Страница:
9
Байрон проснулся в прескверном настроении. На лице застыла кислая мина, лоб прорезала гневная складка. Встретив в гостиной секретаря, он не перемолвился с ним ни единым словом. Более того, не обратил никакого внимания на приветствие Хама. Он проследовал прямо на террасу и стал созерцать дождь.
Полидори, злясь на самого себя, пытался вспомнить приснившийся рассказ. Едва в его сознании забрезжил малейший свет, как за спиной раздалось радостное и громогласное «доброе утро». С легкостью и грацией газели Перси Шелли пересек гостиную и двинулся навстречу Байрону. Придвинул стул и сел рядом с другом. Полидори и не догадывался о чудесном воздействии, которое производит на его хозяина молодой приживал, скорее обладавший повадками и привычками плебея, нежели изысканными манерами, которые Байрон так высоко ценил. При подобных обстоятельствах и учитывая состояние духа, в котором пробудился его Лорд, кто угодно, посмей он нарушить уединение хозяина, неминуемо подвергся бы наиболее унизительному наказанию. Вопреки всему, наблюдая за сценой, которая разворачивалась в гостиной, можно было заметить, как лицо Байрона во время разговора с Шелли постепенно разглаживается, а на губах проступает улыбка. Полидори всем сердцем ненавидел пришельца и более всего за то, что он нарушил воспоминание о сне именно тогда, когда он почти начал всплывать в памяти.
Мэри проснулась около полудня. Она была обеспокоена – так она и сообщила Шелли – здоровьем Клер, которая на протяжение всей ночи разговаривала во сне. Перси Шелли, казалось, был в курсе. Мэри не стала передавать слова сводной сестры, но явно дала понять, что далее не намерена делить с нею комнату. Она говорила вполголоса, как будто старалась, чтобы ее не услышал Байрон. Полидори, стоявший за дверью, оказался невольным свидетелем разговора. Клер отказывалась покидать постель. Она отвергла завтрак и обед. Перси Шелли выглядел скорее усталым, нежели обеспокоенным. С каждой минутой он все более убеждался в том, что втянуть Клер в авантюру с побегом было настоящим безумием. Перси Шелли спланировал и подготовил побег с Мэри, дочерью своего учителя Уильяма Годвина. Поскольку ему не хотелось признаваться в предательстве, он всячески старался оправдать свое отступничество перед учителем. В его глазах Годвин перестал быть тем мудрым еретиком, который некогда написал Исследование о политическом праве. Он перестал быть поборником свободы брака и даже свободы сожительства мужчины и женщины – причина, по которой он никогда не жил под одной крышей с матерью своей дочери. Нет, он стал своей полной противоположностью: семьянином, более того, состоящим во втором браке, да еще вдобавок с сущей гарпией, госпожой Клэрмон – матерью Клер – кругозор которой ограничивался стенами кухни. Как же он мог попрать память Марии Вольстонкрафт? Как можно поставить рядом блистательного автора Защиты прав женщин с этим домашним животным, самое существование которого было вызовом женственности? Нет, Годвин больше не был тем бунтарем, который ратовал за социальные перемены; он превратился в писателя для детей и половозрелых отроков. Вот почему, думал Шелли, похитить дочь своего старого учителя не было предательством. Напротив, именно так можно было вернуть ему ученический долг, напомнить прежние уроки, обелить его имя, пробудить от интеллектуальной спячки. Но ни он сам, ни Мэри не могли предположить, какую ошибку они совершат, втянув Клер в затянувшееся бегство, которое началось более двух лет назад в Сомерс-Тауне. Позади остались Довер, Калэ и Париж. Они уже не были беззаботной троицей, что мимоходом миновала Труа, Вандувр и Люцерну. Шелли, невзирая на свою юность, душою был дряхлым старцем; Мэри, казалось, страдала душевным расстройством, а Клер уже давно стала помехой для влюбленной парочки. Она явно не обладала ни одним из достоинств, украшавших ее отчима, зато с избытком унаследовала пороки своей матушки, госпожи Клэрмон. Клер была своего рода навязчивым кошмаром: ее хрупкое здоровье и, более того, переменчивый рассудок, который порой, казалось, полностью покидал ее, превратили путешествие в сущий ад, и пребывание на Вилле не предвещало ничего хорошего. С другой стороны, Байрон как будто вовсе не стремился избавиться от Клер, ее общество даже забавляло его, однако не настолько, чтобы постоянно терпеть ее рядом. Строго говоря, и сам Байрон все чаще с трудом скрывал свое раздражение по отношению к Клер. Блеск ее красоты, некогда ослепивший его, постепенно стал меркнуть на фоне духовного убожества и тем более скудоумия, которое в последнее время просто бросалось в глаза Сколько бы Байрон не обманывался, он больше не мог скрывать от самого себя, что единственное качество Клер, некогда прельстившее его, состояло в чувственности, граничащей с нимфоманией, от которой теперь, похоже, не осталось и следа.
Завтрак прошел в молчании. По какой-то загадочной причине, после приезда на Виллу Диодати никто не остался прежним. Полидори не мог избавиться от впечатления, что от него что-то скрывают, хотя, по правде говоря, это подозрение никогда не оставляло его, независимо от обстоятельств или окружения. Возможно, теперешнее его ощущение было порождено не чем иным, как его собственными секретами, ведь, как раз он, Полидори, скрывал нечто существенное. Беспристрастный же наблюдатель, напротив, сказал бы, что все друг от друга что-то таят. Напряженное молчание, висевшее над столом, было нарушено прибытием лодки; сидевшие за столом увидели, как она швартуется к молу. Четверо сотрапезников попытались скрыть свое беспокойство. Полидори побледнел.
