Борис за года эти набрался грехов – не отмолишь; кто из верхних на Москве не помри – все молва на его счетец записывала, даже то, что Симеон Бекбулатович, царь тверской, когда-то перед боярами первенствовавший, которого заместо себя Грозный оставлял по уходе в Александровскую слободу, что ослеп Симеон в селе Кушалине – и то Годунова винили. А я вот его не виню – не бывает власть без злодейства, не бывает богатства без скупости, не быть царю без дел заплечных, – уж так. Так и народу русскому – без царя не жить, – таков народ этот. Федор преставился, Борис комедию разыграл знатно – заперся в монастыре Новодевичьем; не могу, мол, быть царем! Ну, как без царя! Как сейчас вижу, конец февраля, Девичье поле, утоптанный снег, туман дыхания поверх голов, крестный ход к монастырю, выходит Борис – и валится народ кланяться, «володей нами» кричит многократно. Вот так же этот народ, кого угодно на поле бранном одолеть могущий, «властвуй нами» предлагал Рюрику, с таким же воплем рыдала перед митавской Анной знать гвардейская, с тою же надеждой смотрели родовитые и владетельные на Александра III у смертного одра его отца. Так же они и меня звали…
В присяге же Борису-царю, охотой или неохотой, а принесенной народом и верхними, есть маленький секретик, который историки при Романовых и позднейшие как бы и видеть не видели: обещалось в ней «царя Симеона Бекбулатова и его детей на Московское государство не хотеть, не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться». Но это бы ладно, – вся эта усобная татарская династическая сумятица, которую Романовский корень под конец извел таки при Хованщине, – не сдержался граф Толстой, Алексей, не Лев, трубкособиратель корыстный и талантливый, трепанул в «Петре» своем – выбросили, мол, в утишенье народной ярости захудалого татарского Матвейку-царевича – подавитесь! При чем бы тут Матвейка-татарин и Хованский, раскол и Орда Старшая? Ну хорошо, это про другое уж, а в присяге той кроме как про Симеона еще и «никого другого», «или другого кого» обещали на царство не желать! Кого ж другого-то? Все знал Борис про Углич, боялся заранее. Какая была ему сласть от власти такой? Это ж все равно как на чужой бабе скакать, заранее зная, что вот сейчас в пробой двери мужик ее с топором вломится! Оно конечно – адреналин, кора надпочечников, стимуляция окончаний нервных, то да се, но с рогатиной на тридцатипудового медведя – все-таки безопаснее, да и удовольствие больше – воздух свежий, калганной чарочка, дым вкусный от сучьев сухих на костре, рожу багровую ополоснуть в ручье между корней дубовых. Или за тигром плутать между сопок амурских – ты за ним, а он за тобой… Настала мне пора выходить если и не авансцену, то хотя бы в просцениум – самое время. Я подался в Чудов монастырь, что был за мурой Кремлевской, внутри Кремля, по-над рекой.
Не худо, совсем не худо жилось бы мне в Чудове; таланты свои многовечные скрывать я далее не стал, – дивились монахи способности моей к письму знатному безохульному и речи складной, и взяли меня к Иову патриарху для книжного письма, и назывался я крестовый дьяк, секретарь, коротко говоря, а он, патриарх, стал брать меня с собою в Думу царскую, – вот удача: на всех я там поглядел, кто нужен мне будет, а без кого и обойдусь в расправе царских дел. Кстати говоря, Дума та государева была совсем не то, что вам сейчас в кино показывают – толстые придурки в горлатных шапках, шевельнуться опасающиеся от усердия, – это все равно как нынешние президенты и премьеры собираются в кучку для парадного фотографирования. Больше та Дума походила на теперешние парламенты – то крики истошные, то за бороды друг дружку ухватят в неистовстве, споры, ругань, гневливость потливая, царь умаивался посохом в пол колотить – утиштесь, бояре! Годунова понять мудрено было, когда говорил он о государственных надобностях, – мысли его возникали как-то внезапно и как бы изумляли его самого, – особенность, между прочим, типически еврейская, но куда ему было, татарину, до какого-либо местечкового Гершеля. Ох, и наворотил Борис делов за время свое царское… Даже и сравнить для примера особенно не с чем, вот разве была в России пора похожая, когда Сталин на новодельный коммунистский трон лядащим задом своим умащивался. Боялся Борис Федорович, как Иосиф трепетал да подрагивал, вот и выпустил на свет страсть к доносительству, как испускает афедрон духа злого, а тот наполняет помещение зловонием. Доносы, доносы, доносы, клеветы да поклепы гнусные… А в делах, а в делах нужных да денежных… Денежки давали в долг под четыре процента в неделю, и безо всяких жидов, в заклад брали втрое больше долга даваемого и при этом еще норовили бороться со взятками, – уж лучше бы налоги с приношений брали, как в Турции. Впрочем, борьба с коррупцией – забава эта привилась в России, – выгодное дельце: кто больше всех борется, тому и несут особо крупно. А по доносам трепали людишек, крамолу сыскивая, – вот был Василий Романов такой, претерпевший изрядно, так он писал в цидулке тюремной: «Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас». Так и при Сталине было, так же точно. Смута русская из Новодевичьего монастыря вместе с Борисом вышла, вот и пытались все потом там же ее и заключить – то Петр Софью туда запирал, то большевики своих покойников чиновных, бунтарей да убийц безнаказанных, там хоронить удумали…
