Очутившись в самом центре этой молчаливой схватки, которая, казалось, не имеет границ, молодой Хуберт ван дер Ханс помимо своей воли превратился в военную добычу. В ходе краткого допроса настоятелю Северо Сетимьо удалось установить, что отношения между фламандцем и Пьетро делла Кьеза никогда не были особенно дружелюбными. С того самого дня, как новый ученик перешагнул порог мастерской, «первенец» Франческо Монтерги (если можно так выразиться) испытывал к нему противоречивые чувства. С одной стороны, это была естественная ревность ребенка, у которого появляется братик; но парадокс состоял в том, что новый «братец» был двумя годами старше. Поэтому Пьетро даже не мог утешаться ощущением превосходства, которым первенец обладает над младшеньким. Оказалось, что «братец» на две головы выше, к тому же у него низкий голос, уверенная манера держаться, иностранный акцент, богатые диковинные наряды и он намного лучше Пьетро умеет работать с цветом, — все эти качества, бесспорно, отодвигали Пьетро делла Кьеза на второй план в глазах учителя. Юноша страдал молча. Его приводила в ужас возможность потерять последнее, что у него оставалось: любовь учителя, С каждым днем жизнь его все больше походила на безмолвную пытку. С другой стороны, его преследовало ощущение, что в его родном доме поселился враг. Пьетро вырос в мастерской Франческо Монтерги, ежечасно слушая проклятия, которыми учитель осыпал фламандцев. Каждый раз, когда до мастера доходило известие, что какой-нибудь флорентиец заказал картину у художников с севера, старый художник ревел от бешенства. Кардинала Альбергати, посланника папы Мартина Пятого, он заклеймил как предателя за то, что тот позировал Яну ван Эйку в Брюгге. Он возненавидел и супругов Арнольфини, заказавших двойной портрет у того же гнусного фламандца, ругательски ругал их отпрысков и призывал на их головы позорнейшее банкротство.
   Пьетро делла Кьеза было невдомек, что для Франческо Монтерги его новое «приобретение» — это добыча, с бою взятая у неприятеля, поэтому он не мог постичь, какими загадочными мотивами руководствовался учитель, раскрывая самые сокровенные тайны своего искусства перед выучеником смертельного врага. По правде говоря, дело было не только в тщеславном удовольствии, с каким выставляют напоказ захваченный трофей, — Франческо Монтерга еще и получал из рук отца Хуберта более чем щедрое вознаграждение.
   Мастер честил последними словами все, что было связано с фламандцами. Он расточал потоки брани на новых голландских буржуа, покровительство которых низводило живопись до самого низкого эстетического уровня. Он обращал внимание на скудость навыков северян при передаче перспективы, когда все линии пересекались лишь в одной точке схода. Он высмеивал неуклюжесть построения ракурса, которую, как он полагал, едва ли удавалось скрыть за счет скрупулезной, но бессмысленной проработки деталей и которая подменяла высокую духовность живописи духом бахвальства и домовитости — отличительными чертами буржуа. С другой стороны, говорил Франческо Монтерга, этим новоявленным меценатам не под силу скрыть своего происхождения: на их портретах, ниже роскошных украшений, пышных одежд и драгоценностей, всякий может заметить обувь простолюдина, который вынужден ходить пешком, а не ездить на лошади или в паланкине, как подобает дворянину. Взять, к примеру, картину ван Эйка: хоть и позируют супруги Арнольфини в великолепном антураже, разодетые в шелк и меха, — все равно на ногах отца семейства деревянные крестьянские башмаки.