Полидори, злясь на самого себя, пытался вспомнить приснившийся рассказ. Едва в его сознании забрезжил малейший свет, как за спиной раздалось радостное и громогласное «доброе утро». С легкостью и грацией газели Перси Шелли пересек гостиную и двинулся навстречу Байрону. Придвинул стул и сел рядом с другом. Полидори и не догадывался о чудесном воздействии, которое производит на его хозяина молодой приживал, скорее обладавший повадками и привычками плебея, нежели изысканными манерами, которые Байрон так высоко ценил. При подобных обстоятельствах и учитывая состояние духа, в котором пробудился его Лорд, кто угодно, посмей он нарушить уединение хозяина, неминуемо подвергся бы наиболее унизительному наказанию. Вопреки всему, наблюдая за сценой, которая разворачивалась в гостиной, можно было заметить, как лицо Байрона во время разговора с Шелли постепенно разглаживается, а на губах проступает улыбка. Полидори всем сердцем ненавидел пришельца и более всего за то, что он нарушил воспоминание о сне именно тогда, когда он почти начал всплывать в памяти.
Мэри проснулась около полудня. Она была обеспокоена – так она и сообщила Шелли – здоровьем Клер, которая на протяжение всей ночи разговаривала во сне. Перси Шелли, казалось, был в курсе. Мэри не стала передавать слова сводной сестры, но явно дала понять, что далее не намерена делить с нею комнату. Она говорила вполголоса, как будто старалась, чтобы ее не услышал Байрон. Полидори, стоявший за дверью, оказался невольным свидетелем разговора. Клер отказывалась покидать постель. Она отвергла завтрак и обед. Перси Шелли выглядел скорее усталым, нежели обеспокоенным. С каждой минутой он все более убеждался в том, что втянуть Клер в авантюру с побегом было настоящим безумием. Перси Шелли спланировал и подготовил побег с Мэри, дочерью своего учителя Уильяма Годвина. Поскольку ему не хотелось признаваться в предательстве, он всячески старался оправдать свое отступничество перед учителем. В его глазах Годвин перестал быть тем мудрым еретиком, который некогда написал Исследование о политическом праве. Он перестал быть поборником свободы брака и даже свободы сожительства мужчины и женщины – причина, по которой он никогда не жил под одной крышей с матерью своей дочери. Нет, он стал своей полной противоположностью: семьянином, более того, состоящим во втором браке, да еще вдобавок с сущей гарпией, госпожой Клэрмон – матерью Клер – кругозор которой ограничивался стенами кухни. Как же он мог попрать память Марии Вольстонкрафт? Как можно поставить рядом блистательного автора Защиты прав женщин с этим домашним животным, самое существование которого было вызовом женственности? Нет, Годвин больше не был тем бунтарем, который ратовал за социальные перемены; он превратился в писателя для детей и половозрелых отроков. Вот почему, думал Шелли, похитить дочь своего старого учителя не было предательством. Напротив, именно так можно было вернуть ему ученический долг, напомнить прежние уроки, обелить его имя, пробудить от интеллектуальной спячки. Но ни он сам, ни Мэри не могли предположить, какую ошибку они совершат, втянув Клер в затянувшееся бегство, которое началось более двух лет назад в Сомерс-Тауне. Позади остались Довер, Калэ и Париж. Они уже не были беззаботной троицей, что мимоходом миновала Труа, Вандувр и Люцерну. Шелли, невзирая на свою юность, душою был дряхлым старцем; Мэри, казалось, страдала душевным расстройством, а Клер уже давно стала помехой для влюбленной парочки. Она явно не обладала ни одним из достоинств, украшавших ее отчима, зато с избытком унаследовала пороки своей матушки, госпожи Клэрмон. Клер была своего рода навязчивым кошмаром: ее хрупкое здоровье и, более того, переменчивый рассудок, который порой, казалось, полностью покидал ее, превратили путешествие в сущий ад, и пребывание на Вилле не предвещало ничего хорошего. С другой стороны, Байрон как будто вовсе не стремился избавиться от Клер, ее общество даже забавляло его, однако не настолько, чтобы постоянно терпеть ее рядом. Строго говоря, и сам Байрон все чаще с трудом скрывал свое раздражение по отношению к Клер. Блеск ее красоты, некогда ослепивший его, постепенно стал меркнуть на фоне духовного убожества и тем более скудоумия, которое в последнее время просто бросалось в глаза Сколько бы Байрон не обманывался, он больше не мог скрывать от самого себя, что единственное качество Клер, некогда прельстившее его, состояло в чувственности, граничащей с нимфоманией, от которой теперь, похоже, не осталось и следа.
Завтрак прошел в молчании. По какой-то загадочной причине, после приезда на Виллу Диодати никто не остался прежним. Полидори не мог избавиться от впечатления, что от него что-то скрывают, хотя, по правде говоря, это подозрение никогда не оставляло его, независимо от обстоятельств или окружения. Возможно, теперешнее его ощущение было порождено не чем иным, как его собственными секретами, ведь, как раз он, Полидори, скрывал нечто существенное. Беспристрастный же наблюдатель, напротив, сказал бы, что все друг от друга что-то таят. Напряженное молчание, висевшее над столом, было нарушено прибытием лодки; сидевшие за столом увидели, как она швартуется к молу. Четверо сотрапезников попытались скрыть свое беспокойство. Полидори побледнел.
10
Хам вышел навстречу посетителю, который уже высадился на сушу и под дождевыми струями направился по тропинке, что вела к Вилле. Через несколько минут Хам вернулся в гостиную и доложил:
– Префект Мишель Дидье желает побеседовать с Милордом.
– Пусть войдет, – не скрывая любопытства, приказал Байрон.