Сидение в монастыре не прельщало меня более, ну бы их – молельный гундеж да посты бесконечные, да пречастый звон колокольный – эти произведения местной музыки просто приводили меня в отчаяние. А не пугануть ли мне их сугубо предварительно, подумалось мне. Пуганая ворона-то и куста боится. И перед тем, как утечь из монастыря в Польшу, откуда подмога мне давно была обещана, сказал я братии за трапезой – буду, мол, царем, непременно буду, будете вы, монаси замшелые, меня в ектенье на первом месте именовать, – пусть слух распространяется, пусть дожидается народ избавителя от Борисова тиранства, тем легче будет мне, чем больше они страху да сомнений наберутся заранее. Я громко назвался Димитрием царевичем. Прилепили потом к имени моему царскому прозвище Самозванец и на портретах, что теперь в книжках поучительных помещают, так пишут – Лжедмитрий I, Самозванец, русский царь, – я не в претензии, правильно: ведь это я, Агасфер, Вечный Жид, был в теле Димитриевом; и сам я себя на царство позвал, и русским царем стал, – чего ж обижаться, все верно. Как это потом Дунаевский Айзек песенку написал – кому, мол, весело – смеется, кого кто хочет – с тем е…тся, а кто, мол, дозу ищет – тот таки найдет. Нашел и я – множество бонусных приключений нашел я на свое неугомонное седалище, – нет, нет, не поймите превратно, я отлично вижу, как вы ухмыляетесь кривенько, – среди всех своих богомерзких грехов я никогда не питал слабости к полу, не считающемуся прекрасным, – увольте-с, и без того забав достаточно. Более чем.
Что дальше? А дальше – классный средневековый детектив, авантюрный роман, триллер-бестселлер, в основном достоверно обсказанный в летописях, за исключением мелких (ха!) подробностей, вроде того откуда взялся Гришка Отрепьев, да что там было с Маринкой Мнишек, да прочая ерунда, насчет того, любил ли я телятину. Тут, конечно, и камер-юнкер Пушкин навел тень на плетень, попутав спьяну многое и романьтизьму подпустив слишком уж, да и прочие – Мюллер, Татищев, да Ключевской, да Соловьев, да Костомаров (этот – честнее) – ни хрена ни разобрались. Напридумывали бредней, что я не то в арианскую ересь впал, которой меня на Волыни Гавриил да Роман Гойские (о-ёй, Гойские! я с них смеюсь) увлекли, не то в католичество обратился у францисканцев или у иезуитов, не то челядинцем был у Адама Вишневецкого, – ну, что делать…
Вот пишет Соловьев: «В 1601 (или 1602) году в понедельник второй недели Великого поста в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам». Что ж он, Соловьев, с ним, с Варлаамом, шел, что ли? Ничего он не шел, а сидел вовсе, дремал в изрядном подпитии, и не Варварке, а на Лубянке, тут я его и заприметил, нужен мне был еще один товарищ – в Польшу пробираться, а вроде как – в Киев, на богомолье. Сговорил я Варлаама быстренько, и на другой день монах сей удивлен был, увидав нас вдвоем с Гришкой, ну, как в присказке той: «двое из ларца, одинаковы с лица», – а что же не хитрить, коли тебя ножами режут чуть что? В грамоте розыскной так было начертано про меня: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волосы рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая», – ну просто Сталина описали, вроде как Осип Мандельштам – «и широкая грудь осетина», только что у того и глаза рыжие были, а рука, ну да, действительно, у Гришки-то десная чуть в локте подсыхала, зато левой он орехи дробил, а уж кого за горло возьмет – ну-у… Вот уж точно – «рыжий, красный – человек опасный»! Был он, Григорий, не врут, из галицких боярских детей, постригся в свое время в Суздале, шатался, пока на меня не набрел. Я же назвался Мисаилом. Григорий человек был весьма партикулярный. Он удобно мог быть и кем угодно, по остроте своей. Как подопьем, бывало, я заслушивался его речей насчет тайн мирозданья и прочей хреновины, что возмутил, мол, Годунов бесчинством своим сферы надмирные, и неслыханные возникли явления: сияния огненные, по два месяца, по три солнца в небе ходят, бури жуткие, птица и рыба на столе теряют вкус свой, собаки пожирают собак, волки – волков, что грядет комета яркая… Я вас умоляю… Но трепался складно, надо признать. Компания, в общем, как говаривал много позднее красноармеец Сухов, подобралась душевная.
