Федерико Андахази
Милосердные

   Всякая биография – это система предположений; всякое критическое суждение – пари, заключенное со временем. Системы заменяемы, а пари, как правило, проигрывают.
Хулио Кортасар

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

   Было нечто в тоне письма, что меня насторожило. Его стиль полностью отличился от стиля Леграна. О чем он грезит? Какую новую причуду породил его воспаленный мозг? Какое такое дело «исключительной важности» могло у него быть? Сведения о нем-, которые сообщил мне Юпитер, не предвещали ничего хорошего.
Эдгар Аллан По

1

   Тучи – черные высокие готические соборы – грозили вот-вот обрушиться на Женеву. Дальше, по ту сторону Савойских Альп, свирепствовала буря, стегая ветром и приводя в неистовство мирные воды Женевского озера. Зажатое между небом и горами, словно загнанное животное, озеро вставало на дыбы и хрипело, как лошадь, щетинилось, как тигр, и било хвостом, как дракон, отчего на его поверхности бушевали высокие волны. В бухточке, притаившейся среди скал, которые стремительно уходили в воду строго под прямым углом, находился небольшой пляж узкая полоска песка, напоминавшая ущербный месяц, когда волны накатывали, и нарастающий, когда вода отступала. В тот непогожий июльский вечер 1816 года к молу, ограничивавшему восточную оконечность пляжа, пришвартовалось небольшое суденышко. Первым высадился хромой мужчина, которому пришлось с трудом удерживать равновесие, чтобы не свалиться в водную пасть, обрушившую весь свой гнев на непрочную конструкцию волнореза, походившего с кружившими над ним чайками на неподвижные останки какого-то фантасмагорического животного. Ступив на мол, вновь прибывший одной рукой обхватил мачту, а другую протянул, помогая высадиться остальным: сначала двум женщинам, затем мужчине. Группа, напоминавшая troupeнелепых и забавных эквилибристов, направилась по волнорезу к суше, не дожидаясь, пока высадится третий мужчина, которому пришлось справляться с этой нелегкой задачей в одиночку. Растянувшись цепочкой, они двинулись вверх по склону навстречу ветру, пока – промокшие, веселые и запыхавшиеся – не достигли дома, что расположился на вершине невысокого холма Виллы Диодати. Третий мужчина шел коротким легким шагом, не произнося ни слова и не отрывая взгляда от земли, как собака, следующая по пятам за своим хозяином Женщины были Мэри Годвин Уолстонкрафт и ее сводная сестра Джейн Клермон. Первая, хотя и не состояла в браке, считала, что имеет право носить фамилию мужчины, за которого в скором времени собиралась выйти замуж – Шелли. Вторая, по причинам менее известным, отказалась от своего имени и называла себя Клер. Что до мужчин, то ими были лорд Джордж Гордон Байрон и Перси Биши Шелли. Но никто из перечисленных персонажей не представляет особого интереса для этой истории, кроме того, кто покинул лодку последним и одиноко замыкал шествие – Джона Уильяма Полидори, бесславного и презренного секретаря лорда Байрона.
   События, происходившие тем летом на Вилле Диодати довольно хорошо известны. По крайней мере, некоторые из них. Однако если бы можно было прочесть письма доктора Полидори, безвестного автора The Vampyre, то, возможно, вскрылись бы новые, доселе неведомые подробности его жизни и высветились обстоятельства его преждевременной трагической смерти.