Дидье был шарообразным мужчиной с красными щеками. После ходьбы он слегка задыхался и когда говорил, к его голосу в качестве постоянного монотонного сопровождения примешивался пронзительный астматический присвист. Первым делом префект заявил Байрону и его друзьям, что от всей души приветствует их, а также желает им провести время наилучшим образом, хоть, к сожалению, погода, в чем, впрочем, они сами уже имели возможность убедиться, сущая беда. Это был продолжительный и высокопарный монолог. Несмотря на то, – сказал он, – что ему известно, что высочайший гость прекрасно плавает и гребет, он считает своим долгом предостеречь, что в настоящих климатических условиях чрезвычайно опасно пускаться в плаванье по озеру. Ему не хотелось бы присваивать лавры Гомера, но он не может умолчать о том, что водная пучина поглотила уже три лодки. Затем он неожиданно оставил серьезный тон, улыбнулся и сообщил, что его позабавило известие о переполохе, который вызвало пребывание Лорда в Hoteld'Angleterre, и что, по егс личному убеждению, наимудрейшим из всех решений было обосноваться на Вилле Диодати, служившей источником вдохновения другому поэту, чьего имени он сейчас не припомнит, но который, вне всякого сомнения, померк бы рядом с талантом Байрона, чье произведение – это уж точно! – имеется в его библиотеке, и хотя названия его он тоже не помнит, как ему говорили, стихи исключительно великолепны, чему он верит на слово, потому что – по правде говоря – пока еще не нашел времени, чтобы их прочитать, однако, невзирая на данное обстоятельство, никогда не простит себе, если позволит Лорду покинуть Женеву без того, чтобы получить автограф на упомянутой книге, которую, к величайшему сожалению, уходя из дома, не захватил с собой. У Байрона создалось впечатление, что префект окончательно запутался и не знает, как выйти из положения. Боясь быть неверно истолкованным, он все больше и больше усложнял интригу своего темного пролога. Байрон воспользовался случаем и перебил выспренний панегирик, любезно предложив префекту перейти к сути дела. Ничего ужасающего, но три дня тому назад пропали два брата. Речь идет о молодых рыбаках, двадцати трех и двадцати четырех лет, что жили по соседству с Виллой. С тех пор о них ничего не слышно, и, что самое любопытное, они не пользовались лодкой, поскольку маленький рыбачий баркас по-прежнему привязан рядом с их домиком; так что, если до них дойдут какие-нибудь вести или они что-нибудь увидят, любую мелочь, он будет им безгранично признателен за содействие. У него нет ни малейшего намерения причинить им беспокойство и уж тем более нарушить их уединение, а посему, сообщив всю необходимую информацию, префект Дидье поднялся, вежливо откланялся и, хотя никто не выразил ни малейшего намерения проводить его до дверей, попросил всех не беспокоиться, поскольку знает, где выход. Все же Хам счел нелишним указать гостю на то, что дверь, через которую он собирается совершить свой исход, ведет в подвал.
В эту минуту Полидори, бледный и дрожащий, устремив взгляд в пространство, как заводной механизм, пробормотал:
– В окрестностях Шпионского замка.
Эти слова были произнесены очень тихо, но вполне различимо. Дидье замер на пороге, как вкопанный. Полидори говорил с такой решимостью, с какой преступник признается в содеянном. Префект вернулся.
– Простите? – спросил он, пытаясь втиснуться между глазами секретаря Байрона и бесконечностью.
Внезапно Полидори осознал, что он заговорил и, что еще хуже, как всегда, сказал лишнее. В считанные секунды он понял, что у него нет никакой возможности отречься от своих слов. Конечно, он мог попробовать как-нибудь завершить фразу, добавить любую нелепость, но, если письмо не лжет и трупы будут действительно найдены в указанном месте, то станет очевидно, что он не только знал, где в точности их искать, но, вдобавок ко всему, пытался это скрыть. Полидори подумал было о том, чтобы подняться в свою комнату и показать письмо префекту, но суеверный ужас заставил его отказаться от этой мысли.
– В окрестностях замка Шийон; я видел, как туда слетаются птицы, – Полидори ограничился этой загадочной фразой, не вдаваясь в пояснения.
Перси Шелли воспользовался тем, что взгляд префекта на мгновение задержался на нем, и сделал незаметный, но выразительный жест: прикрыл глаза, отрицательно мотнул головой и поднес к виску указательный палец. Префект Дидье легонько кивнул. В самом деле, – сказал он себе, – человек, который только что изрек столь странное пророчество, не производит впечатления здравомыслящего.
– Хорошо, – произнес он вслух, – я учту ваше предположение.
Едва префект ушел, Джон Полидори резко вскочил со стула и вцепился в горло Перси Шелли.
– Ничтожество, я все видел, жалкий сумасшедший...
Шелли стряхнул его с той же легкостью, с какой прогоняют муху, и в мгновенье ока схватил за запястья. Байрон вступился за своего секретаря, вызволив его из рук поэта, что привело Полидори в еще большее бешенство. Он чувствовал себя, как ребенок: ему не удалось даже поколебать улыбку Шелли, а поведение его Лорда скорее было продиктовано жалостью. В ослеплении Полидори стал метаться по гостиной, выскочил на веранду и бросился в пустоту.
– Префект Мишель Дидье желает побеседовать с Милордом.
– Пусть войдет, – не скрывая любопытства, приказал Байрон.
