Страница:
В шестом классе всё вдруг резко переменилось.
Друг Сёма Миркин, с которым Юра сидел за одной партой, явился в одно прекрасное утро с таинственным видом, молчал шесть уроков, на все расспросы гадко ухмылялся и только, когда началась физкультура и, казалось, уже ничто не может заставить его заговорить, вдруг прошептал: «Я знаю, как рождаются дети».
Поначалу это признание не произвело на Юру никакого впечатления. Мальчик он был начитанный, любознательный, ни в каких аистов в капусте не верил, слышал слово «оплодотворение», и оно никогда не производило на него негативного впечатления, знал, что плод развивается в утробе матери ровно девять месяцев и появляется на свет с помощью врача-акушера. Таким образом, вопрос происхождения жизни на Земле был для него ясен, а Миркины подробности его не интересовали.
Но тот упорствовал.
– Чтобы родился ребёнок, нужно, чтобы родители трахались.
Вот это было уже слишком! Что же получается? Выходит, чтобы его родить, Папа и Мама – его обожаемые, лучшие в мире, непререкаемые авторитеты – снимают штаны, ложатся друг на друга и занимаются этой низостью, за которую судят маньяков-насильников и о чём взрослые парни во дворе рассказывают по секрету с отвратительными улыбками на физиономиях? Или Миркин врёт, или…
Юра вывел Семёна в коридор, коротко побил на всякий случай и как был в спортивном костюме побежал домой.
Отец играл в большой комнате на скрипке, мать аккомпанировала ему на рояле. Сына они встретили недоуменными взглядами.
– Что случилось? Почему так рано?
Юра не стал дипломатничать, потрясение его было слишком сильным.
– Это-о пра-а?! – выдохнул он с порога и замолчал в ожидании ответа. Волны, образованные этим гортанным всхлипом, коснулись струн инструментов и те нестройным аккордом обозначили тревожную тишину. Первым очнулся отец. Он привык понимать сына с младенчества.
– Что «правда», милый?
– Это правда? – Повторил Юра на этот раз неслышно, одним шевелением губ. – Это правда, что в 1945 году, девятого мая, чтобы родить меня, вы трахались?
Софья Александровна вскрикнула и выбежала из комнаты.
Наступила долгая пауза.
Николай Георгиевич положил скрипку на рояль и ушёл к окну.
– Видишь ли, сынок, – голос его звучал глуховато, – ты абсолютно прав, это случилось именно 9 мая 1945 года в день Победы нашего народа над фашистской Германией. Мы очень хотели, чтобы ты родился, но началась война, мы с мамой были на фронте, не виделись три года, а в день капитуляции случайно встретились в Берлине. Я не могу тебе описать радость этой встречи, она граничила с безумием. Да, всё было именно так. Только мне не нравится слово «трахались». Это плохое слово. 9 мая 1945 года мы любили друг друга.
Юра выбежал из комнаты, заперся в детской и прорыдал всю ночь.
Он так и не успел простить родителей, потому что через два дня их убили.
Все эти воспоминания пролетели перед глазами начальника оперативного отдела МУРа полковника Юрия Николаевича Скоробогатова за время, пока недовольная спина Севы Мерина скрывалась за дверью его кабинета.
Какое-то время Дмитрия Кораблёва не существовало.
Глубокий обморок спеленал тело и лишь сознание, утомлённое бездействием, освободившись от пут, порхало где-то рядом, наслаждаясь свободой.
Реальным было одно: распростёртая на полу Женька с раскинутыми руками, её неестественно белое лицо, искривлённые, с пеной в уголках рта губы. И глаза, распахнутые в недоумении.
Он провёл ладонью с плотно сжатыми пальцами вдоль её лица, сверху вниз, ото лба к носу – веки сомкнулись, глаза отгородились от него частоколом ресниц. «Кто-то нежный, смежив вежды, навсегда и никогда…» Чьи это стихи? Чьи?! От этого зависела её жизнь.
Он стал проводить ладонью в обратном направлении, снизу вверх, отчаянно, бешено, так что не видно стало движения, а сама рука исчезла, смешалась с пространством, разделяющим их лица, приник к замкнутым в недоговорённой фразе – «не… ве, не… ве» – губам и вдруг увидел – нет, ощутил – дрогнули ресницы, защекотали залитое слезами лицо его, застучали, настойчиво требуя первого вздоха и крика.
Женька улыбнулась.
– Принимай, дурачок, я родила двойню. Первый Веркин, мы его убьём. А второй мой. Смотри – правда, красавица?
Потом асфальт, забрызганные солнцем лужи, дома, скамейки, люди – всё неожиданно качнулось из стороны в сторону, замерло на мгновение и стало наплывать на него гигантским вертикальным планшетом. Он отступил на шаг, руки его замысловатой лезгинкой поискали опору и, не найдя ничего подходящего, упёрлись в эту приблизившуюся вплотную стену. Удар был сильным, так что даже Женька перестала улыбаться и сказала.
