Фатима и Дирк изумленно наблюдали за превращением материи в свою противоположность. Несмотря на то, что до него можно было дотронуться кистью, несмотря на то, что частично он был изготовлен из обыкновенного слоновьего бивня, этот неописуемый черный цвет представлял собой отсутствие в чистом виде. В нем ничего не отражалось, и нельзя было сказать, что он имеет объем. У него не было ни глубины, ни поверхности. Невозможно было судить ни о его весе, ни о его составе. Ничто. Просто ничто. Можно овладеть умозрительной идеей бесконечности, можно согласиться с рациональным утверждением греков, что прямая вмещает в себя бесчисленное количество точек. Но никто никогда не «видел» бесконечности. И точно так же из привычного понятия «бытие» можно вывести его противоположность: «небытие», то есть «ничто». И однако никто не осмелился бы утверждать, что когда-нибудь видел это «ничто». Никто, кроме Фатимы и Дирка, которые присутствовали при том, как это ничто распространяется по поверхности палитры.

IV

   Вначале был Oleum Presiotum, и потом сотворил Грег тьму над бездною, и назвал ее Черный.
   И Дух Грегов носился над бездною. И сказал Грег: да будет Синий. И стало так. И, не видя, понял Грег, что это хорошо.
   И отделил Грег свет от тьмы. И сказал Грег: да будет Желтый. И стало так.
   И потом сотворил Грег Красный.
   И было это хорошо.
   Грег, снова ставший хозяином и властелином своей вселенной, творил и разрушал по своей воле, и оставаясь все тем же слепцом, окутанным собственной тьмой, он создавал цвета, которых даже не мог увидеть. Сидя на своем престоле, с бородой, ниспадающей на его широкую грудь, он прикасался указательным пальцем к тому и к этому, и все становилось цветом. Словно Мидас света, он превращал самые грубые минералы, самую истоптанную землю и обожженные кости животных в невиданные доселе краски с помощью одного лишь прикосновения к волшебному Oleum Presiotum.
   И сказал Грег: да будет Белый.
   Он вылил на палитру последнюю порцию, остававшуюся в склянке, и добавил в нее мельчайшие опилки свинцовых белил. И тогда, перемешавшись с этим чудотворным маслом, на свет появилось невыразимое. Фатима и Дирк смогли убедиться в правоте Аристотеля, утверждавшего, что белый — это сумма всех цветов и всех ощущений. Если черный был чистым отсутствием, белый оказался всеобъемлющей суммой. По мере того как Oleum Presiotum завладевал свинцовой пылью, из этой смеси начало возникать бесконечное множество отблесков неисчислимых оттенков. Перед округлившимися глазами Дирка и Фатимы эти вспышки стали преображаться в конкретные и в то же время неуловимые образы. Фламандец и португалка созерцали Всё. Они приобщались к Истории Мироздания. Если белый — это свет, если свет обретает бессмертие в своем странствии по Вселенной, то этот белый цвет был средоточием всех образов мира на ограниченном пространстве палитры. Подтверждая свидетельство монаха Джорджио Луиджи ди Борго, который уверял, что наблюдал мифический Алеф, в этом белом сиянии, хранящем свет всех событий, что когда-либо происходили, Фатима и Дирк смогли видеть то же самое, о чем писал поэт ди Борго: «Я видел густонаселенное море, видел рассвет и закат (…) видел разрушенный лабиринт (это был Лондон), видел бесконечное число глаз рядом с собою, которые вглядывались в меня, как в зеркало, видел все зеркала нашей планеты, и ни одно из них не отражало меня (…) видел лошадей с развевающимися гривами на берегу Каспийского моря на заре, видел изящный костяк ладони (…) потом у меня закружилась голова, и я заплакал, потому что глаза мои увидели это таинственное, предполагаемое нечто, чьим именем завладели люди, хотя ни один человек его не видел: непостижимую вселенную» 19.