Дидье был шарообразным мужчиной с красными щеками. После ходьбы он слегка задыхался и когда говорил, к его голосу в качестве постоянного монотонного сопровождения примешивался пронзительный астматический присвист. Первым делом префект заявил Байрону и его друзьям, что от всей души приветствует их, а также желает им провести время наилучшим образом, хоть, к сожалению, погода, в чем, впрочем, они сами уже имели возможность убедиться, сущая беда. Это был продолжительный и высокопарный монолог. Несмотря на то, – сказал он, – что ему известно, что высочайший гость прекрасно плавает и гребет, он считает своим долгом предостеречь, что в настоящих климатических условиях чрезвычайно опасно пускаться в плаванье по озеру. Ему не хотелось бы присваивать лавры Гомера, но он не может умолчать о том, что водная пучина поглотила уже три лодки. Затем он неожиданно оставил серьезный тон, улыбнулся и сообщил, что его позабавило известие о переполохе, который вызвало пребывание Лорда в Hoteld'Angleterre, и что, по егс личному убеждению, наимудрейшим из всех решений было обосноваться на Вилле Диодати, служившей источником вдохновения другому поэту, чьего имени он сейчас не припомнит, но который, вне всякого сомнения, померк бы рядом с талантом Байрона, чье произведение – это уж точно! – имеется в его библиотеке, и хотя названия его он тоже не помнит, как ему говорили, стихи исключительно великолепны, чему он верит на слово, потому что – по правде говоря – пока еще не нашел времени, чтобы их прочитать, однако, невзирая на данное обстоятельство, никогда не простит себе, если позволит Лорду покинуть Женеву без того, чтобы получить автограф на упомянутой книге, которую, к величайшему сожалению, уходя из дома, не захватил с собой. У Байрона создалось впечатление, что префект окончательно запутался и не знает, как выйти из положения. Боясь быть неверно истолкованным, он все больше и больше усложнял интригу своего темного пролога. Байрон воспользовался случаем и перебил выспренний панегирик, любезно предложив префекту перейти к сути дела. Ничего ужасающего, но три дня тому назад пропали два брата. Речь идет о молодых рыбаках, двадцати трех и двадцати четырех лет, что жили по соседству с Виллой. С тех пор о них ничего не слышно, и, что самое любопытное, они не пользовались лодкой, поскольку маленький рыбачий баркас по-прежнему привязан рядом с их домиком; так что, если до них дойдут какие-нибудь вести или они что-нибудь увидят, любую мелочь, он будет им безгранично признателен за содействие. У него нет ни малейшего намерения причинить им беспокойство и уж тем более нарушить их уединение, а посему, сообщив всю необходимую информацию, префект Дидье поднялся, вежливо откланялся и, хотя никто не выразил ни малейшего намерения проводить его до дверей, попросил всех не беспокоиться, поскольку знает, где выход. Все же Хам счел нелишним указать гостю на то, что дверь, через которую он собирается совершить свой исход, ведет в подвал.
В эту минуту Полидори, бледный и дрожащий, устремив взгляд в пространство, как заводной механизм, пробормотал:
– В окрестностях Шпионского замка.
Эти слова были произнесены очень тихо, но вполне различимо. Дидье замер на пороге, как вкопанный. Полидори говорил с такой решимостью, с какой преступник признается в содеянном. Префект вернулся.
– Простите? – спросил он, пытаясь втиснуться между глазами секретаря Байрона и бесконечностью.
Внезапно Полидори осознал, что он заговорил и, что еще хуже, как всегда, сказал лишнее. В считанные секунды он понял, что у него нет никакой возможности отречься от своих слов. Конечно, он мог попробовать как-нибудь завершить фразу, добавить любую нелепость, но, если письмо не лжет и трупы будут действительно найдены в указанном месте, то станет очевидно, что он не только знал, где в точности их искать, но, вдобавок ко всему, пытался это скрыть. Полидори подумал было о том, чтобы подняться в свою комнату и показать письмо префекту, но суеверный ужас заставил его отказаться от этой мысли.
– В окрестностях замка Шийон; я видел, как туда слетаются птицы, – Полидори ограничился этой загадочной фразой, не вдаваясь в пояснения.
Перси Шелли воспользовался тем, что взгляд префекта на мгновение задержался на нем, и сделал незаметный, но выразительный жест: прикрыл глаза, отрицательно мотнул головой и поднес к виску указательный палец. Префект Дидье легонько кивнул. В самом деле, – сказал он себе, – человек, который только что изрек столь странное пророчество, не производит впечатления здравомыслящего.
– Хорошо, – произнес он вслух, – я учту ваше предположение.
Едва префект ушел, Джон Полидори резко вскочил со стула и вцепился в горло Перси Шелли.
– Ничтожество, я все видел, жалкий сумасшедший...
Шелли стряхнул его с той же легкостью, с какой прогоняют муху, и в мгновенье ока схватил за запястья. Байрон вступился за своего секретаря, вызволив его из рук поэта, что привело Полидори в еще большее бешенство. Он чувствовал себя, как ребенок: ему не удалось даже поколебать улыбку Шелли, а поведение его Лорда скорее было продиктовано жалостью. В ослеплении Полидори стал метаться по гостиной, выскочил на веранду и бросился в пустоту.
11
Байрон и Шелли перегнулись через балюстраду и увидели распростертое на траве под дождем безжизненное тело Полидори. Как две молнии, они слетели вниз по лестнице. Добравшись до сада, они обнаружили, что секретарь дышит шумно и прерывисто. Полидори плакал горькими, колючими слезами, но более всего в этих слезах было жгучей ненависти. Он упал на упругий кустарник, который рос вокруг дома, а мягкая садовая почва окончательно смягчила удар. Единственное, чего ему удалось добиться, – вывихнуть щиколотку. Его подняли и, поддерживая под руки, отвели в дом.
Полидори, укрытый пледом, полулежал в кресле рядом с камином и, хотя тело ныло, чувствовал себя совершенно счастливым. Байрон, приготовил для него чай, и теперь сидел рядом с ним, поглаживая по лбу. Шелли принес искренние извинения, а Мэри сладким, журчащим голоском прочитала большой отрывок из LaNouvelleHelonseРуссо.
Полидори вновь и вновь обращался воспоминаниями к своему недавнему атлетическому, а главное духовному, подвигу. Байрон не мог бы похвастаться подобным свершением. Он уже заранее смаковал сладостный ответ, который в свое время, когда наступит подходящий момент, он метнет, словно кинжал, в самый центр кичливости его Лорда: «Я могу спрыгнуть с высоты, ни капли не опасаясь за свою жизнь». Но самая большая глупость заключалась в том, что эти жалкие потуги, которые возвышали Джона Уильяма Полидори в собственных глазах, одновременно свидетельствовали о его глубочайшей преданности Байрону: он вел себя, как отвергнутая невеста. Однажды, не так давно, он уже пытался отравиться цианистым калием, дозы которого оказалось недостаточно даже для того, чтобы убить мышь. Но все эти подвиги приближали его к возвышенным романтическим героям. А кем еще мог быть герой, как не мучеником? Шелли как-то сказал, что Запад должен слепить собственных идолов из навоза сострадания. Эта фраза показалась Полидори не только верной, но и вдохновляющей. В конце концов, такова была история всей его жизни. И теперь, когда все вокруг расточали ему заслуженные утешения, он не мог не чувствовать себя настоящим Христом, скорбящим, страждущим и жертвенным. И все склонялись к его израненным ногам, ногам Спасителя. К тому же эта маленькая героическая эпопея восстановила его пошатнувшийся престиж. Байрон лично умолял его, чтобы он, как только сможет, осмотрел Клер, чье здоровье вызывает серьезные опасения. В первый раз он обратился к своему секретарю как к врачу.