   Тем не менее за гневными словоизвержениями Франческо Монтерги скрывались переживания иного рода — замешенные на цементе зависти, сбитые из глины постыдного восхищения. Да, действительно, новые меценаты были торговцами с замашками аристократов, но верно также и то, что благородный покровитель флорентийца герцог Вольтерра не мог дать ему ничего, кроме жалкой горсти дукатов, которых едва хватало, чтобы сохранить видимость достойной жизни. Благодаря его «щедрости» старому мастеру Монтерге приходилось участвовать в работах по перестройке старого дворца Медичи почти наравне с простыми каменщиками. Да, действительно, Франческо Монтерга был неподражаем в умении передавать перспективу, а его техника построения ракурса основывалась на секретных формулах, ревниво сберегаемых в глубинах его библиотеки. Самый талантливый фламандский художник отдал бы все, что имеет, чтобы познакомиться с ними, — но верно также и то, что лучшие из его полотен выглядели блеклыми в сравнении с лучезарностью самых неудачных из тех, что писал Дирк ван Мандер. Полутона его фламандских собратьев светились таким реализмом, что казалось, портреты их дышат тем же воздухом, что и люди, на них изображенные. Франческо Монтерга не мог постичь, какие секретные компоненты, подмешанные в краски, заставляют их картины сверкать таким неподражаемым блеском. В сердце своем он признавал, что готов отдать правую руку, лишь бы только узнать заветную формулу. Бесчисленное количество раз слышал Пьетро делла Кьеза, как его учитель бормочет эту фразу, и всякий раз не мог удержаться от горькой улыбки: ведь мастер столь же часто повторял, что Пьетро — это его правая рука.
   Хуберт, прилежный ученик фламандских мастеров, был не очень-то силен в работе с перспективой и ракурсами. Фламандец рисовал, не прибегая к математическим подсчетам, не обращая внимания на местоположение точки схода, которую он мог поместить на картине в любом месте. Юноша обладал даром тонкой наблюдательности, но наброски у него получались хаотичные, смазанные, испещренные ненужными линиями, — что приводило в ярость мастера Монтергу. Однако когда дело доходило до работы с цветом, его эскизы, запутавшиеся в собственных очертаниях, мало-помалу обретали относительную гармонию, которая основывалась скорее на логике тонов и полутонов, а не на сочетании форм. В отличие от Пьетро делла Кьеза, чей природный талант рисовальщика дополнялся усердным систематическим обучением и чтением старых греческих математиков, Хуберт ван дер Ханс компенсировал недостаток способностей к рисованию врожденной интуицией цвета и по-настоящему хорошей школой его северного учителя. Этим качествам Пьетро мог только завидовать.
   Со своей стороны, Хуберт не выказывал по отношению к соученику ни малейшего уважения. Он смеялся над его тонким голоском, маленьким ростом и дразнил обидной кличкой La Bambina 9. Маленький Пьетро краснел от гнева, вены вздувались у него на шее, но, принимая в расчет габариты противника, он не мог придумать ничего лучше, как забиться в угол и поплакать.
   За день до исчезновения Пьетро делла Кьеза мастер видел, как два его ученика о чем-то разгоряченно спорят. И он расслышал, как Хуберт, наставив на Пьетро указательный палец, предупреждал мальчика, что тот должен хранить какой-то «секрет», иначе пусть сам отвечает за последствия. В ответ на расспросы мастера никто из двоих не сказал ни слова, и Франческо Монтерга решил не придавать этому случаю значения, убежденный, что это была очередная детская ссора, к которым он за последнее время успел привыкнуть.

VII

   Беспокойные глазки Северо Сетимьо, занявшего позицию наблюдателя на заднем плане, теперь, казалось, сосредоточились на третьем ученике Франческо Монтерги. Джованни Динунцио родился в Борго-Сан-Сеполькро, неподалеку от Ареццо. По всему было ясно, что маленький Джованни, когда подрастет, станет шорником — так же, как его отец и отец его отца, так же, как его братья и как все предыдущие поколения Динунцио из Ареццо. Однако младший сын этого семейства с самого раннего детства не мог выносить запаха кожи, вскорости это неприятие развилось в странное заболевание. Любой контакт с выделанной кожей вызывал у мальчика целый набор причудливых реакций: от появления экземы и зуда, который перерастал в нечто вроде чесотки, до одышки и опаснейшего задыхания, отнимавших у малютки последние силы.