Единый раз только возникло на пути нашем в польскую Украину, где ждали меня, нежданное препятствие, то самое, которое у Александра Сергеевича описано как сцена в корчме на литовской границе, – какая там граница; он бы еще придумал, что там Карацюпа с Верным Русланом на поводке вдоль контрольно-следовой полосы шлялся… Вкушали мы со спутниками моими какое-то горячее хлебово в избе вдовьей, – хорошо, покойно, навозцем из хлева потягивает, в печурке дровишки да на шестке лучинки трещат, вдовица сенца в тюфячки подбивает свежего, отец Варлаам знай себе медовуху из жбана в стаканчики походные оловянные подливает щедро, – тихость, благость… Беседовали мы, помнится, о чем-то таком, тоже несуетном, – о способах хлебопечения вкусного, что ли, – тафельрунде этакий. Вдруг – шурум-бурум, трах-бабах, ексель-моксель – вваливаются пятеро с бородами нечесаными и нам: а вы кто тут такие – похлебку жрать да на ночлег ладиться, нам, самым тутошним коренным, на пропой души не пожертвовав, пополам вас в дырки разные со смазкой дегтярной? Варлаам, как сидел, сразу клюкой своей нешуточной ближнего к себе нарушителя спокойствия нашего поперек тулова как перетянет! Гриша вскочил и давай им с левой в дыхало сажать, да потом коленом в морды бордовые! Ну и меня в свое время жители отдаленной страны Ниппон научили руками да ногами ударять, без размаху, но зубодробительно и костеломательно, дух вышибающе. Удалились обидчики наши окарачь, а мы опрокинули по паре стакашек влаги живительной да спать полегли, где постелено было, разве что отец Варлаам со вдовою еще шушукались некоторое время – «да что ты, отче, что ты, стара я для такой работы… дак видишь, кума, с такого ума… да ладно уж, кум, давай, я сама…» и прочее такое же.
В присяге же Борису-царю, охотой или неохотой, а принесенной народом и верхними, есть маленький секретик, который историки при Романовых и позднейшие как бы и видеть не видели: обещалось в ней «царя Симеона Бекбулатова и его детей на Московское государство не хотеть, не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться». Но это бы ладно, – вся эта усобная татарская династическая сумятица, которую Романовский корень под конец извел таки при Хованщине, – не сдержался граф Толстой, Алексей, не Лев, трубкособиратель корыстный и талантливый, трепанул в «Петре» своем – выбросили, мол, в утишенье народной ярости захудалого татарского Матвейку-царевича – подавитесь! При чем бы тут Матвейка-татарин и Хованский, раскол и Орда Старшая? Ну хорошо, это про другое уж, а в присяге той кроме как про Симеона еще и «никого другого», «или другого кого» обещали на царство не желать! Кого ж другого-то? Все знал Борис про Углич, боялся заранее. Какая была ему сласть от власти такой? Это ж все равно как на чужой бабе скакать, заранее зная, что вот сейчас в пробой двери мужик ее с топором вломится! Оно конечно – адреналин, кора надпочечников, стимуляция окончаний нервных, то да се, но с рогатиной на тридцатипудового медведя – все-таки безопаснее, да и удовольствие больше – воздух свежий, калганной чарочка, дым вкусный от сучьев сухих на костре, рожу багровую ополоснуть в ручье между корней дубовых. Или за тигром плутать между сопок амурских – ты за ним, а он за тобой… Настала мне пора выходить если и не авансцену, то хотя бы в просцениум – самое время. Я подался в Чудов монастырь, что был за мурой Кремлевской, внутри Кремля, по-над рекой.