Ближе к ночи, перед ужином, живописная композиция, которая сложилась в зале – точь-в-точь фреска с изображением великомучеников – была совершенно некстати разрушена повторным визитом префекта Дидье.
Он казался озадаченным. Байрон, нарочито не скрывая некоторого раздражения, сообщил ему, что они не располагают никакими новостями, касающимися означенного происшествия; более того, сказал он, они даже не выходили из дома. Ему не хотелось, чтобы префекту стало известно о небольшой прогулке Полидори по саду – было нетрудно вообразить, какие комментарии вызовет эта весть в Англии – а потому он не сделал не малейшего усилия, дабы утаить тот факт, что присутствие визитера становится обременительным. Однако префект был настолько поглощен своими переживаниями, что не обратил никакого внимания на намеки Байрона.
– Недалеко от Шийонского замка мы обнаружили два трупа – лаконично сказал он, что совсем не вязалось с красноречием, ознаменовавшим его первое появление.
Все взгляды устремились на Полидори. Секретарь Байрона, расположившийся в кресле рядом с камином, ограничился тем, что поднял брови, слегка искривил рот и наклонил голову, одновременно выражая согласие и отказ, уверенность и смирение, как будто хотел сказать: «Я так и знал. Это было очевидно. Очень жаль, но чему тут удивляться?» Неожиданно Полидори осознал, что злосчастное письмо может обернуться и во благо. Он ощутил свою чрезвычайную значимость, как если бы был главной и незаменимой деталью в работе мирового механизма. Префект Дидье смотрел на этого человека, освещенного пламенем, глазами, преисполненными почтения. Он не имел ни малейшего намерения нарушить его сосредоточение, однако умолял открыть, каким образом удалось так точно указать место. Полидори вздохнул, прикрыл глаза и, выдержав загадочную паузу, соблаговолил заговорить. В действительности, как бы это объяснить, речь идет о гармоническом слиянии медика и поэта; инстинкт врача и необузданный полет духа, свойственный сочинителю, наделили его своего рода лирическим чутьем, позволяющим улавливать неповторимое благоухание смерти, да и, в конце концов, полет чаек, равно как озерные течения, в общем, иначе и быть не могло; бедные юноши, ему самому трудно поверить в неотвратимость своих предсказаний, однако, к сожалению, факты свидетельствуют о том, что в очередной раз он оказался прав. Полидори заплутал в своем изощренном и торжественном монологе, сетуя на невыносимое бремя своего ума и беспощадный дедуктивно-индуктивный талант, на особую поэтическую чувствительность; и почему только он не может быть таким, как все люди, чуть менее сложным, чуть более – как бы это сказать, чтобы никого не обидеть? – простым. Но что поделаешь? Такова его природа, остается лишь смириться и принять ее такою, какова она есть. Он говорил торжественным и спокойным тоном, глядя на огонь. Плед, в который он был закутан, придавал ему сходство с мудрецами древности. Шелли и Мэри обменялись изумленными взглядами – смесь удивления и недоверия. Они знали секретаря Байрона не очень хорошо, но все же достаточно, чтобы не верить не только в его проницательность или провидчество, но даже в способность к самому примитивному, элементарному логическому мышлению. Клер, со своей стороны, не обратила на монолог Полидори ни малейшего внимания, хотя и не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывал его монотонный, резкий голос, предчувствуя, что от этого многословия у нее вот-вот лопнет голова, и без того истерзанная мигренью, грозившей стать хронической.
– Chesard, sard, – таинственно заключил секретарь, извинился и удалился в свою комнату с усталостью пророка после провидческого транса. Префект Дидье проводил его почтительным молчанием. Байрон же окончательно убедился в том, что его секретарь определенно сумасшедший.
Полидори, укрытый пледом, полулежал в кресле рядом с камином и, хотя тело ныло, чувствовал себя совершенно счастливым. Байрон, приготовил для него чай, и теперь сидел рядом с ним, поглаживая по лбу. Шелли принес искренние извинения, а Мэри сладким, журчащим голоском прочитала большой отрывок из LaNouvelleHelonseРуссо.
Полидори вновь и вновь обращался воспоминаниями к своему недавнему атлетическому, а главное духовному, подвигу. Байрон не мог бы похвастаться подобным свершением. Он уже заранее смаковал сладостный ответ, который в свое время, когда наступит подходящий момент, он метнет, словно кинжал, в самый центр кичливости его Лорда: «Я могу спрыгнуть с высоты, ни капли не опасаясь за свою жизнь». Но самая большая глупость заключалась в том, что эти жалкие потуги, которые возвышали Джона Уильяма Полидори в собственных глазах, одновременно свидетельствовали о его глубочайшей преданности Байрону: он вел себя, как отвергнутая невеста. Однажды, не так давно, он уже пытался отравиться цианистым калием, дозы которого оказалось недостаточно даже для того, чтобы убить мышь. Но все эти подвиги приближали его к возвышенным романтическим героям. А кем еще мог быть герой, как не мучеником? Шелли как-то сказал, что Запад должен слепить собственных идолов из навоза сострадания. Эта фраза показалась Полидори не только верной, но и вдохновляющей. В конце концов, такова была история всей его жизни. И теперь, когда все вокруг расточали ему заслуженные утешения, он не мог не чувствовать себя настоящим Христом, скорбящим, страждущим и жертвенным. И все склонялись к его израненным ногам, ногам Спасителя. К тому же эта маленькая героическая эпопея восстановила его пошатнувшийся престиж. Байрон лично умолял его, чтобы он, как только сможет, осмотрел Клер, чье здоровье вызывает серьезные опасения. В первый раз он обратился к своему секретарю как к врачу.