   Первые шаги Джованни на поприще живописи были связаны со странными причудами его болезненного самочувствия. Антонио Ангьяри сначала стал его врачом, и только потом учителем. Познания старого художника и скульптора из Ареццо в анатомии превратили его, за неимением никого более подготовленного, в местного доктора. Выяснилось, что запахи сонного мака и киновари, ароматы масел и растертых листьев, царившие в мастерской Антонио Ангьяри, оказывают на хрупкое здоровье Джованни Динунцио целительный и скорый эффект. По этой причине превращение пациента в ученика свершилось как нечто само собой разумеющееся. Между мальчиком и живописью установились отношения естественные и обязательные, как само дыхание, в прямом смысле этих слов: в запахе мака он обрел противоядие от всех своих скорбей. Никто тогда не обратил внимания, что в его теле и в его душе начинает вызревать необоримая потребность вдыхать испарения масел, которые добывают из мака. Джованни Динунцио провел шесть лет под опекой учителя. Видя, что талант ученика скоро превзойдет его скромные дарования, Ангьяри убедил старого шорника отправить сына учиться в соседнюю Сиену. Когда Джованни наконец добрался до города, охристые тона стен заставили его понять глубинный смысл этого цвета 10. Он испытал неведомое доселе счастье, прочтя надпись на воротах Камолилья: «Cor magis tibi Sena pandit» 11. Между тем удача недолго сопутствовала юноше. Мастер, к которому его направил Антонио Ангьяри, знаменитый Сассета, ожидал его, вытянувшийся, бледный и окаменевший, в деревянном ящике. Он только что умер. За обучение юного художника из Ареццо взялся Маттео ди Джованни, самый талантливый его ученик. Но Джованни Динунцио провел рядом с ним только восемь месяцев: он не мог устоять перед искушением Флоренцией. Судьбе было угодно, чтобы он встретился — почти что случайно — с мастером Монтергой.
   Молодой провинциал сразу же поразил Франческо Монтергу. Его глаза, столь же синие, сколь и робкие, черные всклокоченные волосы, скромность и бесхитростность — почти что стыдливость — тронули сердце старого флорентийского мастера. Тщательнейшим образом изучив рисунки и картины юноши, мастер пришел к выводу, что ему придется взять на себя труд сначала разрушить все, что было до него, а уж потом строить. Краткого пребывания Джованни Динунцио во владениях Лоренцо де Монако оказалось достаточно, чтобы к нему пристали все пороки сиенской школы: нарочито вытянутые фигуры, их деланная одухотворенность, нагромождение деталей и пустое украшательство на французский манер, немыслимые складки и невозможные извивы на одежде, избыточно назидательные сюжеты при раздражающей скудости повествования, наивное, попросту декоративное использование заднего плана — именно так выглядели для Франческо Монтерги десять заповедей художника, как раз такой и не должна была быть живопись.
   Новый ученик стал для мастера настоящим испытанием. Джованни Динунцио был полной противоположностью Пьетро делла Кьеза. Флорентиец имел сходство с влажной глиной — такой же податливый и мягкий; вновь прибывший, наоборот, обладал твердостью камня. И дело было не в отсутствии таланта, вовсе нет — Франческо Монтерга не оставлял надежды, что, преодолевая свои пороки, юноша проявит те же способности, какие выказал, приобретая их в столь краткий срок. Для Пьетро, как ни странно, появление нового ученика из Ареццо оказалось большим облегчением. Робость и скромность Джованни помогали переносить высокомерный цинизм Хуберта. Джованни Динунцио прислушивался к критическим замечаниям Пьетро делла Кьеза и, несмотря на то, что был двумя годами старше, с готовностью следовал его советам и указаниям. Очень скоро Пьетро и Джованни стали друзьями. Первого ученика мастера Монтерги совершенно, казалось, не беспокоит необходимость уделять вновь прибывшему специальное внимание. Со своей стороны, Хуберт относился к Джованни с плохо скрываемым презрением. Провинциальные манеры, поношенное платье и наивная открытость сына шорника вызывали в нем чувство, граничащее с отвращением.
   Как-то раз, вечером в августе, когда Джованни Динунцио снимал с себя рабочую одежду, Пьетро делла Кьеза случайно увидел его голым. К полнейшему своему изумлению, флорентиец заметил, что между ног его товарища болтается нечто таких внушительных размеров, что больше всего это подошло бы главному колоколу на соборной колокольне. Юноша рассматривал этого мертвого зверя с набухшими венами, которые, как реки, сливались и разливались, и не мог понять, как только Джованни удается носить такое чудо и жить при этом нормальной жизнью. С того дня Пьетро не мог не задумываться о себе с сожалением каждый раз, когда видел те скудные возможности, которыми наградил или, точнее, недонаградил его Бог. Но вскоре юноша сделал еще одно открытие, которое напугало его много больше.