V

   Белый, черный, красный, синий, желтый. Если этими словами можно обозначить невиданные цвета, появившиеся на палитре Грега. Все было полностью готово, чтобы Дирк нанес на портрет первый слой. Когда пришло время смешивать цвета, руководствуясь лишь собственным усмотрением, руки младшего ван Мандера все еще продолжали дрожать. Поскольку теперь он не мог рассчитывать ни на чью помощь — ведь Грег уже сделал свою работу» — у художника возникло странное ощущение, что он остался лицом к лицу со своей первой картиной. Когда фламандец отрывал взгляд от палитры, он не мог отделаться от ощущения, что в сравнении с красками, покоившимися у него на руке, реальность — это не более чем жалкая подделка, сотканная из теней. Трехдневная работа вымотала Грега. Он отправился отдыхать и оставил после себя такую плотную атмосферу молчания и отсутствия, что казалось, ее можно было потрогать руками. Дирк нерешительно вертел кисть в кончиках пальцев, боясь, что если цвета смешать, то действие Oleum Presiotum прекратится. Но страх, завладевший его руками, был той же природы, что и страх, поселившийся в его сердце: молодой человек избегал взгляда Фатимы, а только что произнесенный пламенный монолог, казалось, исчерпал его запас слов. Дирк ждал ответа. Всего несколько раз в жизни — или даже ни разу — человеку дается в обладание предмет его заветных помыслов; сейчас Дирк держал в своей руке состав, о котором мечтает всякий художник, и это было пределом самых честолюбивых мечтаний его жизни. Но если к тому же этот долгожданный Oleum Presiotum должен был лечь на портрет женщины, что поселилась в святая святых его сердца, это чудо не может быть нечем иным, кроме как велением судьбы, говорил себе Дирк. Он был готов терпеливо ждать.
   Сидя на табурете, склонив голову, Фатима хранила молчание. Женщина достала письмо, написанное ее мужем, и долго его рассматривала — но не читала. Она нервно теребила листок, складывала, разворачивала и снова складывала, как будто всерьез решила определить судьбу мужа по фактуре бумаги. Художник внимательно следил за движениями Фатимы; больше всего ему хотелось, чтобы она швырнула письмо в камин, в котором медленно дотлевало последнее полено. Женщина вздохнула, словно желая нарушить молчание, и положила письмо обратно на маленькую конторку, поверх пачки других писем. С той же небрежностью, с какой она обращалась с запиской Жилберто Гимараэша, португалка взяла одно из них. Можно сказать, это был непроизвольный жест, и Дирк как будто даже и не обратил на него внимания. С отсутствующим видом Фатима пробежала глазами по строкам, для нее непонятным — письмо было написано по-фламандски, — не придавая своему занятию никакого значения. Однако, дочитав до конца и увидев подпись, женщина изменилась в лице. Подпись гласила: Хуберт ван дер Ханс. Дирк заметил странную реакцию Фатимы, поглядел на письмо, которое она держала в руках, и спросил, что ее так поразило. Только тогда португалка поняла, что вела себя непозволительно. Она извинилась, покраснела и, словно отделываясь от орудия преступления, положила бумагу на место. Видя, что поступок гостьи был непреднамеренным и невинным, Дирк улыбнулся и сказал, что извинения приняты. Все-таки он еще раз спросил о причине ее удивления. Фатима не могла скрыть своего беспокойства, хотя и пыталась превратить это происшествие в незначительный эпизод. Тогда Дирк отложил палитру и взял письмо, чтобы разобраться, какое именно послание привлекло внимание Фатимы. Все так же улыбаясь, младший ван Мандер поинтересовался, знакомо ли португалке это имя, вызвавшее такую бурную реакцию. Португалка пожала плечами. Секунду поколебавшись, она признала, что «Хуберт ван дер Ханс» звучит как-то знакомо, хотя она и не припомнит, где и почему слышала это имя. Улыбка сошла с лица Дирка; словно зачитывая обвинительный акт, он жестко произнес:
   — Ну а мне известно, что вы его знаете. На самом деле он мне про вас рассказывал.
   Фатима побледнела, сердце ее учащенно забилось, она почувствовала, что мастерская начинает кружиться у нее перед глазами.
   — Какая же у вас короткая память! — добавил Дирк с вызовом.
   На лице женщины отразилась необъяснимая паника, она была настолько взволнована, что не могла вымолвить ни слова.
   Выдержав долгую таинственную паузу, Дирк вернулся к мольберту, взял палитру и кисть и, наконец-то решившись перемешать краски, насмешливо процедил:
   — Флоренция вам что-нибудь говорит?
   Чем более интригующе звучали слова художника, тем более испуганной выглядела женщина; она перепугалась настолько, что если бы могла твердо стоять на ногах, то бросилась бы прочь из мастерской. Все, что ей оставалось, это робко переспросить:
   — Так он вам говорил обо мне?
   Дирк утвердительно кивнул и прибавил:
   — Вы даже не представляете, сколько он мне про вас порассказал.
   Фатима качала головой из стороны в сторону, словно желая отыскать объяснение или же пытаясь подобрать слова, необходимые для защиты.
   — Я столько, столько про вас знаю… — не унимался Дирк.
   Художник говорил с ней, скрытый за большим мольбертом. В этот момент Фатима, охваченная неудержимым ужасом, посмотрела вокруг себя и, удостоверившись, что Дирк не может ее видеть, молча взяла с каминной полки остро наточенный нож, которым Грег срезал кору с поленьев.
   Сжав кулак, стиснув рукоятку ножа почти с мужской силой, Фатима поднялась и медленно двинулась к мольберту.

