мгновенно разгребает вековые философские завалы. В случае если теория какого-нибудь Гегеля противоречит его, Парамонова, младо– (и мало-) интеллектуальной концепции, тем хуже для теории какого-нибудь Гегеля. Просто, походя, не оставляет камня на камне. Творит чудеса, я бы сказал, имея в виду именно то, что сказал: творит чудеса, фантомы, не имеющие отношения к реальности. Ведь по большому счёту основная претензия к культуре – обвинение её в репрессивности, заданности (из лучших, конечно, побуждений) – это претензия к тому компоненту культуры, который называется разум. Отнюдь не коммунизм или фашизм с их бесчеловечностью так беспокоят Бориса Михайловича (это была бы мораль), а то, что общества эти были сработаны «под идею». Неважно, хорошую или плохую, идея плоха уже тем, что она идея – субстанция, противостоящая жизни. Идея – это порядок и иерархия. Вот против внесения в жизнь какого-то бы ни было, пусть мало-мальского порядка и направлена главная идея книги Парамонова. И тут «один из самых оригинальных и острых мыслителей современности» (так указано на обложке остроумной книги) выступает с самыми банальными нападками на культуру. Он, обжёгшись на молоке идеологии, даже в искусстве видит прежде всего идеи, отсюда – фобийная тяга к искусству как «игре». Его культурными героями-мыслителями становятся невразумительные Бахтин, Шкловский, Хайдеггер, в мыслители попадают женщина (Палья), русские религиозные путаники – всё публика, так или иначе дискредитировавшая мысль, рациональный подход как таковой. Особенно, конечно, нравится психоанализ: жрать хочет человек, потому и поёт (то бишь думает). Психоанализ тем хорош, что, подумав, приходит к заключению: думать всегда вторично, производно, факультативно. Первичны базовые инстинкты. Секс стал едва ли не главным героем книги, в смысле главным контрагентом, противостоящим интеллекту. Редукция «мозга к паху» (с восторгом цитирует Парамонов поэта) – вот тема книги.Ну, что ж, это действительно главная тема культуры, только с поправкой: не мозг с пахом являются главными «субъектами» и «производителями» культуры, полюсами, смыкающимися в целостность (редукция по Парамонову – это какая-то ньютоновская механика, скрещённая с павловской физиологией), а психика и сознание, душа и ум, моделирующее и рефлектирующее сознание. И до сих пор именно искусство, продукт сознания моделирующего, противостояло собственно мыслительной деятельности, а у Парамонова оно же, искусство, и стало главным носителем идей, умом и сознанием. Какой-то озадачивающий, совсем уж редуцированный парадоксализм.
Таким образом, под одну гребёнку сострижено всё в культуре, где только шевелятся зародыши мыслей. Собственно, кастрирована сама культура. И остроумие провозглашено де факто высшей формой мышления.
Теоретически книга не дотягивает даже до корректной постановки основной проблемы культуры. Однако ларчик открывается просто: остроумие – результат сведения «мозга к паху», новоявленный фиговый листочек.
Нападая на «идею», Парамонов оказывается в компании с теми, кого он клеймит как идеологов (например, Толстым Л.Н. или Достоевским, автором легенды о Великом Инквизиторе), и становится в оппозицию к тем, кого насильно записывает в свои союзники (к тем же Пушкину и Чехову). Это был бы длинный разговор, к тому же разговор о моей концепции, поэтому ограничусь тезисами, разбросанными в статье.
Вернёмся к жидковатой философии Бориса Михайловича. В одном месте книги он проговаривается: «Я попытаюсь сейчас объяснить философию Лосева своими словами, без эйдологии и диалектики; самое смешное, что это вполне возможно». Самое смешное здесь то, что это кажется возможным. «Тёмные методологии» не интересуют Парамонова, его интересует исключительно свет, идущий от инстинктов, от «паха». Другими словами, самое смешное – дилетантизм мышления, идущий от установки на вторичность мышления. Гораздо важнее – знать, нежели понимать. Поэтому «фронт культуры» Парамонова – необъятен: от «какого-нибудь Антисфена», который «оказывается интересней и нужней Сократа», до Вуди Аллена и Тимура Кибирова. И Парамонов везде побеждает. За счёт поверхностности, отсутствия глубины, за счёт того, что не додумал до конца. Пирровы победы.