Ближе к ночи, перед ужином, живописная композиция, которая сложилась в зале – точь-в-точь фреска с изображением великомучеников – была совершенно некстати разрушена повторным визитом префекта Дидье.
Он казался озадаченным. Байрон, нарочито не скрывая некоторого раздражения, сообщил ему, что они не располагают никакими новостями, касающимися означенного происшествия; более того, сказал он, они даже не выходили из дома. Ему не хотелось, чтобы префекту стало известно о небольшой прогулке Полидори по саду – было нетрудно вообразить, какие комментарии вызовет эта весть в Англии – а потому он не сделал не малейшего усилия, дабы утаить тот факт, что присутствие визитера становится обременительным. Однако префект был настолько поглощен своими переживаниями, что не обратил никакого внимания на намеки Байрона.
– Недалеко от Шийонского замка мы обнаружили два трупа – лаконично сказал он, что совсем не вязалось с красноречием, ознаменовавшим его первое появление.
Все взгляды устремились на Полидори. Секретарь Байрона, расположившийся в кресле рядом с камином, ограничился тем, что поднял брови, слегка искривил рот и наклонил голову, одновременно выражая согласие и отказ, уверенность и смирение, как будто хотел сказать: «Я так и знал. Это было очевидно. Очень жаль, но чему тут удивляться?» Неожиданно Полидори осознал, что злосчастное письмо может обернуться и во благо. Он ощутил свою чрезвычайную значимость, как если бы был главной и незаменимой деталью в работе мирового механизма. Префект Дидье смотрел на этого человека, освещенного пламенем, глазами, преисполненными почтения. Он не имел ни малейшего намерения нарушить его сосредоточение, однако умолял открыть, каким образом удалось так точно указать место. Полидори вздохнул, прикрыл глаза и, выдержав загадочную паузу, соблаговолил заговорить. В действительности, как бы это объяснить, речь идет о гармоническом слиянии медика и поэта; инстинкт врача и необузданный полет духа, свойственный сочинителю, наделили его своего рода лирическим чутьем, позволяющим улавливать неповторимое благоухание смерти, да и, в конце концов, полет чаек, равно как озерные течения, в общем, иначе и быть не могло; бедные юноши, ему самому трудно поверить в неотвратимость своих предсказаний, однако, к сожалению, факты свидетельствуют о том, что в очередной раз он оказался прав. Полидори заплутал в своем изощренном и торжественном монологе, сетуя на невыносимое бремя своего ума и беспощадный дедуктивно-индуктивный талант, на особую поэтическую чувствительность; и почему только он не может быть таким, как все люди, чуть менее сложным, чуть более – как бы это сказать, чтобы никого не обидеть? – простым. Но что поделаешь? Такова его природа, остается лишь смириться и принять ее такою, какова она есть. Он говорил торжественным и спокойным тоном, глядя на огонь. Плед, в который он был закутан, придавал ему сходство с мудрецами древности. Шелли и Мэри обменялись изумленными взглядами – смесь удивления и недоверия. Они знали секретаря Байрона не очень хорошо, но все же достаточно, чтобы не верить не только в его проницательность или провидчество, но даже в способность к самому примитивному, элементарному логическому мышлению. Клер, со своей стороны, не обратила на монолог Полидори ни малейшего внимания, хотя и не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывал его монотонный, резкий голос, предчувствуя, что от этого многословия у нее вот-вот лопнет голова, и без того истерзанная мигренью, грозившей стать хронической.
– Chesard, sard, – таинственно заключил секретарь, извинился и удалился в свою комнату с усталостью пророка после провидческого транса. Префект Дидье проводил его почтительным молчанием. Байрон же окончательно убедился в том, что его секретарь определенно сумасшедший.
12
Он вошел в свою комнату, абсолютно веря в истинность всего, что только что произнес. Конечно, нельзя не признать, что о трупах он узнал из письма. Однако не менее очевидно и то, что именно он, и никто другой, был избран в качестве доверенного лица таинственным духом мрака. Мало помалу страх перешел в приятное возбуждение. Он предчувствовал, что из загадочной переписки можно будет извлечь какую-нибудь выгоду. Он зажег свечу и посмотрел на горы по ту сторону озера. На одной из вершин снова загорелся огонек. С нервной улыбкой, не в силах подавить волнение, он перевел взгляд на письменный стол и, часто дыша в сладостном предвкушении страха, удостоверился в том, что там, рядом со свечой, лежал еще один черный конверт с пурпурной печатью.
Др. Полидори!
Сегодня вечером Вы совершили непростительную глупость. Вас спасло чудо. Не могу избавиться от чувства вины. Наверное, в предыдущем письме мне следовало сообщить Вам о некоторых обстоятельствах, которые дали бы Вам основания ценить свою жизнь. Я уже упоминала, что у Вас есть «нечто», от чего зависит мое существование. Говоря без экивоков, хочу предложить Вам сделку, поскольку тоже располагаю кое-чем, чего Вы жаждете превыше всего. Однако чтобы достичь успеха совершенно необходимо, чтобы, во-первых, мы оба были живы и, во-вторых, соблюдали полную секретность. Ибо Ваш разговор с префектом Дидье также мог стоить Вам жизни. Дорогой мой др. Полидори, это не игра. У меня не осталось сомнений в том, что ответственность за смерть двух невинных молодых людей лежит на мне. Порой я думаю, что бремя терзаний мне не под силу. Впрочем, вернемся к нашим делам.