VI

   Улица Слепого Осла была безлюдна. Солнце только что село в симметричные купола Onze Lieve Vrouwekerk, церкви Богоматери. Наступал час, когда свет золотил почерневшие крыши Брюгге и городу — пускай всего на несколько минут — возвращалась часть его прежнего блеска. В этот час на базилике Крови Господней полагалось звонить колоколам, но вот уже много лет, как они были приговорены к молчанию. В этот самый час тяжелая капля алой крови стекала по коже Дирка ван Мандера, повторяя все изгибы его вен, все неровности его тела. Капля выбрала себе дорогу вниз, следуя руслу одного из напряженных сухожилий, и теперь пыталась просочиться сквозь лесистый покров на груди художника. Фатима сжимала нож в правой руке и по отражению на его лезвии наблюдала за красной струйкой, стекавшей изо рта Дирка. Еще точнее — из уголка плотно сомкнутых губ. Кровь была такой яркой, что напоминала зловещую отметину, которую оставляет смерть. Младший ван Мандер почувствовал, что по его коже что-то струится, и поднес руку к горлу. Только тогда он заметил, что с кисти, которую он сжимал в зубах, пока смешивал краски, упало несколько капель драгоценного Oleum Presiotum — волшебный состав тратился впустую. Словно посчитав это истечение густой красной жидкости за какое-то вещее предзнаменование, Фатима продолжала осторожно приближаться к мольберту. Вытирая масляный след и все еще не видя женщины, Дирк продолжил прерванный разговор и решил освежить ее память. Сидя по другую сторону холста, не догадываясь о намерениях португалки, художник напомнил ей, что Хуберт ван дер Ханс, отправитель письма, был его юным учеником. Некоторое время назад Хуберт был послан во Флоренцию, если говорить точнее — в мастерскую Франческо Монтерги, для выполнения некоей «миссии». Именно так выразился Дирк. Вот там-то они и познакомились, подсказал Фатиме фламандец. Хуберт писал ему, что во Флоренцию приехала прекрасная португальская дама, заказавшая Монтерге свой портрет, что она провела в городе всего несколько дней и, недовольная ходом работы, решила отказаться от услуг старого живописца.
   Услышав эти слова, Фатима, уже занесшая руку, явно намереваясь нанести удар своему собеседнику, вздохнула с видимым облегчением; рука, в которой она держала нож, безвольно упала. Португалка отступила назад так же осторожно, как только что подходила к мольберту, и снова уселась на табурет.
   — Теперь я припоминаю, — произнесла она, улыбаясь, и, пытаясь воскресить полузабытый образ, добавила: — Такой юноша, очень светлый, высокий и чуть неуклюжий, да-да… — пробормотала она почти про себя, прикрыв глаза.
   Дирк радостно кивнул.
   Не без некоторого удивления, словно до нее только что дошел смысл сказанного, Фатима сказала, что считала Хуберта учеником мастера Монтерги. Дирк весело рассмеялся. Такая реакция пробудила в женщине любопытство и беспокойство; она деликатно попросила художника рассказать, в чем именно состояла «миссия» Хуберта во Флоренции. Теперь уже Дирк поднялся со своего места. Он осторожно заглянул в комнату, куда ушел отдыхать его брат, убедился, что тот спит, вернулся в мастерскую и закрыл за собой дверь. Фатима приготовилась выслушать необычное признание. Она пообещала художнику сохранить все в секрете.