   The Vampyre принято считать первым рассказом о вампирах, краеугольным камнем, над которым впоследствии будет нагромождено бесчисленное количество подобных историй, вплоть до того, что литература о вампирах станет самостоятельным жанром, вершины которого – по своей значимости – достигнет Брэм Стокер со своим знаменитым графом Дракулой. Также нет ни одной истории о вампирах, которая не была бы обязана сатаническому образу лорда Рутвена, созданного Джоном Полидори. Между тем события, связанные с появлением на свет The Vampyre, представляются столь же загадочными, как и сам рассказ. Известно, что в отцовстве никогда нельзя быть полностью уверенным. Это утверждение в равной мере можно распространить и на литературные детища. Однако, несмотря на то, что обвинения в плагиате – достоверные или безосновательные, – ив прежние времена, и в наши дни кажутся вечными спутниками литературы, древними, как и она сама, The Vampyre не породил никаких споров по поводу прав собственности. Напротив, по какой-то таинственной причине никто не хотел признавать своим это роковое творение, которому предстояло открыть новые пути. Рассказ был опубликован в 1819 году и подписан лордом Байроном. Но обратите внимание на следующий парадокс: в то время как Байрон охотно брал на себя ответственность за – как бы получше выразиться? – запутанную историю с беременностью Клер Клермон, он яростно и непримиримо отвергал всякое родство с The Vampyre, возлагая всю «вину» на своего секретаря, Джона Уильяма Полидори.
   Итак, без всякого сомнения, происхождение столь сумрачного повествования, как The Vampyre, не могло быть менее темным, чем его содержание. Известно, что после смерти Полидори среди его вещей были обнаружены письма и документы, которые могли бы добавить нежелательные факты к биографиям нескольких известных персон, имевших полное право рассчитывать на посмертную славу.
   Переписка, о которой идет речь, ни для кого не секрет. Точнее говоря, абсурдный и скандальный путь, который эти документы проделали по юридическим, академическим и даже политическим инстанциям, достаточно хорошо известен. Споры об их подлинности вылились в настоящую войну. Публиковались отчеты экспертов, результаты каллиграфических исследований, уклончивые показания свидетелей, гневные опровержения действующих лиц, так или иначе к ним причастных. И лишь содержание одного-единственного письма так никогда и не стало достоянием общественности. Говорили, что оно сгорело вместе с другими документами в 1824 году во время пожара в судейском архиве. И поджог был предумышленным Но скандалы, и даже те из них, которые кажутся великими и принадлежащими вечности, так же быстротечны, как время, что отделяет один от другого, и неизбежно оказываются погребены под тоннами бумаг и затоплены реками чернил. Упорное молчание участников, нарастающее равнодушие публики и, наконец, смерть всех персонажей предали забвению скандальную переписку, от которой, с другой стороны, как утверждали, остался только пепел. Единственное, что сохранилось, это не менее сомнительный дневник Джона Уильяма Полидори.
   Читатель, наверное, уже догадался, что сейчас последует неизбежное «однако...». Действительно, не так давно, будучи в Копенгагене, я совершенно случайно познакомился с одним милейшим человеком, представившимся мне как последний из тератологов, экзегет, исследующий древние тексты о чудовищах, своего рода археолог ужаса, искатель следов, которые оставили мистические монстры после своего устрашающего шествия по миру, и, наконец, как собиратель новых разновидностей человеческих левиафанов. Это был бледный худощавый мужчина, не по-современному элегантный. В один из ранних датских зимних вечеров у нас с ним состоялся короткий разговор в кафе Норден, что напротив фонтана с аистами на самом излете улицы Кларебодерн. Он сообщил мне, что ознакомился с моей недавней статьей на интересовавшую его тему и решил обменяться со мной кое-какой информацией. Я, со своей стороны, мог предложить ему совсем немного и вынужден был признаться, что в области тератологии являюсь неофитом. Он был удивлен, что мне, выходцу из Рио-де-ла-Плата, неизвестна версия, согласно которой последним пристанищем значительной части переписки Джона Уильяма Полидори якобы стал старинный особняк, принадлежащий одному из почтенных семейств Буэнос-Айреса, чьи предки некогда приехали из Англии. По расплывчатому описанию дома и упоминанию о его местонахождении – «рядом с Конгрессом» – я понял, о чем идет речь. Этот обветшалый особняк по странному стечению обстоятельств был мне хорошо знаком. Бесчисленное количество раз я проходил по улице Риобамба мимо двери нелепого дома, чей неуловимый викторианский стиль так не вязался с обликом города. Я всякий раз поражался огромной пальме, которая – в самом центре Буэнос-Айреса – возвышалась над зловещим мезонином, равно как и решетке, враждебно и угрожающе отгораживавшей портал и способной в мгновение ока убедить любого бродячего торговца отказаться от мысли проникнуть внутрь.
   По возвращении в Буэнос-Айрес я немедленно пересказал мою заморскую беседу другу и коллеге Хуану Хакобо Бахарлиа, который в нашей стране, вне всякого сомнения, является лучшим знатоком литературной готики. Он тут же предложил стать моим Хароном в этом путешествии по загробному миру, которое начиналось у дверей особняка на улице Риобамба. Сразу же скажу, что благодаря его адвокатской сноровке и писательским уловкам, нам, после длительных расследований, удалось добраться до так называемого архива Полидори.
   Обещание хранить тайну не позволяет мне вдаваться в детали относительно того, каким образом мы, наконец, вышли на предполагаемые «документы». И если я прячусь за прилагательное «предполагаемый» и за осторожные кавычки, то лишь из-за самых искренних сомнений. Я бы не взялся утверждать ни того, что эти бумаги являются апокрифом, ни обратного – ведь, строго говоря, мне даже не пришлось подержать их в руках.
   В действительности, во время визита в старый особняк я не видел ни одного оригинала: наш Амфитрион – прошу прощения за подобное сравнение – частично зачитывал, а частично пересказывал содержание многочисленных подшитых в папки листов – «слепых», почти нечитаемых ксерокопий. Подвал, в темных стенах которого проходила встреча, был столь тесен, что не мог вместить нашего удивления. Поскольку нам было запрещено сохранить хоть какое-нибудь материальное свидетельство, включая копии и записи, а дословной памятью я не располагаю, последующее является тщательной литературной реконструкцией. История, которая получилась в результате сведения воедино писем или их отрывков, оказалась не только фантастичной, но и непредсказуемой. До такой степени, что генеалогия The Vampyreпослужит всего лишь ключом, который позволит сделать другие невероятные открытия, имеющие отношение к самому понятию литературного отцовства.
   Что касается меня, то я не придаю никакого значения тому, что документы могут иметь апокрифическое происхождение. В конечном счете, самое главное достоинство литературы – иной раз без трюизма не обойтись – в ее литературности. Кто бы ни был автором воссозданных здесь записок – участник событий, прямой или косвенных свидетель или просто сочинитель – мы не сомневаемся, что речь идет о мерзком творении, сотканном чудовищным воображением, о месте которого в царстве уродства пусть судят тератологи. А если рассуждать о правде и уж, тем более, о правдоподобии событий, о которых пойдет речь, считаю своим долгом полностью подписаться под словами Мэри Шелли, взятыми из предисловия к ее «Франкенштейну»: «...я вовсе не хочу, чтобы можно было подумать, будто я хоть в чем-то разделяю подобную гипотезу, а с другой стороны, не считаю, что построив свое повествование на данном событии, я, как писатель, ограничилась простым нагромождением ужасов из области сверхъестественного».
   Как бы то ни было, наша история начинается в Европе, на берегу Женевского озера летом 1816 года.

2

   Вилла Диодати представляла собой прекрасный трехэтажный дворец. Вдоль его фронтона тянулась крытая галерея с дорическими колоннами, на капителях которых покоилась просторная терраса с парусиновым пологом. Архитектурную конструкцию венчала пирамидальная крыша с тремя слуховыми окошками. Слуга, суровый человек, никогда не говоривший ни одного лишнего слова, ожидал гостей под навесом парадного подъезда. Четверо прибывших вошли в холл, ступая перепачканными босыми ногами, держа обувь в руках, и, прежде чем слуга успел предложить им полотенца, скинули с себя всю одежду, оставшись абсолютно голыми. Мэри Шелли, обессилевшая от смеха, рухнула в кресло и, схватив Перси Шелли за руку, притянула его к себе так сильно, что он упал на ее нагую возбужденную плоть, а затем сомкнула ноги за его спиной.
   Клер разделась медленно, не проронив ни слова. Вопреки ожиданиям Байрона, она не приняла участия в общей вакханалии вожделения, напротив, была рассеяна и вела себя так, как если бы находилась в комнате одна. Она присела на ручку кресла, в то время как лорд Байрон не сводил с нее воспаленного взгляда. Кожа Клер была сделана из того же белоснежного материала, что и фарфоровые статуэтки, а профиль казался внезапно ожившей камеей. Ее поразительных размеров груди венчали розовые круги, которые, хотя и сжались от капелек воды и холода, все же превосходили размером открытый рот Байрона. Последний, обнаженный, упал на колени у ее ног и, тяжело дыша, стал ласкать языком ее мокрую кожу. Клер не оттолкнула его, даже нельзя сказать, чтобы она уклонилась. Однако, наткнувшись на ледяное равнодушие и упорное молчание своей подруги, не замечавшей его ласк, Байрон поднялся, развернулся на сто восемьдесят градусов и, очевидно стараясь сделать вид, что не замечает презрения, жертвой которого стал, по-прежнему нагой, положил руку на плечо слуги и прошептал ему на ухо:
   – Мой верный Хам, мне не оставляют выбора.
   Слугу, казалось, гораздо больше занимал беспорядок, учиненный в холле – разбросанная по полу одежда, намокшая обшивка кресел – нежели шутки хозяина, хотя, по правде говоря, Хам никогда не понимал, шутит лорд или говорит всерьез. В этот момент вошел Джон Полидори, на ходу снимая плащ, под которым его одежда осталась почти сухой. А поскольку он предусмотрительно шел только по мощеной дорожке, то и на его туфлях не было ни следа глины. При виде открывшейся ему картины он не сумел скрыть гримасы пуританского отвращения.
   – О, мой дорогой Полли Долли, все меня отвергли, и ты – явился как нельзя кстати, чтобы скрасить мое одиночество.
   Джон Полидори со стоическим смирением мог терпеть самые жестокие унижения, научился пропускать мимо ушей самые беспощадные оскорбления, но ничего не мог поделать с приступами ненависти, которые его охватывали, когда его Лорд называл его Полли Долли.
   Джон Уильям Полидори был тогда очень молод, но на вид казался еще моложе. Должно быть, некоторая духовная инфантильность придавала ему сходство с ребенком, что не вязалось с взрослым выражением его лица. Густые черные брови казались слишком суровыми по сравнению с мягким взглядом. Он по-детски не умел скрывать самые естественные порывы, такие как отвращение или восхищение, смятение или ликование, симпатию или зависть. Последнюю, наверное, менее всего. И, без сомнения, вспышка стыдливости, вызванная представшей его взору сценой, объяснялась исключительно ревностью, которую в нем вызывали новые друзья его Лорда. Он относился с подозрением ко всему, что хоть как-то касалось Байрона. И не то чтобы подобная опаска имела целью защитить своего Лорда, скорее Полидори стремился удержать его столь непостоянное благоволение. В конце концов, он был его правой рукой и по справедливости заслуживал благодарности. В данный момент Джон Полидори рассматривал трио этих чужаков с детской ревностью, но в глубине его наивных потемневших глаз бурлила магма ненависти, как всегда, готовая вот-вот вырваться наружу, злоба, столь непредсказуемая, сколь и безграничная.
   Исключительно с целью внести хоть какой-то порядок Хам с отцовской властностью и деликатной решительностью похлопал в ладоши, призывая гостей встать. Затем, обращаясь с ними, как с детьми, проводил в комнаты, которые заранее отвел для них гостеприимный хозяин, лорд Байрон. Нагие и все еще мокрые, они пересекли большой зал нижнего этажа, поднялись по лестнице и вошли в темный длинный коридор, из которого вели двери в спальни. Сводные сестры заняли роскошную центральную спальню с двойной распашной дверью на втором этаже. Шелли поселился в соседней комнате справа, а Байрон – слева, причем обе комнаты сообщались с центральной.
   Разместив гостей, Хам заметил, что в самом темном месте коридора, на расстоянии нескольких шагов, все еще стоит Джон Полидори. Слуга подошел к секретарю лорда Байрона и, оглядев его с головы до ног, спросил:
   – Доктору что-нибудь угодно?
   – Мою комнату, – пробормотал Полидори, с глупой, нерешительной улыбкой протягивая свой маленький саквояж.
   Слуга лишь небрежным кивком головы указал ему на лестницу.
   – Вторая дверь, – обронил он и, развернувшись на каблуках, оставил Полидори с протянутой рукой, в которой так и болтался саквояж.
   Естественно, между слугой и секретарем существует неизбежное соперничество, касающееся как их места в общественной иерархии, так и обязанностей. Однако Полидори обычно вызывал неподдельное презрение даже у тех, кто видел его впервые: пренебрежение, которому, с другой стороны, он сам, казалось, всячески способствовал Он как будто находил утонченное удовольствие в жалости, которую испытывал к самому себе.
   Маленькая комнатка, расположенная на последнем этаже, походила на темную нору, воздух в которую поступал через крохотное окошко, выглядывавшее, словно наблюдающий глаз, из черепичной кровли. Помещение находилось в точности над спальней Байрона, так что если бы Лорду понадобились услуги секретаря, ему было бы достаточно постучать в потолок длинным шестом, которым он заранее запасся с единственной целью – гонять Полидори вверх и вниз по лестнице.
   Джон Полидори заканчивал переодеваться в сухую одежду, когда заметил, что на письменном столе лежит письмо. Строго говоря, он не сразу догадался, что нечто, лежавшее рядом с подсвечником, было письмом. Это был черный конверт, на оборотной стороне которого выделялась огромная пурпурная печать: в центре нее была выдавлена барочная буква L. Сначала он подумал, что это корреспонденция лорда Байрона и слуга по ошибке оставил ее здесь, однако, перевернув письмо, увидел выведенное белыми буквами имя адресата – «Доктор Джон У. Полидори». Появление письма в этом месте было необъяснимо, ведь о его недавнем прибытии на Виллу Диодати никто не знал. Прежде, чем вскрыть конверт, Полидори сбежал вниз по лестнице и отправился в служебную комнату, где дворецкий инструктировал кухарку о вкусах Лорда и его гостей.
   – Когда пришло это письмо? – врываясь, спросил Полидори.
   Слуга и бровью не повел, только испустил легкий вздох раздражения.
   – Похоже, в Италии не принято стучаться, – сказал он кухарке, даже не взглянув на вошедшего. – Не имею ни малейшего понятия, о каком письме говорит доктор. С другой стороны, корреспонденция не входит в круг моих обязанностей. Это как раз дело секретаря. В любом случае могу лишь сообщить доктору, что никаких писем не приходило. Конечно, если бы прибыла корреспонденция для меня, я бы просил господина секретаря известить меня, – заключил слуга и, не отрывая взгляда от щедро декольтированного бюста, высившегося перед его глазами, продолжил свои наставления кухарке.
   Джон Полидори вернулся к себе и с заинтригованным видом осмотрел письмо. Наверняка этот диковинный черный конверт является таким же дурным предзнаменованием, как и ворон. Убедившись, что слуга здесь ни при чем, секретарь теперь спрашивал себя, кто мог оставить конверт на столе. Он был также уверен, что от новых друзей его Лорда можно было ожидать лишь глухого равнодушия, и никто из них не стал бы оказывать ему любезность, доставляя письмо. Не годилось и предположение о том, что Байрон выступил в роли секретаря своего секретаря и принес письмо в его комнату. Самым разумным было вскрыть конверт, прочитать письмо и таким образом прояснить эту маленькую тайну. Однако прагматизм не числился среди достоинств Джона Полидори. Любой пустяк становился для него поводом для сложнейших догадок и предположений, и он верил в осуществление самых мрачных предзнаменований. Он был не из тех, кого ужасает бессмысленность существования, напротив, его мучил другой недуг. Любому явлению он приписывал тайный смысл, мир представлялся ему враждебным заговором против его собственной персоны. Ему даже пришла в голову суеверная мысль не открывать конверт и немедленно бросить его в огонь. Это письмо, несомненно, было из числа самых черных знаков. Возможно, в первый и последний раз в своей жизни он не ошибался, и судьба Джона Уильяма Полидори сложилась бы иначе, если бы он так и не открыл этого зловещего черного конверта.