Настало время открыть Вам, что же являет собой это «нечто», от чего зависит мояжизнь. Как воздух и вода, мне нужно семя, которое порождает жизнь и преодолевает время, то жизнетворное зерно, которое побеждает смерть, воссоздавая себя в потомстве, которое несет в себе животную стихию инстинктов, но в то же время и неосязаемую легкость души, характер наших предков и темперамент наших потомков; оно было заложено в природу первого мужчины и пребудет в ней во веки веков, став роковым наследием, обрекшим нас до конца наших дней оставаться теми, кто мы есть, непреложным заветом, дарящим нам жизнь и с той же непостижимой неотвратимостью отнимающим ее. В конечном счете, это то, в чьем сладостном потоке обретается зародыш каждого из нас, та плодородная влага, которой наделены только вы, мужчины. Наверное, мой милый доктор, Вы уже поняли, о какой субстанции я говорю. Да, я действительно нуждаюсь в жидком эликсире жизни, подобно тому, как каждый смертный нуждается в пище. Он мне так же необходим, как каждому из вас необходима вода, чтобы не погибнуть; так и мне необходимо прильнуть к этому живому источнику. Не знаю, по какой чудовищной причине единственным веществом, способным поддерживатьво мне жизнь, является именно человеческое семя. Ар. Полидори, должно быть Вам нетрудно представить себе, на какую жестокую участь я обречена. Я уже упоминала о том, что земля не порождала существа страшнее меня. Потому я не боюсь признаться, что начисто лишена какой бы то ни было привлекательности, более того, доведись мне показаться на глаза мужчины – к счастью, такого ни разу не случалось, – я вызвала бы в нем только отвращение. Вы, наверное, спросите, как же мне до сих пор удавалось поддерживать свои жизненные силы. Как человек умный, Вы уже наверняка догадались. Если помните, я говорила Вам о том, что мое уродство находится в отношении обратной пропорции к красоте моих сестер. Видимо, нет нужды пояснять очевидное: Бабетта и Колетта, использовали свою красоту, чтоб добыть для меня то, что мое уродство мешало получить мне собственными силами. Но, забегая вперед, хочу сказать, что если на протяжении всей жизни они и брали на себя этот – как еще посмотреть – «неблагодарный» труд, то двигала ими отнюдь не сестринская любовь и уж тем более не удовольствие, которое может сулить подобная работа. Напротив, будь на то воля моих сестер, я бы уже давно была мертва. Позволю себе не торопиться с разоблачением истинных причин «гуманного» поведения Бабетты и Колетты. Молва о моих сестрах стала чуть ли не достоянием общественности. Вероятно, и до Вас дошли слухи о них: развратницы, гулящие, подстилки, бесстыжие, ветреницы, кокотки и, уж совсем прямо и в лоб, шлюхи, – вот лишь немногие из тех ярлыков, что на них навешали. Наверное, Вам доводилось читать подобные надписи на дверях общественных уборных Парижа. Все это не совсем так. Я бы не стала утверждать, что они одержимы природной склонностью к пороку. Впрочем, чуть ли не ежедневная необходимость совершать подобные действия ради спасения жизни могла в конце концов взрастить в них вкус или привычку к разврату. Но таковы следствия, а не причины.
Теперь, когда я открыла Вам, чем Вы располагаете, необходимо поведать историю моей семьи.
Я принадлежу к старому протестантскому роду. По прихоти случая мои давние предки эмигрировали из Франции в Англию, а несколько позже – из Англии в Америку. Мой отец, Уильям Легран, человек с расстроенной психикой, умудрился несколько раз промотать и восстановить свое наследство. Он родился в Новом Орлеане, где и вырос, не имея иных забот, кроме тех, что есть у юноши из благополучной семьи.
После смерти деда мой отец, одержимый недугом, наиболее пагубным для Америки – речь идет о роковой золотой лихорадке, – в погоне за призрачными надеждами растратил все до последней монеты. В обществе своего преданного слуги – ничто более не удерживало его в этом мире – он обосновался на пустынном острове Салливан, неподалеку от Чарльстона, что в Южной Каролине. Одному Богу известно, как два года спустя ему удалось вернуться в Новый Орлеан одним из самых состоятельных людей Америки. Однако его торжество было таким же быстротечным, как момент, отделяющий вспышку молнии от грома – преследуя свою счастливую звезду, он вложил весь капитал в безрассудную экспедицию на негостеприимный Юкон, где, в довершение ко всему, едва не погиб.
Впрочем, ему будто было суждено повторить судьбу самого Лазаря, и он снова чудесным образом поднялся из самой жалкой нищеты. Когда все уже указывало на то, что наступилбесславный конец истории почтенного рода Легран, однажды утром в его дверь позвонили. Немногословный господин средневекового вида с птичьим лицом, представившийся нотариусом, уведомил его, что в отсутствии прямых родственников, а также завещания, он, Уильям Аегран, внучатый племянник некоего Андре Поля Леграна, недавно скончавшегося во Франции, является единственным наследником собственности безвестного покойного, а именно, к нему переходят: особняк в центре Парижа со всей мебелью, картинами и драгоценностями, равно как сумма денег, которая обеспечит беззаботное существование по крайней мере трем следующим поколениям. Поскольку его уже ничто не связывало с Новым Орлеаном – семьи у него не было, а преданный слуга, Юпитер, не покидавший его в самые худшие времена, умер – мой отец решил искать счастья на земле своих предков. Решение заняло ровно столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы поставить подпись под документом, который огласил нотариус. Через месяц мой отец прибыл в Париж. Весною 17... года он познакомился с той, кто впоследствии стала моей матерью – ее звали Маргарита, – а следующей весной женился на ней.Прошлонемного времени – ровно один год со дня свадьбы, – и жизнь моего отца превратилась в кошмар.
Др. Полидори!
Сегодня вечером Вы совершили непростительную глупость. Вас спасло чудо. Не могу избавиться от чувства вины. Наверное, в предыдущем письме мне следовало сообщить Вам о некоторых обстоятельствах, которые дали бы Вам основания ценить свою жизнь. Я уже упоминала, что у Вас есть «нечто», от чего зависит мое существование. Говоря без экивоков, хочу предложить Вам сделку, поскольку тоже располагаю кое-чем, чего Вы жаждете превыше всего. Однако чтобы достичь успеха совершенно необходимо, чтобы, во-первых, мы оба были живы и, во-вторых, соблюдали полную секретность. Ибо Ваш разговор с префектом Дидье также мог стоить Вам жизни. Дорогой мой др. Полидори, это не игра. У меня не осталось сомнений в том, что ответственность за смерть двух невинных молодых людей лежит на мне. Порой я думаю, что бремя терзаний мне не под силу. Впрочем, вернемся к нашим делам.