Не худо, совсем не худо жилось бы мне в Чудове; таланты свои многовечные скрывать я далее не стал, – дивились монахи способности моей к письму знатному безохульному и речи складной, и взяли меня к Иову патриарху для книжного письма, и назывался я крестовый дьяк, секретарь, коротко говоря, а он, патриарх, стал брать меня с собою в Думу царскую, – вот удача: на всех я там поглядел, кто нужен мне будет, а без кого и обойдусь в расправе царских дел. Кстати говоря, Дума та государева была совсем не то, что вам сейчас в кино показывают – толстые придурки в горлатных шапках, шевельнуться опасающиеся от усердия, – это все равно как нынешние президенты и премьеры собираются в кучку для парадного фотографирования. Больше та Дума походила на теперешние парламенты – то крики истошные, то за бороды друг дружку ухватят в неистовстве, споры, ругань, гневливость потливая, царь умаивался посохом в пол колотить – утиштесь, бояре! Годунова понять мудрено было, когда говорил он о государственных надобностях, – мысли его возникали как-то внезапно и как бы изумляли его самого, – особенность, между прочим, типически еврейская, но куда ему было, татарину, до какого-либо местечкового Гершеля. Ох, и наворотил Борис делов за время свое царское… Даже и сравнить для примера особенно не с чем, вот разве была в России пора похожая, когда Сталин на новодельный коммунистский трон лядащим задом своим умащивался. Боялся Борис Федорович, как Иосиф трепетал да подрагивал, вот и выпустил на свет страсть к доносительству, как испускает афедрон духа злого, а тот наполняет помещение зловонием. Доносы, доносы, доносы, клеветы да поклепы гнусные… А в делах, а в делах нужных да денежных… Денежки давали в долг под четыре процента в неделю, и безо всяких жидов, в заклад брали втрое больше долга даваемого и при этом еще норовили бороться со взятками, – уж лучше бы налоги с приношений брали, как в Турции. Впрочем, борьба с коррупцией – забава эта привилась в России, – выгодное дельце: кто больше всех борется, тому и несут особо крупно. А по доносам трепали людишек, крамолу сыскивая, – вот был Василий Романов такой, претерпевший изрядно, так он писал в цидулке тюремной: «Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас». Так и при Сталине было, так же точно. Смута русская из Новодевичьего монастыря вместе с Борисом вышла, вот и пытались все потом там же ее и заключить – то Петр Софью туда запирал, то большевики своих покойников чиновных, бунтарей да убийц безнаказанных, там хоронить удумали…
Сидение в монастыре не прельщало меня более, ну бы их – молельный гундеж да посты бесконечные, да пречастый звон колокольный – эти произведения местной музыки просто приводили меня в отчаяние. А не пугануть ли мне их сугубо предварительно, подумалось мне. Пуганая ворона-то и куста боится. И перед тем, как утечь из монастыря в Польшу, откуда подмога мне давно была обещана, сказал я братии за трапезой – буду, мол, царем, непременно буду, будете вы, монаси замшелые, меня в ектенье на первом месте именовать, – пусть слух распространяется, пусть дожидается народ избавителя от Борисова тиранства, тем легче будет мне, чем больше они страху да сомнений наберутся заранее. Я громко назвался Димитрием царевичем. Прилепили потом к имени моему царскому прозвище Самозванец и на портретах, что теперь в книжках поучительных помещают, так пишут – Лжедмитрий I, Самозванец, русский царь, – я не в претензии, правильно: ведь это я, Агасфер, Вечный Жид, был в теле Димитриевом; и сам я себя на царство позвал, и русским царем стал, – чего ж обижаться, все верно. Как это потом Дунаевский Айзек песенку написал – кому, мол, весело – смеется, кого кто хочет – с тем е…тся, а кто, мол, дозу ищет – тот таки найдет. Нашел и я – множество бонусных приключений нашел я на свое неугомонное седалище, – нет, нет, не поймите превратно, я отлично вижу, как вы ухмыляетесь кривенько, – среди всех своих богомерзких грехов я никогда не питал слабости к полу, не считающемуся прекрасным, – увольте-с, и без того забав достаточно. Более чем.