3

   Женева, 15 июля 1816
   Др. Джон Полидори:
   Наверное, Вас удивит это письмо, вернее, то, что Вы получаете его сразу по приезде. Мне хотелось первой поприветствовать Вас. Не спешите заглядывать в конец послания, чтобы установить имя автора: Вы меня не знаете. Но Вы даже не догадываетесь, насколько хорошо Вас знаю я. Прежде чем читать дальше, поклянитесь никому не говорить о моем письме; отныне от Вашего молчания зависит моя жизнь. Я уверена, что Вы сохраните тайну, поскольку с той минуты, что Вы прочли даже эти первые строки, Ваша собственная жизнь полностью зависит от моей. Неподумайте, будто я Вам угрожаю, напротив, я намерена быть Вашим ангелом-хранителем в этих жутких местах. При других обстоятельствах я бы посоветовала Вам немедленно уехать. Но теперь слишком поздно. Я здесь против моей воли, и за те несколько месяцев, что я провела в этих краях, мне не было никакой радости, если не считать Вашего приезда. Нынешнее лето выдалось особенно мрачным, ни одного солнечного дня. Здесь никогда не было столь пустынно. Скоро Вы сами убедитесь в том, что даже птицы улетели отсюда. Меня стал преследовать страх. Даже я сама порой кажусь себе чужой и опасной. Я, которая – не сочтите за бахвальство – никогда ничего не боялась. Так вот, в последнее время стали происходить странные вещи. В округе воцарилась смерть: озеро превратилось в кровожадное животное. С начала лета оно безжалостно поглотило три баркаса, от которых не нашли ни единой щепки. Они буквально сгинули в его темной утробе, а об их пассажирах до сих пор ничего не известно. Три дня назад неподалеку от Шпионского замка обнаружили два изуродованных тела. Я видела их собственными глазами. Это были два молодых мужчины, почтиВаши ровесники, проживавшиенеподалеку от Вашего нынешнего пристанища. Мне неведомо, были они живы или мертвы, когда оказались на противоположном берегу Женевского озера. Но более всего меня терзает подозрение о моей собственной причастности к этому ужасному происшествию. Впрочем, не волнуйтесь, я постепенно оправляюсь.
   Ваш долгожданный приезд действует на меня успокаивающе. И не потому, что я возлагаю на Вас какие-то надежды (по крайней мере, не сейчас), но потому, что сама мысль о том, что я могу предоставить Вам свою защиту – а она Вам без сомнения понадобится – возвращает мне толику собственного утраченного достоинства.
   Если Вы сейчас оторвете взгляд от письма и посмотрите в окно, то увидите противоположный берег озера. Теперь попробуйте различить далекие трепещущие огоньки на вершине самой высокой горы. Там я сейчас и нахожусь. Когда Вы будете читать эти строки, я буду смотреть на Ваше окно.
   Джон Полидори оторвался от письма. Последняя фраза привела его в дрожь. Он подошел к окну, протер рукой запотевшее стекло и посмотрел вдаль. За нависшей над озером пеленой косого дождя с трудом угадывались горы, вершины которых терялись в потемневшем небе. На другом берегу теплились два огонька. Полидори задул свечи, освещавшие письменный стол. Буря была столь сильной, что комната погрузилась почти в кромешную тьму. Взглянув еще раз в окно, он обнаружил, что один из огоньков уже погас. Некоторое время он стоял в полутьме, вглядываясь в непогоду. Затем он снова зажег свечи, и в ту же секунду, как по мановению его собственной руки, на противоположном берегу снова вспыхнул огонек. Этот первый, столь неожиданный диалог привел его в ужас. В Джоне Полидори поселилась тревожная уверенность в том, что за ним следят.

4

   С нижнего этажа доносился приглушенный смех Мэри и Клер. Просачивался приторный аромат полыни, табачного дыма и турецких пряностей – смесь, от которой Полидори успел отвыкнуть и которая всегда вызывала у него непреодолимые приступы тошноты. Он машинально открыл окно, но под воздействием суеверного страха немедленно закрыл его. Внезапно весь царственный пейзаж по ту сторону окна, коронованный снежной вершиной Монблана, вся эта великолепная панорама, покрытая прозрачным саваном дождя, сжались до размеров маленького огонька, который, подобно глазу циклопа, наблюдал за ним с вершины горы. Словно вопреки своей воле, Полидори снова взялся за письмо.
   Я расскажу Вам о себе. Но, прежде чем начать, должна предупредить, что, возможно, открою Вам тайну, к которой Вы не готовы. Надеюсь, что профессиональное хладнокровие врача возьмет верх над Вашей завидной молодостью. Вы не можете себе представить, как для меня важно то, что Вы сейчас читаете эти строки. И тем более не подозреваете, какой груз – довлевший надо мной всю мою долгую жизнь – снимаете с моих плеч. Вас, наверное, удивит, что Вы – кроме моей семьи, если ее позволительно так именовать, – первый и единственный, кто узнал о моем существовании. Впрочем, я до сих пор не представилась. Меня зовут Анетта Легран. И хотя Вы очень молоды, думаю, что не ошибусь, если предположу, что и до Вас дошли слухи о моих сестрах Бабетте и Колетте.