   Ван Мандер говорил вполголоса. Он показал португалке палитру, которую все еще держал в правой руке, и признался, что причина, по которой Грег поклялся никогда не готовить Oleum Presiotum, ему неведома. Вот уже много лет он задается вопросом, почему его брат отказался от славы, богатства и почетного места рядом с Филиппом Третьим. И он не только отверг покровительство бургундского двора: Грег ван Мандер получал и другие заманчивые предложения, многие могущественные государи сулили ему богатство и власть. Сам Папа Римский направил к нему посланца и предложил ему главенство над всеми живописцами Святого престола в обмен даже не на формулу, а на небольшую фреску в Ватикане, написанную с помощью его волшебного масла. Но Грег упорно ни на что не соглашался. Дирк говорил Фатиме, что никогда не простит своему брату его подлого недоверия. Молодой художник горько сетовал, что Грег сделал из него своего поводыря, руку, послушную желаниям слепого.
   Единственное, что знал Дирк, — формула Oleum Presiotum не была изобретением Грега: он скопировал ее из какой-то рукописи, возможно, из старинного трактата монаха Эраклия, которым в свое время владел Козимо да Верона, великий художник и учитель Франческо Монтерги. И у Дирка имелись серьезные основания предполагать, что таинственный манускрипт сейчас находится в руках мастера Монтерги. Хуберт ван дер Ханс, юноша, которого Фатима видела во флорентийской мастерской, был последним и самым талантливым учеником Дирка. Судьба распорядилась так, что отцу юноши, богатому негоцианту, пришлось вместе с семьей переехать во Флоренцию. Когда Дирк узнал об этом, ему пришла в голову идея: нужно использовать отъезд Хуберта, чтобы тот пришел к Монтерге и попросил места ученика в его мастерской. Это была рискованная игра, поскольку между Дирком и старым флорентийским мастером существовала давняя вражда. Возможно, Франческо Монтерга не согласился бы ввести в свой дом того, кто находился в учении у его всегдашнего соперника. С другой стороны, оставалась вероятность, что именно из-за этого соперничества художнику захочется принять Хуберта как трофей, добытый у врага. Так оно и вышло.
   Дирк открыл Фатиме, что юному Хуберту, с которым он поддерживал оживленную секретную переписку, удалось проникнуть в самое сердце лагеря противника. Дирк собирался и дальше продолжать свою историю, но вдруг осознал, что уже сказал намного больше, чем следовало. На самом деле его нежданная исповедь преследовала и другую, тайную цель. Быть может, раскрывая свое сердце гостье, он надеялся немного смягчить ее сердце.
   Женщина не нарушала молчания, словно ожидая завершения этого монолога. Видя, что продолжения не последует, она наконец спросила:
   — Зачем же искать так далеко, в самой Флоренции, если секрет спрятан совсем рядом, в вашем собственном доме?
   Дирк покачал головой, прежде чем ответить:
   — Потому что я поклялся брату никогда не заходить в его темные покои.
   Фатима просто не ожидала, что ответ прозвучит так по-детски и так наивно. Она поняла, что художник лжет. Португалке было не сложно представить, сколько раз Дирк осторожно прокрадывался в покои старшего брата; она отчетливо видела, как он роется тут и там, безуспешно пытаясь разгадать тайну, которую скрывает Грег. Следующий ее вопрос напрашивался сам собой:
   — Получается, Грег нарушил собственную клятву, когда снова изготовил заветный состав?
   Дирк глубоко вздохнул и спрятал лицо в ладонях. Тогда Фатима зашла еще дальше:
   — А разве вы сами не подтолкнули Грега к такому решению, когда взялись выполнить работу, которая неминуемо означала нарушение клятвы?
   Дирк мгновение поколебался, подыскивая нужные слова, и в конце концов произнес:
   — Если я и совершил преступление, состоит оно в том, что я пытался соединить две вещи, разрывающие мое сердце на части: краску, о которой всегда мечтал, и женщину, которую люблю, — возможно, себе на горе.
   Прежде чем Oleum Presiotum начал засыхать прямо на палитре, Дирк вернулся к мольберту и приготовился выразить на картине все, в чем только что исповедался.
   Он все еще ждал ответа Фатимы.