   Однажды ночью Пьетро делла Кьеза услышал подозрительный шум, который доносился из библиотеки. Встревоженный юноша подумал, что в дом забрались воры, и решил для начала глянуть в замочную скважину. Он застал именно тот момент, когда Франческо Монтерга в первый раз созерцал тайное чудо, хозяином которого был его новый ученик. И насколько мог разобрать Пьетро, мастер был настолько поражен увиденным, что, разуверившись в собственном зрении, решил прибегнуть к осязанию, но, боясь, что и это чувство его обманывает, посчитал необходимым попробовать на вкус. Пьетро делла Кьеза, духовного сына Франческо Монтерги, охватило томительное изумление, и он не смог устоять на ногах. Он потерял равновесие, причем так неудачно, что споткнулся, ухватился за створки двери и настежь распахнул их. Все три участника этой сцены в ужасе замерли, глядя друг на друга. В следующий миг Джованни бросился наутек, сгорая со стыда, а мастер выпрямился и, не произнося ни слова, сурово посмотрел на Пьетро; такого выражения лица ученик не помнил. Приговор был ясен: Пьетро никогда ничего не видел. Все это случилось за день до его исчезновения.
   Но настоятелю Северо Сетимьо, как ни старался он проникнуть в смысл молчания присутствующих на похоронах, ничего не было известно об этих событиях, происходивших в стенах дома Франческо Монтерги и сокрытых от посторонних глаз.
   VIII
   Солнце поднималось все выше над холмами Кальвана, и красная дымка начала рассеиваться. Косые тени сосен неуловимо перемещались, словно тень от иглы солнечных часов, приближаясь к церквушке, стоящей в центре кладбища. Утренний ветерок приносил далекие ароматы с виноградников Кьянти и оливковых рощ Прато. Настоятель Северо Сетимьо, укрытый пурпурным капюшоном, наблюдал, как скорбящие, собравшись вокруг могилы, украдкой переглядываются между собой и опускают глаза, если вдруг замечают на себе посторонний взгляд. Создавалось впечатление, что замкнутое молчание, в котором они заперты, есть не только знак скорби. Казалось, каждый из них таит невысказанные подозрения, у каждого есть свой секрет, законным владельцем которого, так или иначе, оставался покойный. Пьетро делла Кьеза, верный безмолвному приказанию учителя, унес с собой в могилу ужасное открытие, о котором никто не должен был знать. По правде говоря, недавнее происшествие в библиотеке, случайным свидетелем которого он явился, стало для него не открытием, а лишь горестным подтверждением.
   Северо Сетимьо было известно, что в последнее время участились слухи о связях Франческо Монтерги со своими учениками. Все настойчивее выползали на свет странные истории — из тех, что рассказывают вполголоса. Пьетро никогда не обращал внимания на эти шепотки, хотя они касались и его. Тем не менее он придавал кривотолкам так мало значения, что ему никогда не приходило в голову разобраться в их происхождении. По правде говоря, он не удержался от подглядывания в замочную скважину по очень конкретной причине: за несколько дней до того он видел, как Хуберт ван дер Ханс роется в архиве Франческо Монтерги и пытается взломать сундучок, в котором флорентийский мастер хранит рукопись монаха Эраклия, трактат «Diversarum Artium Schedula». Пьетро делла Кьеза отлично знал, что значит эта книга для учителя. Поэтому в тот раз Пьетро, не раздумывая, ворвался в библиотеку и напомнил фламандцу, что Франческо Монтерга строго-настрого запретил ему приближаться к архиву. Прежде чем юноша перешел на крик, Хуберт, опасаясь, как бы шум не привлек и старого мастера, вытолкал Пьетро из библиотеки и потащил по коридору в мастерскую. Там он схватил флорентийца за горло и буквально поднял в воздух, так что ноги юноши болтались в пустоте. Приблизив свое лицо к лицу жертвы, много раз повторив обидное слово bambina и кивком указав на кувшин, в котором хранились железные опилки, Хуберт объяснил, что если вдруг у Пьетро родится мимолетная идея хоть словом обмолвиться Франческо Монтерге о происшедшем, то он лично возьмет на себя труд превратить Пьетро в порошок для изготовления красителей.
