Страница:
Зарин Андрей Ефимович
Живой мертвец
I
Перед грозой
28 апреля 1798 года вся Москва была охвачена волнением. Император Павел проездом в Казань остановился в Москве, и не только власть имущие, не только полицейские и иные чины, но даже простые обыватели пребывали в страхе.
«Мало ли что приключиться может? Слышь, государь до всего доходит. В одежде ли какая неисправность, в запряжке, поклониться не успеешь – ан! и пойдешь, куда неведомо!» – И каждый пугливо озирался по сторонам, вспоминая рассказы про ту или иную выходку императора.
Но если дрожали простые обыватели и чины гражданские, то в местном войске была буквально паника. Император назначил смотр на следующий день, и все от малого солдата до самого Архарова были в волнении.
Иван Петрович Архаров, по протекции своего брата, петербургского генерал – губернатора Николая Петровича, назначенный в Москву вторым военным губернатором, был вовсе не военный человек и теперь трепетал. Раз десять он призывал к себе своего помощника, пруссака Гессе, и тревожно спрашивал его:
– Ну что, Густав Карлович, как? А? Не выдадут?
Длинный и сухой, как жердь, с серыми бесстрастными глазами, полковник Гессе качал маленькой головой и говорил:
– Никак нет! Наш не выдаст! О, я их так муштриль!..
– Да, да! Наш‑то я знаю. А другие?
– Другой тоже! Я всем говориль!..
– Постарайся, Густав Карлович! Слышь, не в духе государь нынче.
Гессе уходил, а спустя час Архаров гнал за ним вестового и говорил опять то же самое. Гессе, в свою очередь, объезжал полковых командиров и вселял в них страх и трепет своим зловещим видом.
– И потом, – оканчивал он свои предупреждения у каждого командира, – государь не в своем духе сегодня!
Этих слов достаточно было, чтобы внушить трепет.
Государь не в духе! Это значит, что старый полковник может в одну минуту стать рядовым, а послезавтра быть уже по дороге в Сибирь. Такие примеры бывали.
И полковые командиры, собрав офицеров, нагоняли на них страх, а те, в свою очередь, пугали солдат, последние же превращались буквально в мучеников.
Весь день по всем казармам шло строевое учение. Шеренга солдат вытягивала ногу и стояла недвижно, а поседевший на службе какой‑нибудь капитан, присев на корточки, внимательно высматривал, на одной ли высоте все солдатские подошвы. По десять раз делались ружейные артикулы, и капитан чутким ухом прислушивался: ладно ли звенят все ружейные части, которые для большого звона приказывали слегка развинчивать. Поручики внимательно следили, все ли пригнали к месту, все ли вычищено, выбелено, все ли блестит, потому что зоркий глаз императора высматривал иногда самый ничтожный пустяк, и из‑за него гибла карьера молодых поручиков.
В казармах Нижегородского драгунского полка происходило то же, что и в других. На дворе шло ученье, в казармах спешно готовили амуницию, собравшиеся в кордегардии офицеры тревожно беседовали между собой.
Статный красивый офицер Ермолин с хвастливостью произнес:
– Я много слышал про государя. С ним нужна только смелость. Я не боюсь, что назначен ординарцем.
– Ну, смелость смелостью, но и счастье надобно, – сказал маленький, худощавый офицер, – вон в Петербурге Ермилов из Семеновского полка…
– Знаю! – перебил брюнет. – Такой видный малый. Что же с ним?
– А в рядовых теперь!
– Как так? – воскликнуло несколько голосов.
– А очень просто. Назначен был вахт – парад. В январе было. Мороз – смерть. Ермилов вздумал отличиться и без перчаток пошел. Ну, государь сразу заметил. Улыбнулся и говорит: «Молодец, поручик!». Тот гаркнул: «Рад стараться!» – и пошел. Идет, ногу выпрямляет, подошвой шаг выбивает, любо! Государь опять отличил: «Похвально, – говорит, – капитан!». Ермилов опять: «Рад стараться!» – и пуще старается. Государь еще похвалил. «Благодарю, – говорит, – майор!». Бог знает, может, Ермилов в этот день до генерала дошел бы, только вдруг как споткнется он, да плашмя на землю! Государь сразу: «Негодяй! Неуч! В рядовые! Из строя вон!». Вот тебе и генерал.
Все кругом засмеялись, но вместе с тем каждому стало словно не по себе. Старый капитан вздохнул и покачал головой.
– Да, тяжелые времена пришли! – сказал он. – При матушке царице того не было. Нынче больше в ногах правды, нежели в головах! Пойду снова солдатушек муштровать!
Он ушел, а на смену ему вошел новый офицер. Невысокого роста, с угрюмым и злым лицом, он казался пожилым, несмотря на свои тридцать восемь лет.
– А, Брыков! – окликнул его красавец Ермолин. – Ну, как твой брат?
Тот взглянул на него исподлобья и ответил резко, отрывисто:
– Умер! Утром приехал с вотчины староста. Горячка одолела и умер.
– Царство ему небесное! – перекрестились несколько офицеров.
– Так ты теперь богач, стало быть? – сказал тот же Ермолин.
– Стало быть, – сухо отрезал Брыков и вышел из комнаты.
– Жмот! – вслед ему произнес Ермолин. Его слова подхватили другие офицеры.
– Действительно, этот – не то, что брат!
– Тот офицер был! Душа нараспашку! А этот!..
– Этому ростовщиком бы быть!
– А жаль Семена!
– Он, кажется, и жениться хотел?
– Как же? Девица Федулова… на Дмитровке…
В кордегардию вдруг влетел шеф полка. Толстый, огромный, красный от волнения, он стал кричать сиплым голосом:
– Господа офицеры, что же это? Или завтра шутки у нас? За всем доглядеть, а вы – вот! с разговорами? Прошу в эскадроны!..
Офицеры нехотя побрели по своим эскадронам. В казармах шла работа. Время близилось уже к ночи, но никто и не думал спать. Смотр был назначен к шести часам утра, значит, в строю всем необходимо быть с пяти, а до того времени причесаться да одеться еще надо.
В одной обширной казарме солдат причесывали. Они сидели на скамьях, завернутые в холщовые простыни, и по рядам их торопливо бегали два полковых парикмахера. Длинные волосы, обильно смазанные салом, заплетались в косицу; в нее вплетали железную проволоку, которую потом загибали полукругом кверху, и тогда к концу косицы прикрепляли связь в виде кошелька. На голову надевали железный обруч с привязанными к нему буклями из пакли и затем всю эту куафюру пудрили.