7. Сиенская коричневая

I

   Портрет Фатимы был почти завершен. Франческо Монтерга отошел от мольберта на несколько шагов и оценил свою работу с этого расстояния. Он был полностью удовлетворен. Мастер подумал, как вытянется, как исказится завистью лицо его врага Дирка ван Мандера, если тому когда-нибудь доведется взглянуть на эту картину. Но ему не удалось представить себе это лицо, поскольку, как ни странно это звучит, флорентийский и фламандский художники ни разу друг друга не видели. Их долгая вражда всегда измерялась длиной цепи, звенья которой, по тем или иным причинам, в конце концов становились предметами спора. Таков был недавний случай с Фатимой, и случай с Хубертом тоже. Франческо Монтерга мерил мастерскую шагами, рассматривая портрет со всех возможных точек зрения. Не считаясь с требованиями скромности, он признался самому себе: «Безупречно». И мастер не ошибался. Действительно, это была одна из самых лучших его работ. И самая бесполезная. Эта картина не могла принести художнику ни единой монеты. И тем не менее мастер Монтерга редко ощущал такое спокойствие духа. Старый художник открыл, что горечь потери — намного более мощный стимул, чем самые сладкие похвалы. Он писал этот портрет из глубины самой лютой ненависти, самого страшного поражения. И результат оказался чарующе прекрасным. Точно так же, как для приготовления самого изысканного вина необходим полусгнивший виноград, точно так же, как ценнейший шелк делают с помощью отвратительных гусениц, — из самых низменных побуждений своей души мастер Монтерга создал шедевр, который, возможно, был величайшим его достижением. Любой знаток живописи поклялся бы, что картина написана масляными красками. И все-таки в ней не было ни одной капли масла. Об этом свидетельствовали яичные скорлупки, разбросанные тут и там по мастерской. И мухи. Это было полотно с идеальной фактурой. Его можно было рассматривать под лупой и не обнаружить ни следа от прикосновения кисти. Его поверхность была такой же ровной и однородной, как плоскость стекла или тихой водной глади. Краски сверкали так же ярко, как на картинах Яна ван Эйка, лицо Фатимы, казалось, вышло из-под кисти Джотто, а ракурсы и перспектива в своей математической точности не уступали построениям Брунеллески или Мазаччо. Франческо Монтерга глубоко вздохнул, наполнив грудь гордостью за собственный труд, и подумал, что это небольшое полотно могло бы занять место на полупрозрачных полках вечности. И тогда старый мастер в заляпанном яичным желтком фартуке и линялой шапке снял картину с мольберта, проверил, хорошо ли высохла поверхность, посмотрел на нее долгим взглядом, резко развернулся и швырнул ее в огонь. Лицо Франческо Монтерги, освещенное жадными до дерева языками пламени, выражало полное спокойствие человека, который празднует свой триумф. Художник пытался представить себе искаженное завистью лицо Дирка ван Мандера.
   Другим человеком, праздновавшим в этот час незримую победу, был Хуберт ван дер Ханс. Пользуясь тем, что учитель безвылазно сидел в мастерской, фламандец проводил большую часть дня в библиотеке. Так продолжалось до того момента, пока эти двое, завершив за спиной друг у друга свою секретную работу, не столкнулись на лестнице. Они не обменялись ни словом, не взглянули в глаза друг другу, но лица обоих светились потаенным восторгом, оба чувствовали ту же приятную усталость. Прежде чем выскочить за порог, Хуберт сказал учителю, что собирается в город и не нужно ли чего купить на рынке. Франческо Монтерга отрицательно покачал головой и прошел мимо. Внезапно его охватило подозрение; ощущение было очень неприятное, как будто в сердце вонзился твердый острый шип. Мастер второпях сбежал по лестнице и поглядел за дверь. Убедившись, что его ученик весело шагает по направлению к рынку, он снова поднялся по лестнице — так быстро, насколько это возможно в его возрасте, — и поспешил в библиотеку. Дверь была незаперта. Художник прошел внутрь, его интересовал ящик, в котором хранилась рукопись. Мастер положил его на стол и достал маленький ключик от замка, закрывавшего переплет. Франческо Монтерга хотел сразу же открыть книжку, но от волнения руки у него дрожали так, что он не мог справиться с замком. Мастер в раздражении рванул защелку, и оказалось, что замок сломан и книжка теперь открывается без ключа. Художник быстро перелистал страницы старинного трактата, а потом, повинуясь той же безотчетной тревоге, отправился в каморку под самой крышей, где хранились вещи Хуберта. Когда старый мастер немного освоился с полумраком и теснотой этого помещения, он запустил руку под одну из сломанных половиц, пошарил там и нащупал старую кожаную котомку. Франческо Монтерга приподнял ветхую доску и вытащил котомку наружу. Внутри лежала пачка писем и тетрадь. Мастер устроился возле грязного окошка, просмотрел даты, проставленные на письмах, нашел самое последнее и с помощью своих небогатых познаний в немецком и французском кое-как расшифровал этот текст, написанный по-фламандски.
   Франческо Монтерга побледнел от ужаса. Он выскочил из комнаты и побежал вниз по лестнице вслед за своим учеником.
   Мастер боялся, что он спохватился слишком поздно.