– Упал, что ли? Так и убиться можно.
Прошёл год. Или больше.
За это время он простился с родителями – мама ушла через несколько минут после того, как «скорая» увезла тело отца – их хоронили вместе в одной широченной могиле, два дощатых гроба рядом, как близнецы. Грустно не было, даже наоборот – он никак не мог заставить себя заплакать – тридцать семь лет вместе, душа в душу, как говорили родные, и вот опять вместе – пошли, полетели дальше.
Хорошо.
Только на следующий день, уже после поминок, он стал задыхаться, перестал реагировать на свет, боль, горячую воду и через неделю умер.
Если бы не Женька…
– Чудо! – сказали врачи.
За это время он женился – молоденькая работница ЗАГСа, почти девочка, когда дело дошло до неизбежной в таких случаях фразы: «Поздравляю молодожёнов – теперь вы стали мужем и женой», от волнения никак не могла выговорить слово «поздравляю». Было всё: и «подразвляю», и «пораздляю», и даже «поразводляю». Тогда, красная от смущения, она решила поменять тактику: она начала с конца. Она сказала: «Теперь вы стали мужем и женой. Молодожёнов, – она выдержала паузу и по слогам четко произнесла, – по-зад-рав-ляю». Махнула рукой и выбежала из зала.
За это время он побывал на вечере выпускников в школе – пятнадцать лет – срок нешуточный. Шёл туда с тяжёлым сердцем. Сама идея подобных встреч, как говорила преподававшая труд бывшая графиня Магдалина Мартыновна Татевосова, «оставляла желать много хорошего»: девчонки стареют, выветриваются, выходят в тираж – что хорошего? а сильный пол на подобных сборищах выступает в двух ипостасях – кичится успехами или плачется в жилетку на неудавшуюся жизнь. Ни то, ни другое его не прельщало. Однако вечер прошёл на удивление весело. Много смеялись, танцевали медленные танцы, вспоминая школьные увлечения, не таясь целовались по углам, пили дорогие напитки… Женька уехала рано – вызвали к больному отцу. Для него же мероприятие закончилось в постели Верки Нестеровой. Та всю ночь плакала, шептала слова любви, искусно вдохновляла на мужские подвиги. Ему было легко, уютно, победно. Кажется, в ту ночь она и забеременела.
За это время он очень многое успел сделать…
Потом только услышал: «Сядь, старик, что-то ты совсем плохой».
Чьи-то сильные руки кольцом обхватили его грудь, и он, как часто случалось во сне, полетел, зашлёпал ладошками, подгребая под себя воздух. Незнакомый насмешливый голос гуднул возле самого уха: «Ну-ка, бабуля, подвинься. Расселась. Тебе давно к дедушке пора, заждался небось».
Потревоженная бабуля, очевидно, подвинулась, так как недовольным дребезжащим тенорком поинтересовалась: «Пьяный, что ли?»
– Не факт. Может, курнул лишнего. Не твоего ума. Сиди тихо.
Его посадили на что-то твёрдое, прислонили к стене, прошив тело горячими ржавыми прутьями. И опять тот же голос посоветовал.
– Оклемайся малость, потом дальше пойдёшь. А то и не дойти можно. Хотелось поблагодарить, но разлитая по губам боль перехватила гортань, забила рот языком, получилось только: па-и-бо. Подняться тоже не получилось – не было ног. Тогда, чтобы выразить протест, он открыл глаза и понял – случилось чудо: солнце исчезло. Не зашло, не спряталось за тучку, а натурально растворилось, пропало, прихватив с собой яркий майский день. Невесть откуда возникшие отблески сознания поместили его в сумеречный, сырой, абсолютно безлюдный и потому казавшийся нереальным переулок. Металлическая изгородь подпирала висок, выложенная булыжником, пахнущая гнилой резиной мостовая холодила колени.
Вставать не хотелось, будильник ещё не звенел. Женька гремела на кухне посудой – значит сейчас будет горячий кофе и гренки с сыром. Кто-то тряс его за плечи, пытаясь оторвать от раскалённой подушки. Хотелось крикнуть: «Оставьте меня, мне больно, меня жена разбудит, она пришла специально сегодня, чтобы меня разбудить». Но этот «кто-то» приставил к щеке раскалённый утюг и спросил.
– Что с вами? Вам плохо? Вставайте. Вам помочь?
Реальность проявлялась в образе постепенно обретающей контрастные черты немолодой женщины.
– Вам плохо?
– Нет, нет, спасибо, мне хорошо. Я, видимо, упал и заснул. Спасибо.
– А-аа. А то я смотрю – лежит, не отвечает. Время сейчас такое – сами знаете.
Он хотел взглянуть на часы, но левой руки с часами на месте не оказалось. Была шея, плечо, даже предплечье, а дальше не было ничего. Подумалось – и чёрт с ней. В детстве, когда заставляли учиться играть на пианино, левая всегда подводила. Вот и доигралась.