   Именно этот финальный эпизод и застал учитель, когда вошел в мастерскую. Он потребовал объяснений, но не очень настойчиво, раздосадованный скорее самой склокой, а не ее причинами. Не добившись ничего, кроме согласного молчания молодых людей, он не придал скандалу почти никакого значения и вернулся к своим делам.
   Пьетро делла Кьеза охотно бы все рассказал своему опекуну. Но его приводила в ужас мысль, что Хуберт как-нибудь прознает о доносе. Он решил дожидаться подходящего момента. Потому что с тех пор Пьетро был твердо убежден, что его сотоварищ на самом деле — шпион, подосланный братьями ван Мандер. Но главный вопрос состоял в другом: как удалось фламандцам проведать о существовании рукописи, о которой знали только он и его учитель? Может быть, Пьетро делла Кьеза так и не смог найти ответа на этот вопрос. А может быть, его разыскания привели к разгадке, которая и стала причиной его гибели. Точно можно сказать одно: в последние недели библиотека стала для Пьетро обиталищем кошмаров или, еще точнее, его собственным приговором.
   С другой стороны, именно в этом месте Хуберт ван дер Ханс оказался невольным свидетелем еще одного странного эпизода. В ходе предварительного расследования Северо Сетимьо узнал кое-что, что привлекло его внимание: несколько недель назад во Флоренцию приехала дама, супруга португальского коммерсанта, и заказала флорентийскому мастеру свой портрет. По какой-то причине Франческо Монтерга держал новый заказ в строжайшем секрете. Его клиентка проникала в дом тайком и, склонив голову, пряча лицо под темным покрывалом, быстро проходила в библиотеку. Каждый раз, заслышав стук в дверь, учитель приказывал ученикам скрыться в соседнем с мастерской помещении и разрешал им выйти только после ухода загадочной гостьи. Художник часто жаловался на странные причуды буржуа, но такое поведение, казалось, переходит все границы. Однажды вечером, сгорая от любопытства, Хуберт прокрался к дверям отдельного помещения, где работал мастер. Дверь была слегка приоткрыта, и вот сквозь узенькую щель фламандец смог разглядеть очертания женщины: спину, контур юной груди и одну из щек на ее запретном лице. Увиденного Хуберту хватило, чтобы понять, что женщина очень молода, и он с юношеским пылом вообразил, что она неотразимо прекрасна. Возле мольберта, лицом к юной красавице стоял Франческо Монтерга и делал первый набросок углем.
   Таинственные посещения продолжались неделю. Но в последний день гостья, всегда такая скрытная, неожиданно нарушила молчание. Из мастерской донеслись вопли португалки. Она была в негодовании, кричала на художника и жаловалась, что работа продвигается слишком медленно. Хуберт никогда бы раньше не подумал, что кто-нибудь может так обращаться с флорентийским мастером. Сцена завершилась гулким стуком двери. С тех пор никто из учеников не осмеливался обсуждать с Франческо Монтергой скандальный эпизод. Этому происшествию, малозначительному на первый взгляд — всего-навсего оскорбление, о котором можно забыть, — в будущем суждено было повлиять на другое событие, но о далеких последствиях двух этих событий никто в ту пору не мог подозревать.
   Когда могильщики закончили трамбовать землю, Франческо Монтерга разразился сдавленными рыданиями, такими горькими, что никто даже не пытался его успокоить. Возможно, именно по этой причине аббат Томмазо Верани удержался от желания подойти к художнику со словами утешения. Он ограничился тем, что оглядел по очереди каждого из скорбящих, словно старался проникнуть в потаенные глубины их душ и там отыскать ответ на вопрос, который, казалось, все боятся задать вслух: кто убил Пьетро делла Кьеза?

2. Ультрамариновая синь

I

   В тот самый час, когда во Флоренции подходили к концу похороны Пьетро делла Кьеза, на другом конце Европы, над обширной низменностью, зажатой между Северным морем и Арденнскими горами, солнце скрывалось за навесом из серых туч, и о его существовании можно было только догадываться. Словно ветви, в поисках толики света тянущиеся вертикально вверх, самые высокие купола на церквах Брюгге терялись в облаках, скрывая свои иглы. Был тот час, когда полагается звонить колокольням на трех главных башнях города: на соборе Сент-Сальватор, на церкви Богоматери и на башне Бельфорт. Однако хор из сорока семи бронзовых колоколов хранил молчание. Слышался лишь одинокий и слабый звон, дрожание которого уносилось вместе с ветром. Вот уже несколько лет как остановили механизм городских часов. В мертвом городе царила кладбищенская тишина. Брюгге больше не был трепетным сердцем Северной Европы, озаренным блеском могущественных цеховых объединений. Брюгге больше не был коварной и высокомерной фламандской дамой, которой покровительствуют герцоги Бургундские, — город превратился в серое, полузабытое, безмолвное привидение.
   С тех пор как река Цвин постепенно обратилась в болото, Брюгге лишился моря. Полноводное русло, соединявшее город с океаном, стало несудоходной топью. Порт, что в былые времена собирал у своих причалов суда, прошедшие через все моря и реки мира, казался теперь трясиной, окруженной каменными стенами. А с другой стороны, нелепая смерть Марий Бургундской, раздавленной крупом собственной лошади, положила конец власти всей бургундской династии. И вот когда к неумолимому голосу судьбы прибавилась жадность новых правителей, немилосердно поднявших налоги, терпению горожан пришел конец, и в итоге герцог Максимилиан, вдовствующий супруг Марии, был заточен руками народа в башню Краненбург.
   Все монархии Европы содрогнулись, услышав эту весть. Когда король Фридрих Третий, отец Максимилиана, послал на город свои войска, принца освободили — после того, как он дал обещание уважать права могущественной буржуазии. Но месть Максимилиана оказалась страшной, это был настоящий смертный приговор заносчивому городу Брюгге: принц решил перенести свою резиденцию в Гент, а Антверпену предоставить коммерческие и финансовые привилегии, которыми раньше пользовался Брюгге. С этого времени и в течение последующих пяти столетий город будет известен как la ville morte 12.
   В то утро, укрытый саваном из серых облаков, город выглядел грустным, как никогда. Не было никаких звуков, кроме жалоб ветра, завывающего под куполом на башне Краненбург. Центр города, площадь Маркт — в былые времена оживленный рынок, — превратился в голую каменистую пустошь.
   За площадью, над мостиком, перекинутым через улицу Слепого Осла, одиноко возвышалась мастерская братьев ван Мандер — маленький стеклянный куб, построенный над высокой аркой. Было неясно, как в мастерскую вообще можно войти: туда вел запутанный лабиринт, начинавшийся за дверью одного из угловых домов. Чтобы попасть наверх, нужно было протиснуться сквозь узкую дверцу с низкой притолокой, преодолеть полутемный коридор, подняться по шаткой неровной лестнице и толкнуться — на свой страх и риск — в одну из трех дверей, которые помещались на верхней площадке. Поэтому случайные посетители предпочитали оповещать о своем появлении криками снизу, от моста.
   Именно в таком положении оказался предпринявший несколько неудачных попыток письмоносец, входивший во все двери, которые только сумел обнаружить на улице Слепого Осла, — и выходивший оттуда, не добившись цели. В конце концов он решился нарушить утреннюю тишину и принялся во всю глотку выкрикивать имя Дирка ван Мандера. Художник в это время был занят грунтовкой полотна. Его старший брат Грег, сидя возле камина, на ощупь отбирал материалы, необходимые для изготовления красителей. Крики письмоносца не вызвали у братьев удивления — оба давно привыкли к такому способу обмена информацией. Дирк прервал работу, выглянул в окно и убедился, что не знает прибывшего. С легкой неохотой, поскольку на улице было холодно, а в доме тепло, он открыл одну из оконных створок.