II

   И действительно, было уже поздно. В дом мастера Монтерги явилась герцогская комиссия под предводительством настоятеля. Бледный и дрожащий Джованни Динунцио пытался объяснить, что вот уже два дня как ему ничего не известно о нахождении его соученика и его учителя. Настоятель отстранил Джованни, недвижно стоявшего в дверях, и приказал стражникам обыскать дом. На улице уже собирались любопытные. Не имея представления, что конкретно они ищут, стражники раскрывали и закрывали ящики, осматривали стенные шкафы, исследовали содержание бесчисленных склянок, особо интересуясь теми, в которых обнаруживали жидкости красного цвета, разглядывали картины и наброски и откладывали в сторону все, что им представлялось подозрительным. Они сновали вверх и вниз по лестнице, заходили в библиотеку, поднимались на чердак. Джованни, который так и застыл в дверном проеме, не веря своим глазам, таращился на людей, собравшихся на улице, и на армию ищеек, ворвавшуюся в мастерскую. Исчезновение учителя и последнего товарища уже привело его в состояние безволия и страха; неожиданное и грозное вторжение герцогской стражи поставило его на грань паники. Вскоре сыщики обратили внимание и на него, и начался беспорядочный допрос. Вокруг Джованни кричали и размахивали руками; юношу толкали, пинали и дергали, требуя от него правды, которой, как он божился, у него не было. Ничто не указывало на то, что исчезновение художника и его ученика было добровольным. Вся их одежда оставалась на местах, и не было никаких признаков, по которым можно было бы судить, что они как-то готовились к путешествию. Путаные объяснения Джованни, который, чуть не плача, напоминал настоятелю, что сам сообщил об исчезновении, совсем, казалось, не помогали делу.
   В этот момент в самую гущу толпы, стоявшей на улице, на полном скаку влетел всадник. Его лошадь, вся в блестках пота — а это признак долгой и быстрой скачки, — остановилась напротив дома художника. Всадник, одетый так же, как и другие стражники, ловко и проворно спешился и, не теряя времени, побежал к дверям. Настоятель вышел ему навстречу и прямо в прихожей услышал трагическую, хотя и предсказуемую новость.
   Два стражника схватили Джованни Динунцио под руки и повели в одну из повозок.
   Следуя в походном порядке за вновь прибывшим, судебный караван двинулся в сторону Римских ворот. Джованни, руки и шею которого связали одной веревкой, так что любое движение рук заставляло его задыхаться, залился горьким детским плачем.

III

   Жители Кастелло Корсини, казалось, были обречены навек утратить покой. То же касалось и многострадального настоятеля Северо Сетимьо, которому долго пришлось убеждать герцога, что он не имел отношения к жестокой расправе над испанским художником; наоборот, по словам настоятеля, выходило, что он сделал все возможное, чтобы умерить ярость толпы. А теперь, словно бы этой смерти было недостаточно, поселянам пришлось иметь дело еще и с муками собственной беспокойной совести. Через несколько дней после самочинной казни Хуана Диаса де Соррильи, когда жажда мести утихла и крестьяне немного успокоились, в ближайшем к деревне лесу было сделано новое жуткое открытие. Угрызения совести после совершенной несправедливости уступили место суеверному страху: совсем рядом с печально известным дровяным сараем был обнаружен еще один обнаженный труп, покрытый кровоподтеками, с перерезанным горлом и изувеченным лицом — так же, как тела молодого крестьянина и Пьетро делла Кьеза.