Настало время открыть Вам, что же являет собой это «нечто», от чего зависит мояжизнь. Как воздух и вода, мне нужно семя, которое порождает жизнь и преодолевает время, то жизнетворное зерно, которое побеждает смерть, воссоздавая себя в потомстве, которое несет в себе животную стихию инстинктов, но в то же время и неосязаемую легкость души, характер наших предков и темперамент наших потомков; оно было заложено в природу первого мужчины и пребудет в ней во веки веков, став роковым наследием, обрекшим нас до конца наших дней оставаться теми, кто мы есть, непреложным заветом, дарящим нам жизнь и с той же непостижимой неотвратимостью отнимающим ее. В конечном счете, это то, в чьем сладостном потоке обретается зародыш каждого из нас, та плодородная влага, которой наделены только вы, мужчины. Наверное, мой милый доктор, Вы уже поняли, о какой субстанции я говорю. Да, я действительно нуждаюсь в жидком эликсире жизни, подобно тому, как каждый смертный нуждается в пище. Он мне так же необходим, как каждому из вас необходима вода, чтобы не погибнуть; так и мне необходимо прильнуть к этому живому источнику. Не знаю, по какой чудовищной причине единственным веществом, способным поддерживатьво мне жизнь, является именно человеческое семя. Ар. Полидори, должно быть Вам нетрудно представить себе, на какую жестокую участь я обречена. Я уже упоминала о том, что земля не порождала существа страшнее меня. Потому я не боюсь признаться, что начисто лишена какой бы то ни было привлекательности, более того, доведись мне показаться на глаза мужчины – к счастью, такого ни разу не случалось, – я вызвала бы в нем только отвращение. Вы, наверное, спросите, как же мне до сих пор удавалось поддерживать свои жизненные силы. Как человек умный, Вы уже наверняка догадались. Если помните, я говорила Вам о том, что мое уродство находится в отношении обратной пропорции к красоте моих сестер. Видимо, нет нужды пояснять очевидное: Бабетта и Колетта, использовали свою красоту, чтоб добыть для меня то, что мое уродство мешало получить мне собственными силами. Но, забегая вперед, хочу сказать, что если на протяжении всей жизни они и брали на себя этот – как еще посмотреть – «неблагодарный» труд, то двигала ими отнюдь не сестринская любовь и уж тем более не удовольствие, которое может сулить подобная работа. Напротив, будь на то воля моих сестер, я бы уже давно была мертва. Позволю себе не торопиться с разоблачением истинных причин «гуманного» поведения Бабетты и Колетты. Молва о моих сестрах стала чуть ли не достоянием общественности. Вероятно, и до Вас дошли слухи о них: развратницы, гулящие, подстилки, бесстыжие, ветреницы, кокотки и, уж совсем прямо и в лоб, шлюхи, – вот лишь немногие из тех ярлыков, что на них навешали. Наверное, Вам доводилось читать подобные надписи на дверях общественных уборных Парижа. Все это не совсем так. Я бы не стала утверждать, что они одержимы природной склонностью к пороку. Впрочем, чуть ли не ежедневная необходимость совершать подобные действия ради спасения жизни могла в конце концов взрастить в них вкус или привычку к разврату. Но таковы следствия, а не причины.
Теперь, когда я открыла Вам, чем Вы располагаете, необходимо поведать историю моей семьи.
Я принадлежу к старому протестантскому роду. По прихоти случая мои давние предки эмигрировали из Франции в Англию, а несколько позже – из Англии в Америку. Мой отец, Уильям Легран, человек с расстроенной психикой, умудрился несколько раз промотать и восстановить свое наследство. Он родился в Новом Орлеане, где и вырос, не имея иных забот, кроме тех, что есть у юноши из благополучной семьи.
После смерти деда мой отец, одержимый недугом, наиболее пагубным для Америки – речь идет о роковой золотой лихорадке, – в погоне за призрачными надеждами растратил все до последней монеты. В обществе своего преданного слуги – ничто более не удерживало его в этом мире – он обосновался на пустынном острове Салливан, неподалеку от Чарльстона, что в Южной Каролине. Одному Богу известно, как два года спустя ему удалось вернуться в Новый Орлеан одним из самых состоятельных людей Америки. Однако его торжество было таким же быстротечным, как момент, отделяющий вспышку молнии от грома – преследуя свою счастливую звезду, он вложил весь капитал в безрассудную экспедицию на негостеприимный Юкон, где, в довершение ко всему, едва не погиб.
Впрочем, ему будто было суждено повторить судьбу самого Лазаря, и он снова чудесным образом поднялся из самой жалкой нищеты. Когда все уже указывало на то, что наступилбесславный конец истории почтенного рода Легран, однажды утром в его дверь позвонили. Немногословный господин средневекового вида с птичьим лицом, представившийся нотариусом, уведомил его, что в отсутствии прямых родственников, а также завещания, он, Уильям Аегран, внучатый племянник некоего Андре Поля Леграна, недавно скончавшегося во Франции, является единственным наследником собственности безвестного покойного, а именно, к нему переходят: особняк в центре Парижа со всей мебелью, картинами и драгоценностями, равно как сумма денег, которая обеспечит беззаботное существование по крайней мере трем следующим поколениям. Поскольку его уже ничто не связывало с Новым Орлеаном – семьи у него не было, а преданный слуга, Юпитер, не покидавший его в самые худшие времена, умер – мой отец решил искать счастья на земле своих предков. Решение заняло ровно столько времени, сколько ему понадобилось, чтобы поставить подпись под документом, который огласил нотариус. Через месяц мой отец прибыл в Париж. Весною 17... года он познакомился с той, кто впоследствии стала моей матерью – ее звали Маргарита, – а следующей весной женился на ней.Прошлонемного времени – ровно один год со дня свадьбы, – и жизнь моего отца превратилась в кошмар.