Один парикмахер бегал с ковшом кваса и, набрав кваса в рот, прыскал им на голову солдата; другой тотчас на мокрую голову щедро сыпал муку, а солдат все время сидел неподвижно. Эта операция повторялась три – четыре раза, и наконец на голове солдата образовывалась толстая кора белого клейстера. Его отпускали, но с этой прической он не смел спать: во – первых, и спать было неудобно; во – вторых, такая прическа представляла столь заманчивое блюдо для крыс, что, случалось нередко, уснувший солдат просыпался с отъеденной косицей.
От парикмахера солдат гнали надевать лосины. Это было тоже своего рода мучением. Смоченную кожу солдаты натягивали на ноги, а затем становились вдоль стен казармы, выпрямив ноги, и стояли до тех пор, пока кожа не высыхала на их ногах, плотно обтянув каждый мускул. После этого они уже облекались в мундиры.
Брыков прошел в свой эскадрон, где был поручиком, и, осматривая солдат, не без тайной радости думал, что теперь, со смертью своего двоюродного брата, он действительно стал богатым человеком. Теперь конец всяким издевкам да насмешкам товарищей. Теперь он все может: захочет в карты играть, или коня купить, или прелестницей обзавестись – он все может! Только таким дураком он не будет. Нет! Деньгам моасно найти применение и получше.
И он тихо засмеялся своим думам.
Все его! И Маня теперь его будет! Пусть не любит: отец все равно силком заставит.
И при мысли о Мане Брыков забыл все: и предстоявший парад, и императора Павла. Ему мерещились богатство, покой, почести и красавица Маша, которую он любил всей своей необузданной натурой, несмотря на то что она была невестой его брата.
«Мало ли что приключиться может? Слышь, государь до всего доходит. В одежде ли какая неисправность, в запряжке, поклониться не успеешь – ан! и пойдешь, куда неведомо!» – И каждый пугливо озирался по сторонам, вспоминая рассказы про ту или иную выходку императора.
Но если дрожали простые обыватели и чины гражданские, то в местном войске была буквально паника. Император назначил смотр на следующий день, и все от малого солдата до самого Архарова были в волнении.
Иван Петрович Архаров, по протекции своего брата, петербургского генерал – губернатора Николая Петровича, назначенный в Москву вторым военным губернатором, был вовсе не военный человек и теперь трепетал. Раз десять он призывал к себе своего помощника, пруссака Гессе, и тревожно спрашивал его:
– Ну что, Густав Карлович, как? А? Не выдадут?
Длинный и сухой, как жердь, с серыми бесстрастными глазами, полковник Гессе качал маленькой головой и говорил:
– Никак нет! Наш не выдаст! О, я их так муштриль!..
– Да, да! Наш‑то я знаю. А другие?
– Другой тоже! Я всем говориль!..
– Постарайся, Густав Карлович! Слышь, не в духе государь нынче.
Гессе уходил, а спустя час Архаров гнал за ним вестового и говорил опять то же самое. Гессе, в свою очередь, объезжал полковых командиров и вселял в них страх и трепет своим зловещим видом.
– И потом, – оканчивал он свои предупреждения у каждого командира, – государь не в своем духе сегодня!
Этих слов достаточно было, чтобы внушить трепет.
Государь не в духе! Это значит, что старый полковник может в одну минуту стать рядовым, а послезавтра быть уже по дороге в Сибирь. Такие примеры бывали.
И полковые командиры, собрав офицеров, нагоняли на них страх, а те, в свою очередь, пугали солдат, последние же превращались буквально в мучеников.
Весь день по всем казармам шло строевое учение. Шеренга солдат вытягивала ногу и стояла недвижно, а поседевший на службе какой‑нибудь капитан, присев на корточки, внимательно высматривал, на одной ли высоте все солдатские подошвы. По десять раз делались ружейные артикулы, и капитан чутким ухом прислушивался: ладно ли звенят все ружейные части, которые для большого звона приказывали слегка развинчивать. Поручики внимательно следили, все ли пригнали к месту, все ли вычищено, выбелено, все ли блестит, потому что зоркий глаз императора высматривал иногда самый ничтожный пустяк, и из‑за него гибла карьера молодых поручиков.
В казармах Нижегородского драгунского полка происходило то же, что и в других. На дворе шло ученье, в казармах спешно готовили амуницию, собравшиеся в кордегардии офицеры тревожно беседовали между собой.
Статный красивый офицер Ермолин с хвастливостью произнес:
– Я много слышал про государя. С ним нужна только смелость. Я не боюсь, что назначен ординарцем.
– Ну, смелость смелостью, но и счастье надобно, – сказал маленький, худощавый офицер, – вон в Петербурге Ермилов из Семеновского полка…
– Знаю! – перебил брюнет. – Такой видный малый. Что же с ним?
– А в рядовых теперь!
– Как так? – воскликнуло несколько голосов.
– А очень просто. Назначен был вахт – парад. В январе было. Мороз – смерть. Ермилов вздумал отличиться и без перчаток пошел. Ну, государь сразу заметил. Улыбнулся и говорит: «Молодец, поручик!». Тот гаркнул: «Рад стараться!» – и пошел. Идет, ногу выпрямляет, подошвой шаг выбивает, любо! Государь опять отличил: «Похвально, – говорит, – капитан!». Ермилов опять: «Рад стараться!» – и пуще старается. Государь еще похвалил. «Благодарю, – говорит, – майор!». Бог знает, может, Ермилов в этот день до генерала дошел бы, только вдруг как споткнется он, да плашмя на землю! Государь сразу: «Негодяй! Неуч! В рядовые! Из строя вон!». Вот тебе и генерал.
Все кругом засмеялись, но вместе с тем каждому стало словно не по себе. Старый капитан вздохнул и покачал головой.
– Да, тяжелые времена пришли! – сказал он. – При матушке царице того не было. Нынче больше в ногах правды, нежели в головах! Пойду снова солдатушек муштровать!
Он ушел, а на смену ему вошел новый офицер. Невысокого роста, с угрюмым и злым лицом, он казался пожилым, несмотря на свои тридцать восемь лет.
– А, Брыков! – окликнул его красавец Ермолин. – Ну, как твой брат?
Тот взглянул на него исподлобья и ответил резко, отрывисто:
– Умер! Утром приехал с вотчины староста. Горячка одолела и умер.
– Царство ему небесное! – перекрестились несколько офицеров.
– Так ты теперь богач, стало быть? – сказал тот же Ермолин.
– Стало быть, – сухо отрезал Брыков и вышел из комнаты.
– Жмот! – вслед ему произнес Ермолин. Его слова подхватили другие офицеры.