И вот здесь «парадоксалист» Парамонов оказался прав (я бы сказал, он перехитрил самого себя): та культура, которая ему кажется единственно возможной, которую он побеждает (культура произвольно творящего, субъективного, моделирующего сознания), действительно заслуживает критического рассмотрения (но опять же – не отрицания). Художественная культура, культура «искажения», должна быть осознана в качестве таковой. Но чтобы верно понять мотивы и сверхзадачу искажения, надо диалектически совместить его с объективным, научным, неискажающим познанием. Парамонов же, как «клоун» Лосев («Долгая и счастливая жизнь клоуна»), делает трюк: формально отрицает отрицание, не обогащая первое – вторым. Получается «дурное» отрицание. Боюсь, всё то, что я мог бы ещё сказать о бумерангах познания, будет творчески мыслящим людом воспринято как «морализаторство» (в переводе с научного языка культуры на свой, родной, образно-символический; если на то пошло, ни эллина, ни иудея – а две культурные «породы»: какие-нибудь Сократ, Антисфен, Спиноза и т. п., с одной стороны, и легионы идеологов-художников – с другой. Но это так, к слову.). В той же работе сказано: «самую высокую культуру можно понимать как некую высокую клоунаду, то есть игру. Такие трактовки культуры неоднократно давались самыми высокими мыслителями человечества». Надо понимать: самоликвидация культуры, следовательно, разума – высшее достижение того же разума. Или: разум годится лишь на то, чтобы уразуметь, что всё в мире неразумно, некультурно. Вот, очевидно, роковой импульс и точка отсчёта (концептуальная «печка») умственных усилий Парамонова, подвигнувшие его на культурный хадж в Мекку психоанализа: разъяснить неразумным, насколько они, редукционисты, мудры.
Скажите после этого, что Борис Михайлович не дружит с диалектикой. Здесь всё проще: он её не понимает. Перефразируя «вычеканенный» самим автором афоризм, перечеканим: любая мысль ценна ровно настолько, насколько она мысль. В сущности, Парамонов выполняет ту же миссию в культуре, что и Наташа Ростова: делает нашу жизнь не «лучше», но «более отвечающей замыслу о человеке» («Пантеон: демократия как религиозная проблема») – и, что важнее всего, делает это не путём познания, а путём эмпирического приспособления, типично женским, извилистым, внешне парадоксальным, а по сути ортодоксально-прямолинейным способом.
Откуда у автора такая деструктивная тяга к редукции и авторедукции в «фактичность», в эмпиризм, в «жизнь, к «серым рыбкам», вспять по эволюционной спирали, в зоологию (не в омут ли психоанализа меня опять заводит)?
Всякий очень культурный человек, а тем более человек, всю жизнь «по призванию» ковырявшийся на ниве культуры, не может не испытывать глубокого разочарования, глядя на выращенные им плоды. Даже у мастеров культуры – жалок результат, что уж говорить о рядовых тружениках, серых рыбах-с. Натурально, хочется плюнуть в морду культуре за профуканную жизнь. Культура – дура, вот и культуротворец чувствует себя в дураках. С кем поведёшься… «Что мне «это» дало?» – лежит в подтексте плевка. Чувствуешь – я бы семижды семи раз выделил это слово: не понимаешь, а чувствуешь – себя обманутым, словно жизнь, какая-то настоящая, завидно содержательная, прошла стороной, пока ты там ковырялся. «И вдруг мелькает мысль-заря: а может быть я и рифмую зря?» Это Маяковский. А вот Парамонов: «Вопрос ставится: а зачем романы писать?» («Рэпперы в Дарлингтон-холл»).
Другая жизнь проходит на какой-то другой ниве. Возникает желание свести счёты, разоблачить грандиозную мистификацию («сама культура «карикатурна» «, там же, в «Рэпперах»), а на эту благую цель жизни не жалко. Мне отмщение, как бы, и аз воздам. Такова логика чувств.
Понимаешь-то совсем иное (если способен понимать: тут никакой репрессии): что никакого обмана и не было. Просто сама жизнь человека есть жестокая мистификация (по меркам человеческим, разумеется): вся культура есть отрицание белокурой бестии, но живёт эта самая культура именно за счёт бестиарности. Поняв закон жизни, ещё больше уважаешь культуру, ненавидя и любя. Словом, в своём святом гневе супротив культуры бывшие создатели культурных ценностей, культуртрегеры, оказываются в положении этаких шалунов: малыш уж отморозил пальчик (или там что-нибудь ещё), ему и больно и смешно. У него «вава», рана, нанесённая культурой.
Еще раз повторю: и чувства естественны, и эмоциональная реакция на них. Неестественно одно – логика разума, которая тоже должна быть естественной, нормальной. Тот забавный факт, что «так нас природа сотворила, к противуречию склонна», можно, по принципу остранения, считать диалектикой. И тогда окажется, что мы ходим вокруг да около, не решаясь сказать главное: речь идёт о двух разных культурах – художественной и собственно научной, в основе которых лежат, соответственно, моделирующий и рефлектирующий типы сознания. В рамках культуры «художественной», обижающейся (несущей свою информацию на языке образов-моделей), остранение означает переход в иную «веру», со всем сознательным обнажением игрового момента такого перехода (по Спинозе «и плакать, и смеяться, и ненавидеть»); если же мы «остраниваем» одну культуру не другой верой в рамках одной культуры, а другой культурой, один язык культуры, образный, другим, абстрактно-логическим языком понятий, то мы тем самым переводим «игру» в план научный (по Спинозе: не плакать – а понимать), где смех является тем самым смехом без причины.
Парамонов (по большому счёту) говорит с нами языком моделирующего сознания, привлекая при этом материал (концепты), неподъёмный для «художества». Он, конечно, анализирует, что само по себе отдаёт наукой, но делает это литературно, даже художественно.
Вот меня и заинтересовал феномен Бориса Парамонова как человека, личности (выступающей за полезное обезличивание), остановившейся у последней черты: не у той черты, за которой кончается культура и начинается натура (этот сюжет затаскан и малопродуктивен в познавательном отношении, ибо весьма приблизителен, спекулятивен, напоминая что-то вроде: то ли он украл, то ли у него украли), а за которой кончается одно, моделирующее сознание (культура, если угодно), и начинается другое, рефлектирующее. Вся неоднозначность (читай амбивалентность) такой классически маргинальной позиции сказывается в том, что он, будучи вышколенным интеллектуальным постмодернистом, балансирует на грани мысли и чувства, на грани двух культур. Само по себе это ни хорошо, ни плохо. Плохо то, что он допускает (бессознательно?) подмену одного сознания другим, анализ научный – «анализом», заказанным идеологией. И результат подобной как бы научной позиции, обрушивающейся на идеологию культуроцентризма (по задумке – на идеологию как таковую), – идеология культуроборчества. Над чем посмеешься, тому и послужишь. Результат серьёзных культурных усилий – всего лишь очередное художественно-идеологическое остранение.
Культурфилософсая интенция книги – быть живым, живым и только, до конца. Только живым означает: перестать быть культурным, перестать думать. Вот тут-то и возникает сакраментальный вопрос: мастером какой культуры является Парамонов, какой культуре так пассионарно он сопротивляется, какую культуру предлагает он вынести ногами вперёд? Художественную? Научно-гуманитарную (находящуюся, кстати, в лежачем положении, когда её бить удобно, но не принято)?
Жизнь выше любых, всех и всяческих идеологий, «вещество жизни» почему-то отторгает идеологию: на этом простом основании Парамонов решил, что он, жизнелюб, находится вне идеологий. На самом деле получился очередной миф, миф о том, что жизнь может обойтись без мифа. Не может, и доказательство тому – книга культуроборческого Прометея-мифотворца Парамонова, замаскировавшегося под серое. Не самый худший цвет, согласен, но суть в другом: маскировка, имитация это или «правда жизни», просто правда?
Писатели, поэты и прочие сублиматоры суть не кто иные, как самые ярые защитники жизни, ибо чувственно (психологически) воспринимать – уже поклоняться Эросу. Не покушаются они на Эрос (провозгласить, заметим, можно всё что угодно), хотя бы потому, что невозможно сделать это средствами искусства. Танатос – это анализ, тот самый «конец стиля».
Накаркал, на каждом шагу накаркал себе Борис Михайлович. Ведь он, многоопытный человековед, продемонстрировал тип сознания культурного дикаря. Я бы покривил душой, если бы воскликнул: столько знать и при этом мало что понимать в том, что знаешь. Это более, чем естественно. Это культурная (идеологическая) форма приспособления к себе любимому, многознайке. Борис Михайлович Парамонов прикидывается «просто Васей», но на самом деле поёт как тот соловей, что жрать хочет. Петь отнюдь не всегда значит притворяться, что ты не хочешь есть. В данном случае – петь, чтобы жить, а не жить, чтобы петь. Ведь как рассуждает автор?
Литература должна стать средством к существованию, способом добывать «жратву», чтобы петь не хотелось. Петь, творить культуру – если не стыдно, то лицемерно. Вот сверхчестностью сверхчеловека продиктованные строки: «Что делать – мне нравятся люди, умеющие быть богатыми» («Бессмертный Егорушка»). Как говорится, дело вкуса. Кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка. Быть богатым – быть вне культуры: тут как бы и психоанализа не надо. Всё как бы ясно. Кроме одного: зачем писать элитарную по проблематике книгу, которая явно не принесёт богатства, жратвы? Зачем «петь»? Нет ли в пении момента, который невозможно редуцировать к «паху» и «жрачке»? Есть такой момент, конечно, и момент этот: искусство больше, чем натура, но явно меньше, нежели культура.
Идеология несводима к результату, который может дать и обеспечить психоанализ, она вообще не может быть познаваема только психоанализом. Дело в том, что идеология далеко не тождественна «бессознательному», хотя «оно» является существенным компонентом всякой идеологии. Другой не менее, а часто и более существенный компонент – нечто прямо противоположное бессознательному, но в то же время в значительной степени определяемое им: концепция, система идей, как бы (по форме) собственно сознание.
Принципиально важно то, что оба идеологических компонента несводимы один к другому при всей их взаимозависимости и неравноправности. (Заметим, что соотношение компонентов и их «удельный вес» в разных типах идеологий – разные.) Идеология как тип сознания, моделирующего сознания не может быть исключительным предметом психоанализа. С другой стороны, идеология не исчерпывается «прямоговорением» («творчество обессмысливается, перестаёт быть нужным как творчество, как метафора и миф, подменяется (выделено мной – А.А.) прямоговорением» («-121»). Прямоговорение, если под ним разуметь абстрактно-понятийное, обходящееся без посредничества образов «говорение», – это логическое воздействие на сознание. «Миф и метафора» – это воздействие на чувства и подсознание. С какой это стати «творчество перестаёт быть нужным» и «подменяется»? Потому что Парамонову захотелось редуцировать и усечь человека, обойтись одним полушарием? Подмена и есть классическая репрессия. Отсюда следует совсем не то, что следует у Парамонова, а у него следует: «главное духовное событие» эпохи – «превращение художника в коммерсанта» («Бессмертный Егорушка»; речь, правда, идёт об «истории русской культуры советского периода», но содержание этого периода осознаётся как основное содержание эпохи «обуржуазивания», эпохи «смены типов культуры», «высшей» на «низшую», «культуры» на «цивилизацию» («Голая королева»)). Главное духовное событие эпохи – изживание идеологической иллюзии, мифа о том, что человек может обойтись без культуры, без «метафоры и мифа», одним только утилитаризмом и плоским рационализмом; с другой стороны, изживание мифа, согласно которому человек может обойтись только мифом и метафорой, религией и искусством, без теории познания и философии сознания. Убогий рационализм уже затеял две мировые войны, его же логика неуклонно подталкивает к третьей – и это будет реальная цена «слов», пустяков, идеологического трёпа и стёба.