Что дальше? А дальше – классный средневековый детектив, авантюрный роман, триллер-бестселлер, в основном достоверно обсказанный в летописях, за исключением мелких (ха!) подробностей, вроде того откуда взялся Гришка Отрепьев, да что там было с Маринкой Мнишек, да прочая ерунда, насчет того, любил ли я телятину. Тут, конечно, и камер-юнкер Пушкин навел тень на плетень, попутав спьяну многое и романьтизьму подпустив слишком уж, да и прочие – Мюллер, Татищев, да Ключевской, да Соловьев, да Костомаров (этот – честнее) – ни хрена ни разобрались. Напридумывали бредней, что я не то в арианскую ересь впал, которой меня на Волыни Гавриил да Роман Гойские (о-ёй, Гойские! я с них смеюсь) увлекли, не то в католичество обратился у францисканцев или у иезуитов, не то челядинцем был у Адама Вишневецкого, – ну, что делать…
Вот пишет Соловьев: «В 1601 (или 1602) году в понедельник второй недели Великого поста в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам». Что ж он, Соловьев, с ним, с Варлаамом, шел, что ли? Ничего он не шел, а сидел вовсе, дремал в изрядном подпитии, и не Варварке, а на Лубянке, тут я его и заприметил, нужен мне был еще один товарищ – в Польшу пробираться, а вроде как – в Киев, на богомолье. Сговорил я Варлаама быстренько, и на другой день монах сей удивлен был, увидав нас вдвоем с Гришкой, ну, как в присказке той: «двое из ларца, одинаковы с лица», – а что же не хитрить, коли тебя ножами режут чуть что? В грамоте розыскной так было начертано про меня: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волосы рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая», – ну просто Сталина описали, вроде как Осип Мандельштам – «и широкая грудь осетина», только что у того и глаза рыжие были, а рука, ну да, действительно, у Гришки-то десная чуть в локте подсыхала, зато левой он орехи дробил, а уж кого за горло возьмет – ну-у… Вот уж точно – «рыжий, красный – человек опасный»! Был он, Григорий, не врут, из галицких боярских детей, постригся в свое время в Суздале, шатался, пока на меня не набрел. Я же назвался Мисаилом. Григорий человек был весьма партикулярный. Он удобно мог быть и кем угодно, по остроте своей. Как подопьем, бывало, я заслушивался его речей насчет тайн мирозданья и прочей хреновины, что возмутил, мол, Годунов бесчинством своим сферы надмирные, и неслыханные возникли явления: сияния огненные, по два месяца, по три солнца в небе ходят, бури жуткие, птица и рыба на столе теряют вкус свой, собаки пожирают собак, волки – волков, что грядет комета яркая… Я вас умоляю… Но трепался складно, надо признать. Компания, в общем, как говаривал много позднее красноармеец Сухов, подобралась душевная.
Единый раз только возникло на пути нашем в польскую Украину, где ждали меня, нежданное препятствие, то самое, которое у Александра Сергеевича описано как сцена в корчме на литовской границе, – какая там граница; он бы еще придумал, что там Карацюпа с Верным Русланом на поводке вдоль контрольно-следовой полосы шлялся… Вкушали мы со спутниками моими какое-то горячее хлебово в избе вдовьей, – хорошо, покойно, навозцем из хлева потягивает, в печурке дровишки да на шестке лучинки трещат, вдовица сенца в тюфячки подбивает свежего, отец Варлаам знай себе медовуху из жбана в стаканчики походные оловянные подливает щедро, – тихость, благость… Беседовали мы, помнится, о чем-то таком, тоже несуетном, – о способах хлебопечения вкусного, что ли, – тафельрунде этакий. Вдруг – шурум-бурум, трах-бабах, ексель-моксель – вваливаются пятеро с бородами нечесаными и нам: а вы кто тут такие – похлебку жрать да на ночлег ладиться, нам, самым тутошним коренным, на пропой души не пожертвовав, пополам вас в дырки разные со смазкой дегтярной? Варлаам, как сидел, сразу клюкой своей нешуточной ближнего к себе нарушителя спокойствия нашего поперек тулова как перетянет! Гриша вскочил и давай им с левой в дыхало сажать, да потом коленом в морды бордовые! Ну и меня в свое время жители отдаленной страны Ниппон научили руками да ногами ударять, без размаху, но зубодробительно и костеломательно, дух вышибающе. Удалились обидчики наши окарачь, а мы опрокинули по паре стакашек влаги живительной да спать полегли, где постелено было, разве что отец Варлаам со вдовою еще шушукались некоторое время – «да что ты, отче, что ты, стара я для такой работы… дак видишь, кума, с такого ума… да ладно уж, кум, давай, я сама…» и прочее такое же.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента