Тут я предоставляю повествованию развиваться самому по себе и посылаю Вам копию письма, которое мой отец отправил некоему врачу и которое поведает Вам горькую правду о начале моей чудовищной жизни.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1
ПИСЬМО УИЛЬЯМА ЛЕГРАНА

   Париж, 15 марта 1774 г.
   Глубокоуважаемый др. Франкенштейн, эти строки продиктованы отчаянием. Учитывая, как давно мы не виделись, я бы предпочел побеседовать с Вами о вещах более приятных. К сожалению, вынужден признать, что нарушить трехлетнее молчание меня побудил исключительно тот несчастный оборот, который неожиданно приняла моя жизнь. Умоляю Вас о помощи, поскольку этот крест мне самому не под силу. Я нуждаюсь в Вашем мудром совете и, что более важно, рассчитываюна Ваше благородство. Настоящее письмо – исповедь, покаяние и мольба. Возможно, Ваши обширные познания в медицине помогут мне найти выход из того рокового лабиринта, в котором я блуждаю последние три года своей жизни. Я собираюсь поведать Вам о самом страшном, что только может случиться с человеком. Не сочтите меня жалким сумасшедшим, по крайне мере, пока я таковым не являюсь. Взываю к Богу, чтобы он укрепил меня в моем намерении послать Вам это письмо, как только я поставлю последнюю точку, хоть и опасаюсь, что стыд может помешать мне. В последнем своем послании я сообщил Вам радостную новость о беременности Маргариты. Вспоминаю, с каким волнением я описывал событие, о котором я и моя жена так долго мечтали. Все шло просто превосходно, и не было ни малейших оснований ожидать иного исхода, как только самого благоприятного. Вам известно, что, в силу некоторых осложнений, моя супруга умерла родами, равно как и то, что в то время, как ее жизнь угасала, ценою героических усилий, из последних сил, ей удалось произвести на свет двух очаровательных девочек-близнецов. Но это лишь часть правды.Выли и другие события, окоторыхникто не ведает, ибо они столь чудовищны и необъяснимы, что, охваченный страхом, я так и не отважился предать их гласности, не зная, что предпринять и к кому обратиться.
   Постараюсь изложить их Вам настолько подробно, насколько мне позволит стыд.
   Морозной ночью, 24 февраля 1744 года, за несколько минут до того, как ослепительная кадмиевая вспышка предвестила приближение самой страшной грозы, какую только видел наш век, Маргарита – к тому времени она находилась на седьмом месяце беременности – в ужасе проснулась. Помню, той ночью – уж не знаю, почему – я бодрствовал, пребывая во власти смутного беспокойства, которое – теперь я в этом уверен – предвещало трагические события. По причинам, мне неведомым, я был уверен в том, что грядет нечто неотвратимое. То, что затем произошло, как будто воплощало мои мрачные предчувствия: моя жена приподнялась и, опираясь на локти, скорчилась от непереносимой боли. Она поднесла ладонь к животу, как это обычно делают беременные женщины в случае неизбежной опасности. В тот самый момент одновременно произошло два события, как если бы однобылои причиной и следствиемдругого. Едва моя супруга прикоснулась к ночной рубашке, как мне передалось ее собственное ощущение, что живот стал гораздо больше, нежели несколькими часами раньше, когда она ложилась спать; и в ту же минуту весь дом содрогнулся от раската грома. Я попытался успокоить себя тем, что происходящее является всего лишь игрой воображения, кошмаром полусна-полуяви. Не медля ни секунды, я зажег все свечи в подсвечнике, что стоял на ночном столике, и с ужасом убедился, что семимесячный живот, который всего несколько часов назад выступал не более, чем миниатюрная грудь моей жены, на самом деле невероятно раздулся, так что она даже не могла охватить его руками.
   Тогда я еще не подозревал, что внезапное пробуждение моей жены станет началом самого чудовищного из всех кошмаров, который будет преследовать меня до конца дней.
   За окном на мир беспощадно взирало небо, город, зажатый сверху и снизу между грозой и рекой, казался далекой, призрачной тенью, молившей о жалости. Париж еще не видел Сену в подобном неистовстве. Волны гневно хлестали ступени набережных, терзали гребнями балюстрады мостов.
   Однако даже если вообразить себе самое ужасное, что может случиться с роженицей, любая фантазия покажется невинной по сравнению с тем, что произошло той ночью, когда разразилась чудовищная буря, равных которой не помнит никто из современников.