– Действительно, этот – не то, что брат!
– Тот офицер был! Душа нараспашку! А этот!..
– Этому ростовщиком бы быть!
– А жаль Семена!
– Он, кажется, и жениться хотел?
– Как же? Девица Федулова… на Дмитровке…
В кордегардию вдруг влетел шеф полка. Толстый, огромный, красный от волнения, он стал кричать сиплым голосом:
– Господа офицеры, что же это? Или завтра шутки у нас? За всем доглядеть, а вы – вот! с разговорами? Прошу в эскадроны!..
Офицеры нехотя побрели по своим эскадронам. В казармах шла работа. Время близилось уже к ночи, но никто и не думал спать. Смотр был назначен к шести часам утра, значит, в строю всем необходимо быть с пяти, а до того времени причесаться да одеться еще надо.
В одной обширной казарме солдат причесывали. Они сидели на скамьях, завернутые в холщовые простыни, и по рядам их торопливо бегали два полковых парикмахера. Длинные волосы, обильно смазанные салом, заплетались в косицу; в нее вплетали железную проволоку, которую потом загибали полукругом кверху, и тогда к концу косицы прикрепляли связь в виде кошелька. На голову надевали железный обруч с привязанными к нему буклями из пакли и затем всю эту куафюру пудрили.
Один парикмахер бегал с ковшом кваса и, набрав кваса в рот, прыскал им на голову солдата; другой тотчас на мокрую голову щедро сыпал муку, а солдат все время сидел неподвижно. Эта операция повторялась три – четыре раза, и наконец на голове солдата образовывалась толстая кора белого клейстера. Его отпускали, но с этой прической он не смел спать: во – первых, и спать было неудобно; во – вторых, такая прическа представляла столь заманчивое блюдо для крыс, что, случалось нередко, уснувший солдат просыпался с отъеденной косицей.
От парикмахера солдат гнали надевать лосины. Это было тоже своего рода мучением. Смоченную кожу солдаты натягивали на ноги, а затем становились вдоль стен казармы, выпрямив ноги, и стояли до тех пор, пока кожа не высыхала на их ногах, плотно обтянув каждый мускул. После этого они уже облекались в мундиры.
Брыков прошел в свой эскадрон, где был поручиком, и, осматривая солдат, не без тайной радости думал, что теперь, со смертью своего двоюродного брата, он действительно стал богатым человеком. Теперь конец всяким издевкам да насмешкам товарищей. Теперь он все может: захочет в карты играть, или коня купить, или прелестницей обзавестись – он все может! Только таким дураком он не будет. Нет! Деньгам моасно найти применение и получше.
И он тихо засмеялся своим думам.
Все его! И Маня теперь его будет! Пусть не любит: отец все равно силком заставит.
И при мысли о Мане Брыков забыл все: и предстоявший парад, и императора Павла. Ему мерещились богатство, покой, почести и красавица Маша, которую он любил всей своей необузданной натурой, несмотря на то что она была невестой его брата.
II
Гроза
Император был не в духе. Всю дорогу от Петербурга до Москвы он ни в чем не встречал для себя приятного. Всюду, где ни останавливался, он видел только непонятные ему страх и трепет. Желая ехать тихо и скромно, на всем пути он был оглушаем криками согнанного, перепуганного народа. Он понимал, что не в меру ретивые слуги стараются угодить ему, и выходил из себя, с досадой думая, что нет никого вокруг, кто понял бы его. И так было до самой Москвы. Под Москвой его встретил старый Долгорукий, и – то же подобострастие. Об Архарове же и говорить нечего: брат Николая!
Государь проснулся мрачный, нахмуренный, несмотря на ясное апрельское утро.
– Посмотрим, каковы они на учении, – сказал он Кутайсову, который, хотя и имел графский титул и звание обершталмейстера, продолжал брить государя, находясь при нем безотлучно.
Кутайсов слабо усмехнулся.
– Надо думать, и тут, государь, мало успешности, ибо не отвыкли еще от прежней воли!
– Воли! – вскрикнул Павел. – В военной службе, сударь мой, нет этого слова! Я им покажу сегодня! Да! Они, кажется, все живут здесь очень уже барственно!.. Пора! – сказал они встал.
Было пять часов утра, когда он вышел из своих покоев и, окруженный свитой, поехал на Девичье поле.
В Москве стояло в то время до тридцати тысяч войска, и теперь выстроенные в правильные ряды тридцать тысяч человек дрожали за свою участь.
В зеленом сюртуке с белым отворотом, в треуголке и лосинах, с тростью в руке, император курц – галопом приблизился к войскам. Оркестр заиграл гимн» Коль славен», знамена опустились.
Император поехал по рядам, и раскатистое» ура» понеслось от края до края. Солдаты стояли недвижно и» ели», государя глазами.
Лицо императора начало проясняться, как вдруг его взгляд упал на одного офицера, и он разом осадил лошадь.
– Это что у вас, сударь? – резким голосом проговорил он, указывая тростью на мундир.
Молодой офицер побледнел и молча глядел на государя, не понимая своей вины.
– Это что? – уже грознее повторил государь, ткнув его в грудь тростью.
Офицер взглянул и застыл: на отвороте мундира бессильно, на одной нитке, болталась пуговица.
– За… за… – начал офицер, но государь перебил его, резко сказав:
– На царский смотр в таком виде! Что же ваши солдаты? Под арест, сударь, под арест!
Несчастный офицер увидел, как сверкнул на него гневом взгляд шефа полка, и почувствовал себя совершенно потерянным.
Государь уже отъехал в сторону и подал знак. Ряды полков один за другим проходили мимо него, напрягая все свои силы и все внимание, чтобы угодить царю. Это была трудная задача.
В то время маршировали журавлиным шагом: рраз! – и правая нога, вытянутая прямо, не сгибаясь выносилась вверх. Солдат вытягивал ее так, чтобы подошва ноги была параллельна земле, и в таком положении держал неподвижно ногу. Ревностные фронтовики следили, чтобы поднятые ноги всего ряда представляли собой неподвижную линию. Два! – и нога должна была разом всей подошвой ударять по земле. Очевидно, при такой муштровке всегда можно к чему‑либо придраться, и на государя в этот злополучный день угодить было трудно.
Наказанный офицер, чувствуя всю несправедливость выговора, шел с правого фланга своей роты взволнованный и возбужденный. Государь еще издали заметил его и нахмурился. Офицер насторожился. Солдаты поняли, что им надо отличиться, и удвоили свое внимание. Раз, два! – отбивали они шаги, приближаясь к государю.