   Яростно стегал дождь. Я подошел к окну, протер ладонью стекло и убедился, что за завесой воды и града не видно ничего дальше карниза, на котором разлетались вдребезги горшки с геранью, будто их рубили топором. Стоявший напротив собор казался эпицентром потопа, как если бы весь божий гнев изливался из темных пастей гаргулий, изрыгавших тяжелые потоки воды.
   Я перевел изумленный взгляд на мою жену, но оттуда, где я стоял ее лица не было видно, его заслоняла гигантская возвышенность живота.
   Гроза длилась всего пять минут, но ее последствия уже были непоправимы. Жена кричала от боли. В полном отчаянье я закутал ее в одеяла и не без труда взял на руки.
   Лишь когда вода потекла по моим коленям, я осознал, что одеяло промокло. Я положил жену на старый поломанный стол, казалось, она умирает.
   Лошади ржали и били копытами, выпуская изо рта густой белый пар. Было невозможно впрячь их в коляску. Маргарита корчилась от боли, времени оставалось все меньше и меньше. Я подбежал к воротам и стал звать на помощь. Казалось, все жители Парижа вымерли от внезапной эпидемии чумы. Вопли моей жены заставили меня вернуться в дом. Войдя, я увидел, что она стоит, прислонившись к стене, под прозрачным покровом холодного пота и, задыхаясь, пытается перекрыть руками кровавый водопад, хлещущий по ее ногам. При иных обстоятельствах, если бы речь не шла о моей жене, при виде подобной картины я бы впал в оторопь. Однако, в данном случае я собрал всю свою волю в кулак и преисполнился решимости вытащить с того света плод, нашедший приют в лоне моей супруги.
   На последнем издыхании, моя жена, обессилевшая, побледневшая от потери крови, прилагала все усилия, на которые еще только было способно ее ослабевшее тело. Повинуясь слепому инстинкту, я ввел в нее свою руку и сразу же нащупал то, что ни с чем не спутаешь – маленькую детскую головку. ВверивсебяВсевышнему, яосторожно, ноуверенно потянул ее на себя, пока она не появилась в кровавом потоке. Еще одно мгновение, еще одно усилие и все тельце оказалось бы у меня в руках, но тут я заметил, что есть некоторое препятствие. Я развернул руку и совершенно определенно нащупал еще одну головку такого же размера. Маргарита испустила глубокий выдох и, к моему величайшему отчаянию, перестала дышать. Находясь в безутешном горе, я закричал из последних сил, уповая на то, что кто-нибудь придет нам на помощь. Одному Господу ведомо, каким образом мне удалось извлечь на свет двух малышек.
   Девочки родились сросшимися; нечто вроде уродливого струпа, едва походившего на человеческую ткань, соединяло их спины. К великому ужасу, я заметил, что эта перемычка живет собственной жизнью – сокращается и распрямляется, будто дышит. Стоило мне взять на руки новорожденных, как они разъединились сами по себе, без малейшего усилия с моей стороны. Загадочный нарост упал на пол – повсюду была вода – и его смыло в угол комнаты. Я не мог избавиться от ощущения, что это нечто живое. Я попытался убедитьсебя, чтокажущиесядвижения были вызваны всего лишь течением воды. Между тем, стоило мне подойти поближе и всмотреться, как. у меня не осталось сомнений в том, что странное существо пытается удержаться на плаву. Это было, теперь я видел ясно, нечто, вроде маленького животного или головастика, покрытого сероватой кожицей, как у летучих мышей. Могу также поклясться, что уродец смотрел на меня. А теперь, др. Франкенштейн, представьте себе картину: труп моей жены на столе, в руках у меня два младенца, нечто диковинное смотрит на меня глазами, исполненными вражды, и я один, совсем один, в полной растерянности. Внезапно меня охватила уверенность в том, что единственной причиной обрушившихся на меня бед является это барахтающееся в воде существо. Тогда, крепко прижимая к себе дочерей, я приблизился к выродку и надавил на него ногой, чтобы он не смог всплыть на поверхность и наверняка захлебнулся. Но в тот же момент я заметил, что мои девочки посинели и перестали дышать. Я сразу понял, что одно является причиной другого; стоило мне приподнять ногу и дать существу доступ квоздуху, как мои дочери снова начали дышать. Маленькое чудовище теперь смотрело на меня с ненавистью. Ужас окончательно парализовал меня, когда я увидел, как его крошечное тельце, вращаясь вокруг собственной оси, со скоростью крысы скрывается за плинтусом.
   Итак, супруга моя умерла. Дочери, которых я нарек Бабеттой и Колеттой, выросли здоровыми и красивыми. А тот маленький монстр обитает в подвалах дома и редко показывается на глаза. Я часто слышу, как он бродит по подвальным помещениям – библиотеке и кладовой, – и лишь отвратительные следы, которые чудовище оставляет после себя, напоминают о его существовании. Однажды я был свидетелем, как оно дралось с крысами за пищу. И хотя с тех пор я его ни разу не видел, знаю, что оно живо, потому что мои дочери еще дышат. Часто, когда я ложусь спать, мне кажется, что оно где-то здесь, притаилось в темноте, и я до сих пор боюсь его беспощадной мести. Знаю, оно меня ненавидит.
   Сначала я нанял для девочек кормилицу, а год спустя – няню, которая занялась их воспитанием.Сестрывырослиздоровыми, красивыми и настолько похожими, что мне и теперь бывает трудно различить их.
   Письмо неожиданно оборвалось на середине страницы. Взглянув на другую ее сторону, Полидори убедился, что написанное там он уже читал Со следующего листа слово снова взяла Анетта Легран.

2

   Поскольку моего отца охватывал стыд при одной лишь мысли о подобной исповеди, он решился доверить страшную тайну только моим сестрам; письмо же, которое он начал писать к другу, так и осталось неоконченным. Я достала его из корзины для бумаг. Надеюсь, теперь Вам стало совершенно ясно, какие причины вынуждают моих сестер заботиться о моей жизни.
   Как Вы, возможно, догадываетесь, события, о которых повествует мой отец, тщательным образом просеяны сквозь сито стыдливости, и, несмотря на драматический и покаянный тон, многое осталось недосказанным. Отца я не осуждаю. Однако, несмотря на то, что описание его страданий достойно жалости, я все же никогда не смогу ему простить того, вчем он сам признается, – намерения убить меня. Поверьте, я не очень дорожу жизнью. Если я до сих пор еще не умерла, то обязана этим вовсе не отцовской любви и не сестринской заботе. Я до сих пор храню тяжелые воспоминания о днях своего детства, но никого не обвиняю в том, что фактически была приговорена к гражданской смерти. Я сама выбрала одиночество и обрекла себя на полную безвестность. С раннего детства я почувствовала в себе склонность к уединению, да и поупом всегда чувствовала потребность – почти физиологическую – таиться в местах темных и тихих. Почти всему я научилась от своих врагов, таких же жителей подземелья. От крыс я переняла ненасытный голод к книгам, от тараканов – чуткую наблюдательность, от пауков – терпение, от летучих мышей – интуицию, от кротов – выносливость, позволяющую прорывать огромные ходы в мрачном чреве земли. Я знаю Париж лучше, чем самый кичливый парижанин. Мне ведомы ходы и коридоры, соединяющие одну окраину города с другой, пролегающие под руслом Сены, и, интересуй меня деньги, сокровища Наполеона уже тысячу и один раз были бы моими.
   Сызмальства я ощущала жизненную необходимость оставаться рядом со своими сестрами. Возможно, причиной тому была наша связь сиамских близнецов, плотское внутриутробное соединение, может быть, и забота об их здоровье – в конце концов, от них зависела и моя жизнь. Как бы то ни было, я никогда не могла вести независимое существование, как если бы мы и в самом деле оставались единым существом, поделенным на три части, /доходило до того, что, когда гувернантка до хрипа втолковывала моим сестрам алфавит, – а они звезд с небес не хватали, хотя и не были законченными и непроходимыми дурами, – я наблюдала за ними из полутьмы, прильнув к внутренней стороне вентиляционной решетки. Так я научилась писать и читать. С раннего детства я также решила, что мне принадлежит подпольная часть дома: библиотека и располагавшаяся еще ниже кладовка. Отец унаследовал сказочную библиотеку своего дядюшки, Андре Поля Леграна, чью страсть к книгам свободно вмещало пространство, отведенное под библиотеку – второй этаж дома. Тем не менее, отец, решив, что многочисленные тома являются помехой и лишь захламляют комнаты, распорядилсяперенести книги, без всякой системы и порядка, в подвалы.
   Библиотека была поистине прекрасна. Слабый свет, сочившийся сквозь подвальные окошки торжественными призрачными пучками, превращал ее в некое подобие святилища, нечто вроде языческой базилики или пышного дионисийского собора, который, несмотря на разруху и запустение, искушал меня – и только меня одну – самым соблазнительным из грехов. Пряный запах влажной бумаги, кожаные переплеты, изгрызенные крысиными челюстями листы, черви и поглотившая буквы плесень придавали книгам сходство с мертвым животным, останками которого питаются бесчисленные враждующие паразиты (др. Полидори, сочинитель, мечтающий преодолеть время, выбрал неверный путь). В этой бесшумной схватке я, существо, питающееся падалью, тоже хотела получить свою долю. Мне пришлось выдержать долгое и ожесточенное сражение с крысами, которые, казалось, исполнились решимости пожрать именно ту литературу, которую я в предвкушении удовольствия оставляла для себя. Я должна была обладать проворством, читать как можно быстрее, пока мои противники не успели прикончить книгу. Это была неравная борьба, ведь мне одной приходилось противостоять сотне грызунов. Стоило лишь какой-нибудь книжке вызвать мой интерес, и именно она, и никакая другая, подвергалась их атаке. Те самые книги, которые более всего услаждали мой дух, которых я более всего жаждала сохранить, становились добычей моих ненасытных врагинь. И не было ни тайника, который они бы не обнаружили, ни препятствия, которое они бы не преодолели. Тогда-то я и поняла, что, раз крысы умнее меня, нет иного выхода, кроме как черпать из кладезя их вековой мудрости. Если книгам суждено было пойти на корм животным, то я стану самым прожорливым из хищников. Я читала дни напролет. Заканчивая страницу, я ее тотчас вырывала и заглатывала не жуя. Вскоре я научилась различать вкус и питательные свойства каждого автора, каждого текста, каждого литературного стиля или течения. В этой нескончаемой войне с крысами, чем больше я на них походила, тем больше – наконец-то это произошло – я ощущала в себе нечто не поддающееся определению, нечто человеческое. Подобно тому, как человек в процессе эволюции перешел от сырой пищи к обработанной, я прошла свой путьразвития: перестала пожирать и начала есть. А поскольку рядом находился винный погреб, ничуть не менее богатый, чем библиотека, я вскоре обнаружило, что каждому автору подходит определенный сорт вина.
   Во время одной из своих первых трапез я пообедала ранним испанским изданием Кихота; тем же вечером, находясь под впечатлением Однорукого из-под Лепанто, поужинала Назидательными новеллами, а на следующий день – вот какое потрясение у меня вызвало мое открытие – я проглотила в качестве завтрака очаровательное издание Идальго Кабальеро на французском, за которое мне пришлось сразиться с крысами лицом к лицу. Затем последовал изысканный экземпляр первого издания Страданий молодого Вертера, а на ужин – настоящая, гастрономическая оргия – Тысяча и одна ночь. Расправившись с Опытами Монтеня, я принялась лакомиться Филиппом де Комином, маркизой де Севинье и герцогом Сен-Симоном. Я все еще храню три последние страницы Декамерона и финал Гаргантюа и Пантагрюэля: они доставляют мне столь великое наслаждение, что я удерживаю себя от того, чтобы доесть их. Я буквально проглотила Поцелуи Иона Секунда, а заодно и Ариосто, Овидия, Вергилия, Катулла, Лукреция и Горация. Дошло даже до того, что я отведала сколь неудобоваримые, столь и великолепные Рассуждения о методе, а за ними следом – Страсти души. Как Вы могли заметить, я не склонна перечитывать книги по второму разу. Однако я наделена способностью, которую рискну определить как память организма: помимо тягостного дара запоминать все подряд – хоть сейчас прочитала бы Вам от начала до конца всю Одиссею – меня отличает еще одна особенность. То, что иногда излишне легкомысленно называют знанием, не оседает в виде некой суммы в глубинах моего духа, но хранится в теле в виде совокупности инстинктов, понимаемых в самом физиологическом смысле слова. Литература для меня – естественный способ выживания. Др. Полидори, настоятельно рекомендую Вам поставить опыт: съешьте то, что прочли.
   Джон Полидори был поражен. Он неоднократно сетовал на свою короткую память. Сколько раз ему хотелось процитировать тот или иной стих, который, казалось, как нельзя лучше подходил к обстоятельствам! Но память его была концептуальной, а не буквальной; он в точности помнил идею, но не мог облечь ее ни в метры, ни в рифмы конкретного стихотворения. Всякий раз, пытаясь покорить воображаемую аудиторию, он неизбежно путался в невысказанных стихах, которые никак не рифмовались, отчего одиннадцатисложники превращались в нескончаемые, громоздкие конструкции из двадцати четырех слогов. Поскольку он захватил с собой Прогулку Уильяма Вордсворта, то решил, что сейчас самое время начать. Прочитав с жадностью первую страницу, он вырвал ее, смял и отправил в рот. Жевать сухую грубую бумагу оказалось делом нелегким: было жестко, острые обрезы ранили небо. С первого раза ему так и не удалось пропихнуть ее в горло. Он подумал, что похож на какое-то жвачное животное, чья жалкая участь не измениться до конца дней. После нескольких попыток, прерываемых приступами тошноты, ему все же удалось проглотить страницу. Теперь, когда она стала спускаться вниз по пищеводу, он почувствовал себя удавом, только что съевшим целого барашка. Затем наступила очередь второй страницы. После пятой глотать стало не труднее, чем пить бульон. В самый разгар пиршества, где-то на девяносто третьей странице, дверь неожиданно и без стука распахнулась, и на пороге комнаты появился Байрон. Оба застыли как вкопанные. Рот Полидори был набит бумагой, которая еще виднелась между губ, покрытых черной от типографской краски пеной слюны; в руке секретарь держал то, что осталось от книги: обложку с несколькими рахитичными страницами. Перестав жевать, он громко сглотнул, тщетно пытаясь скрыть очевидное. Прежде чем развернуться и покинуть комнату, Байрон прошептал:
   – Bonappitit.
   Ответом Полидори стала непроизвольная отрыжка, сухая, громкая и слишком незатейливая, чтобы составить суждение о литературных достоинствах съеденного произведения.

3

   Во время моих подземных экспедиций я совершенно случайно обнаружила нечто, что, вне всяких сомнений, стало для меня воистину бесценным открытием. В проходах, ответвляющихся от узкого туннеля, что пролегает под Сеной и соединяет Нотр-Дам с Сен-Жермен-де-Пре, мне то и дело чудился столь притягательный для меня аромат бумаги и чернил, чьи количества, судя по его интенсивности, могли удовлетворить самые разнузданные аппетиты. Однако то был запах не типографской краски, но волнующее и ни с чем не сравнимое благоухание, какое источают только манускрипты. Мне не составило труда обнаружить проход, который наконец вывелменякисточникусоблазнительногоаромата. Речь идет, как Вы, наверное, догадались, о подвалах, принадлежащих Издательскому Дому Галлан. Моему взору открылось сокровище, ослепительнее которого мне не доводилось видеть: сотни тысяч рукописей от пола до потолка. Я не сразу осознала их ценность. Вы ошибаетесь, если думаете, что это были оригиналы, которые появились на свет в виде книг и снискали бессмертную славу; этим манускриптам был вынесен самый жестокий из всех приговоров, какой только возможен в отношении литературного творения: на каждой обложке стояла красная печать с кратким приговором – НЕ ПУБЛИКОВАТЬ. Если бы я только могла поведать Вам о всех чудесах, которые открылись мне на страницах, обреченных на смерть еще до рождения... уверяю Вас, история европейской литературы могла бы быть совсем иной, куда более славной, если бы хоть некоторые из них, взамен других, прославленных, признанных и почитаемых, увидели свет.
   Задавшись целью узнать, кто же был тот неведомый судья, вершивший суд над литературой, что дерзнул определять наше, читателей, будущее, равно как и судьбы еще не написанныхкниг и их авторов, я познакомилась с самым зловещим и невероятным из всех обитателей подземного мира.
   Человек, выносивший приговор рукописям, жил в грязной комнате, располагавшейся под библиотекой. За его спиной высилась гигантских размеров машина, занимавшая почти все помещение. Этот безымянный судья создал в своем роде уникальную классификацию всех великих романов. Он тщательно пересчитал в них все слова с первого до последнего, выделил и пронумеровал каждую синтаксическую и грамматическую конструкцию, начав с древних восточных писаний, таких, как Гэндзи-моногатари Сикибу Мурасаки, Калила и Димна, не пропустив Сатирикон Петрония, Книгу о рыцаре Сифаре, Кихота и Назидательные новеллы и конечно же Боккаччо, Кеведо, Копе де Бегу, Кефо, Свифта, Лесажа, Лафайета и Дидро. Пользуясь подобным методом, он разложил каждый роман на исчислимые элементы – страницы и слова, артикли, существительные, прилагательные, наречия, союзы, вес и т.д., и т.д. – и в каждом случае вывел средние величины. Не было оставлено без внимания и то, что не поддается счету, то, что сам он несколько расплывчато называл духовными составляющими, заключенными под переплетами книг. Он уверил себя в том, что подобные субстанции также подлежат объективному изучению при помощи различных методов. Так, например, он подвергал их воздействию тяжелых грузов, высоких температур, пара, резких ударов и тому подобное и таким путем пришел к открытию, что непостижимым образом именно те книги, которые дольше всего живут в памяти человечества, не меняют своего веса после вышеупомянутых экспериментов. Возведя эту особенность в ранг всемирного закона, он изобрел конструкцию, которой дал название читающая машина.