Он гневно замахал тростью и закричал:
– Скверно!
– Хорошо, ребята! – звонким голосом выкрикнул офицер.
– Скверно! – еще громче крикнул изумленный Павел.
– Хорошо, ребята! – в свою очередь крикнул офицер и прошел мимо государя, четко и быстро отсалютовав ему.
Государь гневно обернулся к Архарову:
– Кто такой?
– Поручик Башилов! – с трепетом ответил Архаров.
– Позвать!
В это время приближался Нижегородский полк. Выдвинувшись вперед, Ермолин подскакал к государю и, ловко осадив коня, стал рапортовать: столько‑то налицо, столько‑то отсутствуют.
– Поручик Брыков, из второго эскадрона, выбыл за смертью…
– Верно, нерадив был? – сказал Павел.
– Никак нет! – ответил растерявшийся Ермолин и поправился: – Виноват!
– Дурак! – отрезал Павел.
Сконфуженный Ермолин отъехал в ряды его свиты, а драгуны стройно стали проезжать мимо царя. Но ему все не нравилось.
– Скверно, скверно! – бормотал он вполголоса и нетерпеливо отмахивался тростью.
Парад окончился. Павел зорко оглянулся и, увидев провинившегося офицера, вспыхнул.
– Вы, вы, поручик! – закричал он, наскакивая на Башилову. – Почему вы говорили» хорошо», когда все было скверно? А?
Башилов сознавал свою погибель, и отчаяние охватило его.
– Если бы я не поддержал солдат, они совсем спутались бы от слов вашего величества, а мне и то за пуговицу солоно будет! – смело ответил он.
Лицо Павла сразу приняло спокойное выражение.
– Верно! – сказал он. – Ну, я тебя за пуговицу прощаю, капитан! – И, повернув коня, он поскакал с поля.
Башилов стоял как столб и не верил своим ушам. Он ждал уже ссылки, и вдруг произведен через чин.
– Ура! – вдруг заорал он и бегом бросился к своей роте.
Государь оставался в скверном настроении.
– Не терплю Москвы, – говорил он своим приближенным, – скорее вон из нее!
Против своего желания он появился на бале, который давало местное дворянство в честь его приезда. Стоя у одной из колонн, он рассеянно смотрел на танцующих, как вдруг его взгляд прояснился и на губах появилась улыбка.
– Узнай, кто это! – тихо сказал он Обрезкову, своему личному секретарю.
Тот взглянул но направлению царского взгляда и увидел пышную молодую красавицу. Ей было лет девятнадцать. Высокая ростом, с алебастровыми шеей и плечами, со свежим невинным лицом, она являла собою тип русской красоты.
Обрезков наклонился к Архарову и спросил:
– Кто это?
– Это? – Архаров улыбнулся. – Первая наша красавица, Анюта Лопухина, дочь Петра Васильевича.
– Государь хочет беседовать с нею, – шепнул Обрезков.
Архаров суетливо скользнул из свиты. На той стороне зала произошло легкое смятение. Девушка вдруг вспыхнула, а через минуту, низко приседая перед государем, смело глядела на него ясными детскими глазами.
Гоеударь ласково улыбнулся ей, но сказал с обычной резкостью:
– Вы самая красивая из всех московских красавиц.
Лопухина покраснела и стала еще милее.
– Взгляда вашего величества довольно, чтобы дурнушку обратить в красавицу, – робко сказала она.
– Ого! Вы и придворная дама! – засмеялся государь и прибавил: – Это уже недостаток!
– Но я счастлива, что все же вызвала улыбку на лице своего государя, – тихо сказала она.
Лицо государя омрачилось.
– Меня никто не понимает и все раздражают, – сказал он, – я недоволен Москвой.
Окружающие отошли в сторону. Государь говорил с молодой Лопухиной, и дурное настроение его исчезало и таяло. Целомудренному и мечтательному, с нежной душою, государю эта девушка казалась неземным созданием. Ее глаза, полные наивной прелести, отражали в себе небо, а голос звучал как музыка.
– Вы должны жить в Петербурге, – сказал он ей на прощание.
– Как угодно будет вашему величеству.
Карьера Лопухиных была сделана.
Государь послал на другой день Обрезкова к Лопухину с приказанием к его возвращению из Казани быть с семьей в Петербурге. Лопухин получил место сенатора с увеличенным окладом, его сын был назначен флигель – адъютантом, и, понятно, Лопухин не посмел отказаться от таких милостей.
Государь выехал из Москвы, примиренный с городом, а вся знать тотчас устремилась к дому Лопухиных приветствовать царских фаворитов.
– Ну, пронесло! – с чувством облегчения говорил добродушный Архаров. – Спасибо Анюточке. Не будь ее, хоть могилу рой!..
Государь проснулся мрачный, нахмуренный, несмотря на ясное апрельское утро.
– Посмотрим, каковы они на учении, – сказал он Кутайсову, который, хотя и имел графский титул и звание обершталмейстера, продолжал брить государя, находясь при нем безотлучно.
Кутайсов слабо усмехнулся.
– Надо думать, и тут, государь, мало успешности, ибо не отвыкли еще от прежней воли!
– Воли! – вскрикнул Павел. – В военной службе, сударь мой, нет этого слова! Я им покажу сегодня! Да! Они, кажется, все живут здесь очень уже барственно!.. Пора! – сказал они встал.
Было пять часов утра, когда он вышел из своих покоев и, окруженный свитой, поехал на Девичье поле.
В Москве стояло в то время до тридцати тысяч войска, и теперь выстроенные в правильные ряды тридцать тысяч человек дрожали за свою участь.
В зеленом сюртуке с белым отворотом, в треуголке и лосинах, с тростью в руке, император курц – галопом приблизился к войскам. Оркестр заиграл гимн» Коль славен», знамена опустились.
Император поехал по рядам, и раскатистое» ура» понеслось от края до края. Солдаты стояли недвижно и» ели», государя глазами.
Лицо императора начало проясняться, как вдруг его взгляд упал на одного офицера, и он разом осадил лошадь.
– Это что у вас, сударь? – резким голосом проговорил он, указывая тростью на мундир.
Молодой офицер побледнел и молча глядел на государя, не понимая своей вины.
– Это что? – уже грознее повторил государь, ткнув его в грудь тростью.
Офицер взглянул и застыл: на отвороте мундира бессильно, на одной нитке, болталась пуговица.
– За… за… – начал офицер, но государь перебил его, резко сказав:
– На царский смотр в таком виде! Что же ваши солдаты? Под арест, сударь, под арест!
Несчастный офицер увидел, как сверкнул на него гневом взгляд шефа полка, и почувствовал себя совершенно потерянным.
Государь уже отъехал в сторону и подал знак. Ряды полков один за другим проходили мимо него, напрягая все свои силы и все внимание, чтобы угодить царю. Это была трудная задача.
В то время маршировали журавлиным шагом: рраз! – и правая нога, вытянутая прямо, не сгибаясь выносилась вверх. Солдат вытягивал ее так, чтобы подошва ноги была параллельна земле, и в таком положении держал неподвижно ногу. Ревностные фронтовики следили, чтобы поднятые ноги всего ряда представляли собой неподвижную линию. Два! – и нога должна была разом всей подошвой ударять по земле. Очевидно, при такой муштровке всегда можно к чему‑либо придраться, и на государя в этот злополучный день угодить было трудно.
Наказанный офицер, чувствуя всю несправедливость выговора, шел с правого фланга своей роты взволнованный и возбужденный. Государь еще издали заметил его и нахмурился. Офицер насторожился. Солдаты поняли, что им надо отличиться, и удвоили свое внимание. Раз, два! – отбивали они шаги, приближаясь к государю.
Он гневно замахал тростью и закричал:
– Скверно!
– Хорошо, ребята! – звонким голосом выкрикнул офицер.
– Скверно! – еще громче крикнул изумленный Павел.
– Хорошо, ребята! – в свою очередь крикнул офицер и прошел мимо государя, четко и быстро отсалютовав ему.
Государь гневно обернулся к Архарову:
– Кто такой?
– Поручик Башилов! – с трепетом ответил Архаров.
– Позвать!
В это время приближался Нижегородский полк. Выдвинувшись вперед, Ермолин подскакал к государю и, ловко осадив коня, стал рапортовать: столько‑то налицо, столько‑то отсутствуют.
– Поручик Брыков, из второго эскадрона, выбыл за смертью…
– Верно, нерадив был? – сказал Павел.
– Никак нет! – ответил растерявшийся Ермолин и поправился: – Виноват!
– Дурак! – отрезал Павел.
Сконфуженный Ермолин отъехал в ряды его свиты, а драгуны стройно стали проезжать мимо царя. Но ему все не нравилось.
– Скверно, скверно! – бормотал он вполголоса и нетерпеливо отмахивался тростью.
Парад окончился. Павел зорко оглянулся и, увидев провинившегося офицера, вспыхнул.
– Вы, вы, поручик! – закричал он, наскакивая на Башилову. – Почему вы говорили» хорошо», когда все было скверно? А?
Башилов сознавал свою погибель, и отчаяние охватило его.
– Если бы я не поддержал солдат, они совсем спутались бы от слов вашего величества, а мне и то за пуговицу солоно будет! – смело ответил он.
Лицо Павла сразу приняло спокойное выражение.
– Верно! – сказал он. – Ну, я тебя за пуговицу прощаю, капитан! – И, повернув коня, он поскакал с поля.
Башилов стоял как столб и не верил своим ушам. Он ждал уже ссылки, и вдруг произведен через чин.
– Ура! – вдруг заорал он и бегом бросился к своей роте.
Государь оставался в скверном настроении.
– Не терплю Москвы, – говорил он своим приближенным, – скорее вон из нее!
Против своего желания он появился на бале, который давало местное дворянство в честь его приезда. Стоя у одной из колонн, он рассеянно смотрел на танцующих, как вдруг его взгляд прояснился и на губах появилась улыбка.
– Узнай, кто это! – тихо сказал он Обрезкову, своему личному секретарю.
Тот взглянул но направлению царского взгляда и увидел пышную молодую красавицу. Ей было лет девятнадцать. Высокая ростом, с алебастровыми шеей и плечами, со свежим невинным лицом, она являла собою тип русской красоты.
Обрезков наклонился к Архарову и спросил:
– Кто это?
– Это? – Архаров улыбнулся. – Первая наша красавица, Анюта Лопухина, дочь Петра Васильевича.
– Государь хочет беседовать с нею, – шепнул Обрезков.
Архаров суетливо скользнул из свиты. На той стороне зала произошло легкое смятение. Девушка вдруг вспыхнула, а через минуту, низко приседая перед государем, смело глядела на него ясными детскими глазами.
Гоеударь ласково улыбнулся ей, но сказал с обычной резкостью:
– Вы самая красивая из всех московских красавиц.
Лопухина покраснела и стала еще милее.
– Взгляда вашего величества довольно, чтобы дурнушку обратить в красавицу, – робко сказала она.
– Ого! Вы и придворная дама! – засмеялся государь и прибавил: – Это уже недостаток!
– Но я счастлива, что все же вызвала улыбку на лице своего государя, – тихо сказала она.
Лицо государя омрачилось.
– Меня никто не понимает и все раздражают, – сказал он, – я недоволен Москвой.
Окружающие отошли в сторону. Государь говорил с молодой Лопухиной, и дурное настроение его исчезало и таяло. Целомудренному и мечтательному, с нежной душою, государю эта девушка казалась неземным созданием. Ее глаза, полные наивной прелести, отражали в себе небо, а голос звучал как музыка.
– Вы должны жить в Петербурге, – сказал он ей на прощание.
– Как угодно будет вашему величеству.
Карьера Лопухиных была сделана.
Государь послал на другой день Обрезкова к Лопухину с приказанием к его возвращению из Казани быть с семьей в Петербурге. Лопухин получил место сенатора с увеличенным окладом, его сын был назначен флигель – адъютантом, и, понятно, Лопухин не посмел отказаться от таких милостей.
Государь выехал из Москвы, примиренный с городом, а вся знать тотчас устремилась к дому Лопухиных приветствовать царских фаворитов.
– Ну, пронесло! – с чувством облегчения говорил добродушный Архаров. – Спасибо Анюточке. Не будь ее, хоть могилу рой!..
III
Злодей
Если высшие чины были озабочены настроением императора, то младшим чинам до этого было мало дела. Отбыли мучительные часы парада, пережили немалые страхи – и баста! Большинство едва довело своих людей до казарм, как устремилось по домам, чтобы уснуть хорошенько от трудов и пережитых волнений.
Радостный Башилов говорил всем встречным офицерам: «К вечеру ко мне, сударь! На радостях такой пир устрою!» – и подмигивал товарищам, знавшим его как веселого малого.
Ермолин тоже звал к себе на вечеринку.
– Всего» дураком» отделался, – хвастался он.
– Ты приедешь? – спросил он Брыкова.
Но тот только пожал плечами.
– Пусть он поплачет по брату, – с насмешкой сказал один из офицеров, – все же наследство получит!
Брыков сверкнул на него злыми глазами и поспешил домой. Он жил в небольшом домике на Москве – реке, состоявшем всего из четырех крохотных каморок. Он вошел, торопливо разделся при помощи денщика и, завернувшись в халат, угрюмо сказал солдату:
– Дай трубку и позови Еремея!
Денщик поспешно сунул ему длинный чубук в руки, присел на корточки, приложил зажженную бумажку и потом стал раздувать огонь, отчего его щеки надулись и покраснели.
Брыков нетерпеливо пыхнул ему в лицо дымом и крикнул:
– Ну, ну! Довольно! Зови Еремея!
Денщик бросился из комнаты, словно испуганный заяц.
Брыков сел плотнее в жесткое кресло, стоявшее у окна, и задумался.
Когда человек, зная, что никто за ним не следит, отдается своим мыслям, тогда его лицо без всякого притворства выдает весь его характер, и если бы теперь кто‑либо взглянул на поручика Нижегородского драгунского полка Дмитрия Власьевича Брыкова, то вздрогнул бы от чувства омерзения. Брыков был противен. Его четырехугольная голова с короткими, жесткими волосами, низкий лоб и глубоко ушедшие в орбиты маленькие злые глазки, его выдающиеся скулы, широкий нос и узкие губы – все изобличало в нем низкий и жестокий характер. Он сидел, сдвинув густые брови, и искривил улыбкой тонкие губы, забыв обо всем окружающем.
Вдруг подле него раздался легкий кашель. Брыков вздрогнул, поднял голову и увидел Еремея, дворового человека своего скоропостижно умершего брата.
Этот Еремей был совершенно под стать Брыкову, только его лицо, грубое и зверское, выражало более наглости, нежели лукавства. Он поклонился Брыкову и переминался с ноги на ногу.
Брыков кивнул ему и сказал:
– Посмотри, нет ли кого около!
– Кому быть‑то? – ответил Еремей. – Петр коня чистит, а Федька без задних ног – опять пьян.
Брыков вздохнул с облегчением и, подозвав к себе Еремея, тихо сказал ему:
– Расскажи мне снова, как умер Семен Павлович?
– Чего рассказывать‑то? – сказал Еремей. – Я уже говорил. Как подмешал ему порошка, что вы дали…
– Тсс… – испуганно остановил его Брыков. Еремей пугливо оглянулся и заговорил совсем тихо:
– Он выпил так, к примеру, в обед, а к вечеру и занедужил. Кричит, катается, изо рта пена так и валит. «Лекарь‑то где?». Лекарь далеко! – Он усмехнулся. – Ну, кричал, кричал он и затих. А я, значит, на коня и к вашей чести!..
Наступило молчание.
– А если он не умер? – вдруг спросил Брыков. – Ежели лекарь поспеет? Ты весь порошок засыпал?
– Без остатка. А что до лекаря – не поспеть ему! Где? Десять верст, почитай, Как ни спеши, в десять часов не обернешься.
Брыков кивнул головой и улыбнулся.
– Теперь только за вами вольная, – смело сказал Еремей.
– Дурак! Вольная! Как же я дам ее, коли я не хозяин еще? А пока на тебе… – Брыков встал, прошел в соседнюю комнату, щелкнул немецким замком от денежной шкатулки и вернулся в горницу. – Вот пока что золотой тебе! Пропей!
Еремей с небрежным видом взял монету.
– А вольную все – ж заготовили бы, что ли, – повторил он, – чтобы на случай…
– Дурак! Скотина! Или слов не понимаешь? Все тебе будет. Подожди, когда хозяином стану! – закричал Брыков, а затем, оправившись, сказал уже спокойно: – Завтра возьми воз, Федьку прихвати и к Семену Павловичу на фатеру. Все бери, складывай на воз и сюда вези! Коли Сидор что говорить будет – прямо бей. Я квартальному объявлюсь. Конь там у покойника был, Сокол, серый такой, его приведи тоже, а за остальным второй раз. Теперь иди!
Еремей радостно поклонился и вышел. Последнее поручение порадовало его. Сидор, старый дядька Брыкова, был ненавистен Еремею, и он собирался покуражиться над ним.
– Петр! Снаряди мне коня да иди, помоги одеться. Живо!
«Поеду к Машеньке теперь, – подумал он со злой усмешкой. – Как‑то она сватовство мое примет? Ха, ха, ха! Братец уехал дела устраивать, домик для молодой жены готовить: ан на место его другой женишок. Славно! Что же, Марья Сергеевна, фамилия та же будет, имения те же; чего кобениться? Сергей Ипполитович даже с полным удовольствием согласен, потому почет, покой…»
Последнюю мысль Брыков выразил уже вслух, и удивленный денщик остановился в дверях и смотрел на него, разинув рот.
– Ну, чего глаза, дурак, пучишь! – закричал на него Брыков. – Давай рейтузы да сапоги. Ах, дубина, дубина… бить тебя каждый день надо! – И он дернул суетившегося денщика за вихор. – Ну, давай краги, давай хлыст, веди коня!
Конечно, приказание было мигом исполнено. Тогда Брыков вышел на крыльцо и, ловко вскочив на лошадь, сказал на прощанье:
– Коли Федька очухается, вместе с Еремеем всыпьте ему двадцать плетей. Да смотри – жарче! А то я и тебя!.. – И, погрозив хлыстом, Брыков медленно выехал за ворота.
Петр закрыл за ним ворота и с ненавистью посмотрел ему вслед.
– Что, али не люб? – насмешливо спросил Еремей.
– Аспид, – сказал Петр, покрутив головой, – кровопивец! Хожу я и дрожмя дрожу, потому он двух до меня насмерть забил!..
– В аккурат, – грубо засмеялся Еремей. – Чего же вы‑то в зубы глядите? Ась? Штык при тебе аль нет?
– Что ты, что ты?! – испуганно забормотал Петр. – С нами крестная сила! Какое говоришь!..
– Ха – ха – ха! Испугался!
Радостный Башилов говорил всем встречным офицерам: «К вечеру ко мне, сударь! На радостях такой пир устрою!» – и подмигивал товарищам, знавшим его как веселого малого.
Ермолин тоже звал к себе на вечеринку.
– Всего» дураком» отделался, – хвастался он.
– Ты приедешь? – спросил он Брыкова.
Но тот только пожал плечами.
– Пусть он поплачет по брату, – с насмешкой сказал один из офицеров, – все же наследство получит!
Брыков сверкнул на него злыми глазами и поспешил домой. Он жил в небольшом домике на Москве – реке, состоявшем всего из четырех крохотных каморок. Он вошел, торопливо разделся при помощи денщика и, завернувшись в халат, угрюмо сказал солдату:
– Дай трубку и позови Еремея!
Денщик поспешно сунул ему длинный чубук в руки, присел на корточки, приложил зажженную бумажку и потом стал раздувать огонь, отчего его щеки надулись и покраснели.
Брыков нетерпеливо пыхнул ему в лицо дымом и крикнул:
– Ну, ну! Довольно! Зови Еремея!
Денщик бросился из комнаты, словно испуганный заяц.
Брыков сел плотнее в жесткое кресло, стоявшее у окна, и задумался.
Когда человек, зная, что никто за ним не следит, отдается своим мыслям, тогда его лицо без всякого притворства выдает весь его характер, и если бы теперь кто‑либо взглянул на поручика Нижегородского драгунского полка Дмитрия Власьевича Брыкова, то вздрогнул бы от чувства омерзения. Брыков был противен. Его четырехугольная голова с короткими, жесткими волосами, низкий лоб и глубоко ушедшие в орбиты маленькие злые глазки, его выдающиеся скулы, широкий нос и узкие губы – все изобличало в нем низкий и жестокий характер. Он сидел, сдвинув густые брови, и искривил улыбкой тонкие губы, забыв обо всем окружающем.
Вдруг подле него раздался легкий кашель. Брыков вздрогнул, поднял голову и увидел Еремея, дворового человека своего скоропостижно умершего брата.
Этот Еремей был совершенно под стать Брыкову, только его лицо, грубое и зверское, выражало более наглости, нежели лукавства. Он поклонился Брыкову и переминался с ноги на ногу.
Брыков кивнул ему и сказал:
– Посмотри, нет ли кого около!
– Кому быть‑то? – ответил Еремей. – Петр коня чистит, а Федька без задних ног – опять пьян.
Брыков вздохнул с облегчением и, подозвав к себе Еремея, тихо сказал ему:
– Расскажи мне снова, как умер Семен Павлович?
– Чего рассказывать‑то? – сказал Еремей. – Я уже говорил. Как подмешал ему порошка, что вы дали…
– Тсс… – испуганно остановил его Брыков. Еремей пугливо оглянулся и заговорил совсем тихо:
– Он выпил так, к примеру, в обед, а к вечеру и занедужил. Кричит, катается, изо рта пена так и валит. «Лекарь‑то где?». Лекарь далеко! – Он усмехнулся. – Ну, кричал, кричал он и затих. А я, значит, на коня и к вашей чести!..
Наступило молчание.
– А если он не умер? – вдруг спросил Брыков. – Ежели лекарь поспеет? Ты весь порошок засыпал?
– Без остатка. А что до лекаря – не поспеть ему! Где? Десять верст, почитай, Как ни спеши, в десять часов не обернешься.
Брыков кивнул головой и улыбнулся.
– Теперь только за вами вольная, – смело сказал Еремей.
– Дурак! Вольная! Как же я дам ее, коли я не хозяин еще? А пока на тебе… – Брыков встал, прошел в соседнюю комнату, щелкнул немецким замком от денежной шкатулки и вернулся в горницу. – Вот пока что золотой тебе! Пропей!
Еремей с небрежным видом взял монету.
– А вольную все – ж заготовили бы, что ли, – повторил он, – чтобы на случай…
– Дурак! Скотина! Или слов не понимаешь? Все тебе будет. Подожди, когда хозяином стану! – закричал Брыков, а затем, оправившись, сказал уже спокойно: – Завтра возьми воз, Федьку прихвати и к Семену Павловичу на фатеру. Все бери, складывай на воз и сюда вези! Коли Сидор что говорить будет – прямо бей. Я квартальному объявлюсь. Конь там у покойника был, Сокол, серый такой, его приведи тоже, а за остальным второй раз. Теперь иди!
Еремей радостно поклонился и вышел. Последнее поручение порадовало его. Сидор, старый дядька Брыкова, был ненавистен Еремею, и он собирался покуражиться над ним.
– Петр! Снаряди мне коня да иди, помоги одеться. Живо!
«Поеду к Машеньке теперь, – подумал он со злой усмешкой. – Как‑то она сватовство мое примет? Ха, ха, ха! Братец уехал дела устраивать, домик для молодой жены готовить: ан на место его другой женишок. Славно! Что же, Марья Сергеевна, фамилия та же будет, имения те же; чего кобениться? Сергей Ипполитович даже с полным удовольствием согласен, потому почет, покой…»
Последнюю мысль Брыков выразил уже вслух, и удивленный денщик остановился в дверях и смотрел на него, разинув рот.
– Ну, чего глаза, дурак, пучишь! – закричал на него Брыков. – Давай рейтузы да сапоги. Ах, дубина, дубина… бить тебя каждый день надо! – И он дернул суетившегося денщика за вихор. – Ну, давай краги, давай хлыст, веди коня!
Конечно, приказание было мигом исполнено. Тогда Брыков вышел на крыльцо и, ловко вскочив на лошадь, сказал на прощанье:
– Коли Федька очухается, вместе с Еремеем всыпьте ему двадцать плетей. Да смотри – жарче! А то я и тебя!.. – И, погрозив хлыстом, Брыков медленно выехал за ворота.
Петр закрыл за ним ворота и с ненавистью посмотрел ему вслед.
– Что, али не люб? – насмешливо спросил Еремей.
– Аспид, – сказал Петр, покрутив головой, – кровопивец! Хожу я и дрожмя дрожу, потому он двух до меня насмерть забил!..
– В аккурат, – грубо засмеялся Еремей. – Чего же вы‑то в зубы глядите? Ась? Штык при тебе аль нет?
– Что ты, что ты?! – испуганно забормотал Петр. – С нами крестная сила! Какое говоришь!..
– Ха – ха – ха! Испугался!
IV
Братнина невеста
Павел Степанович Брыков, отставной генерал, разбогатевший милостями князя Потемкина, проживал в своей подмосковной усадьбе с молодой женой и шестилетним сыном, когда его брат, Влас Степанович, умер, оставив без всяких средств к жизни восьмилетнего сына Дмитрия. Павел Степанович тотчас взял к себе сиротку – племянника и стал воспитывать его вместе со своим сыном, записав его также, наравне с сыном, сержантом в Нижегородский драгунский полк.
Дети росли и обнаруживали совершенно разные характеры. Насколько Семен, сын Павла Степановича, был добр, ласков, общителен и весел, настолько Дмитрий, его двоюродный брат, являлся нелюдимым, злым и завистливым.
– Ох, испортит он нашего Сенечку! – жаловалась Брыкова, на что муж отвечал ей:
– Что ты! Скорее наш Семен этого волчонка приручит.
– Истинно волчонок.
– Так‑то так, – говорил старик, – а возьми и то, что все ему понятно. Живет он вроде как на хлебах. Вырастут они – и Семен богат, и он со своим офицерским жалованьем!
И действительно, Дмитрий рано выучился понимать различие положений, своего и брата, и рано выучился завидовать и ненавидеть.
Так шло до той поры, когда они вступили в полк. Внешнего различия старик для них не делал, но, когда он умер и все перешло к Семену, различие сказалось само собою. Карманные деньги, деньги на жизнь, на одежду, все, что старик давал поровну, пришлось теперь Дмитрию получать из рук двоюродного брата. Это было уже не под силу, и, несмотря на ласковое упрашиванье брата, он съехал от него и зажил суровой жизнью бедного офицера, держа в своем сердце злобные мысли о мщении.
Встреча с Федуловой еще сильнее разожгла в нем ненависть к брату. Они увидели ее на одной вечеринке, оба в одно время и оба сразу влюбились в нее. День и ночь, ясное солнце и темная туча, а если к этому прибавить, что Семен был богат, а Дмитрий был нищий, – то уже не останется никаких сомнений относительно шансов того и другого. Ведь даже полюби Марья Федулова Дмитрия, отец не позволил бы ей и думать о нем.
И Дмитрий с завистью и гневом следил за романом своего брата. И когда Семен явился к нему как‑то вечером и, бросаясь ему на шею, воскликнул: «Брат! Она любит меня! Мы женимся!» – Дмитрий едва сдержался, чтобы тут же не задушить счастливого любовника.
– И женись на здоровье! – пробурчал он, давая в душе клятву не простить ему этого счастья.
И добиться этого оказалось легко… Теперь он богат, брата нет на его пути, и Маша при старании может быть его!..
При этой мысли у Брыкова даже слегка закружилась голова. Он сдержал коня и поехал тише.
На Малой Дмитровке, окруженный садиком с густыми липами, стоял маленький, ветхий домик Сергея Ипполитовича Федулова, отставного стряпчего из уголовной палаты. Этот домик Федулов получил в приданое за своею покойной женой и теперь жил в нем с семнадцатилетней дочерью Машей, казачком Ермолаем, которому было уже сорок лет, и старой Марфой, вскормившей и вынянчившей Машу. По всей Москве считался он» приказным крючком», и, если случалось какое‑либо кляузное дело, всякий обращался к Сергею Ипполитовичу, кланяясь ему полтиною, рублем, а иногда и золотым.
Сухой и черствый старик, своими придирками загнавший в гроб жену, Федулов смотрел на все в жизни с практической точки зрения, даже свою дочь считая ни чем иным, как ходовым товаром, и, когда подвернулся ей такой жених, как Семен Брыков, он был очень доволен, что его расчет так ловко соединился с дочерней любовью.
Маша же была вся в мать: робкая и мечтательная, совершенно чуждая житейских расчетов, она, полюбив Брыкова, даже мгновения не думала о его богатствах.
Дети росли и обнаруживали совершенно разные характеры. Насколько Семен, сын Павла Степановича, был добр, ласков, общителен и весел, настолько Дмитрий, его двоюродный брат, являлся нелюдимым, злым и завистливым.
– Ох, испортит он нашего Сенечку! – жаловалась Брыкова, на что муж отвечал ей:
– Что ты! Скорее наш Семен этого волчонка приручит.
– Истинно волчонок.
– Так‑то так, – говорил старик, – а возьми и то, что все ему понятно. Живет он вроде как на хлебах. Вырастут они – и Семен богат, и он со своим офицерским жалованьем!
И действительно, Дмитрий рано выучился понимать различие положений, своего и брата, и рано выучился завидовать и ненавидеть.
Так шло до той поры, когда они вступили в полк. Внешнего различия старик для них не делал, но, когда он умер и все перешло к Семену, различие сказалось само собою. Карманные деньги, деньги на жизнь, на одежду, все, что старик давал поровну, пришлось теперь Дмитрию получать из рук двоюродного брата. Это было уже не под силу, и, несмотря на ласковое упрашиванье брата, он съехал от него и зажил суровой жизнью бедного офицера, держа в своем сердце злобные мысли о мщении.
Встреча с Федуловой еще сильнее разожгла в нем ненависть к брату. Они увидели ее на одной вечеринке, оба в одно время и оба сразу влюбились в нее. День и ночь, ясное солнце и темная туча, а если к этому прибавить, что Семен был богат, а Дмитрий был нищий, – то уже не останется никаких сомнений относительно шансов того и другого. Ведь даже полюби Марья Федулова Дмитрия, отец не позволил бы ей и думать о нем.
И Дмитрий с завистью и гневом следил за романом своего брата. И когда Семен явился к нему как‑то вечером и, бросаясь ему на шею, воскликнул: «Брат! Она любит меня! Мы женимся!» – Дмитрий едва сдержался, чтобы тут же не задушить счастливого любовника.
– И женись на здоровье! – пробурчал он, давая в душе клятву не простить ему этого счастья.
И добиться этого оказалось легко… Теперь он богат, брата нет на его пути, и Маша при старании может быть его!..
При этой мысли у Брыкова даже слегка закружилась голова. Он сдержал коня и поехал тише.
На Малой Дмитровке, окруженный садиком с густыми липами, стоял маленький, ветхий домик Сергея Ипполитовича Федулова, отставного стряпчего из уголовной палаты. Этот домик Федулов получил в приданое за своею покойной женой и теперь жил в нем с семнадцатилетней дочерью Машей, казачком Ермолаем, которому было уже сорок лет, и старой Марфой, вскормившей и вынянчившей Машу. По всей Москве считался он» приказным крючком», и, если случалось какое‑либо кляузное дело, всякий обращался к Сергею Ипполитовичу, кланяясь ему полтиною, рублем, а иногда и золотым.
Сухой и черствый старик, своими придирками загнавший в гроб жену, Федулов смотрел на все в жизни с практической точки зрения, даже свою дочь считая ни чем иным, как ходовым товаром, и, когда подвернулся ей такой жених, как Семен Брыков, он был очень доволен, что его расчет так ловко соединился с дочерней любовью.
Маша же была вся в мать: робкая и мечтательная, совершенно чуждая житейских расчетов, она, полюбив Брыкова, даже мгновения не думала о его богатствах.