Это недоразумение оживило ещё несколько клеток серого вещества. Он предпринял попытку пошевелиться – отсутствие тела как такового зажгло робкую надежду: не всё ещё потеряно – отлежал да и только. Надо освободить защемлённые вены, совершить кровопускание.
Превозмогая боль, он долго поворачивался на правый бок, подтаскивал к глазам тяжёлую, не свою руку, прежде чем маленький светящийся циферблат стрелками указал на цифры: 9 и 12. Значит, после Женькиной смерти прошло почти двенадцать часов. Сколько из них он провёл в морге, в беспамятстве блуждал по городу, сколько сидел на скамейке, сколько валялся в этой луже и как в неё попал, видимо, не узнать уже никогда. Зубы стучали так, что, казалось, слышно на противоположной стороне улицы. Он промок до трусов, до рубашки на спине, хотя лежал ничком, значит в таком положении провёл немало времени. Правая щека была разбита, один глаз видел, не всё, но видел и это радовало: в каждой неудаче надо уметь найти то. что поможет сказать: «Слава богу. Могло быть хуже». Женькины слова. Наверное, он споткнулся, упал лицом на железную изгородь и вот результат.
Почему при этом ломило грудь и спину где-то в районе почек, думать не хотелось.
В начале двенадцатого он вышел на незнакомую слабо освещенную улицу, поймал такси, назвал адрес. Водитель недоверчиво посмотрел на его заляпанную грязью одежду.
– Сколько?
– Поехали, сколько скажешь.
– Другое дело. – Шофёр повеселел. – А то ведь сам знаешь, сядут, а потом… – Он не стал договаривать.
Всё началось в мае 2004-го (опять май, будь он неладен). Ему позвонили, предложили встретиться. По какому поводу? Не телефонный разговор. Кто говорит? При встрече. Я так не встречаюсь. А как вы встречаетесь? С незнакомыми – никак.
Он повесил трубку.
Через день звонок повторился. Незнакомец предлагал встретиться в его, Диминых, интересах.
На этот раз Дима был разговорчивее, долго объяснял, что он человек известный, встречаться так, с кем попало, он не хочет никого обидеть, но и его надо понять – с кем попало он не может, если человеку что-то от него нужно, пусть позвонит на работу и при возможности, в том случае, когда… и так далее и тому подобное.
При этом он внимательно выслушивал говорившего, отмечал про себя его хороший русский, неординарные обороты речи, нестандартность мышления. Чёрт побери, чего он в конце концов боится? Отказаться никогда не поздно. Ему, как он понимал, предлагают работу, они с Женькой сидят на мели, перспектив никаких, ноль с минусом, если его что-то не устроит – да ни в коем разе, как говаривал школьный учитель. Но это уже он будет решать – отказаться или нет, он будет хозяином положения. А вдруг это выгодное и вполне достойное предложение и все Женькины сомнения и страхи – сплошная перестраховка, от лукавого? Вдруг и не придётся наступать ни на какое горло никакой песне и можно будет наконец-то отдохнуть от этого проклятого безденежья? Чем, в конце концов, чёрт не шутит?
Смущает, правда, несколько то, что этот козёл не хочет даже намекать на характер работы, какого профиля, по какой специфике. «Может быть, я не подойду и вы только зря потратите время?» – «При встрече в первые десять минут вам всё станет ясно».
Ну так тем более надо пойти и поставить точки над «и». Можно даже не говорить этой вечно сомневающейся и всегда всего боящейся за него дуре. Что с ним может случиться? Окажется криминалом – ей и знать ничего не надо о встрече. А повезёт – сама будет рада до ушей. Можно купить ей шубу, машину поменять.
Рой мыслей прервал уверенный голос.
– Ну так как, Дмитрий? Вы так долго со мной говорите, что я понимаю – встреча состоится? Называйте, где и когда.
Дима деланно засмеялся.
– О-оо, да вы психолог. Тогда вам и карты в руки. Место встречи за вами.
– И изменить его нельзя, – обрадованно подхватил незнакомец. – Смотрите, как закрепился штамп: не успеваешь сказать «место встречи», как язык сам добавляет – «изменить нельзя». Кто в этом виноват, как вы думаете? Высоцкий? Говорухин? Или просто удачный слоган?
– Вот при встрече и обсудим.
– Отлично. Тогда завтра в «Славянском базаре», если не возражаете. Я тоже имею к театру некоторое отношение.
На следующий день в семнадцать ноль-ноль (опаздывать он не любил) Дмитрий переступил порог роскошного ресторана, известного во всём мире как место зарождения небезызвестной идеи создания известного в прошлом театра. Его встретил туго зажатый вишнёвого цвета фраком метрдотель, помог раздеться, проводил через уютный пустой зал в отдельный кабинет.
Навстречу, широко улыбаясь, поднялся молодой человек, подошёл, протянул руку.
– Я поражён вашей точностью, Дмитрий. Знаю, это редкое качество называют вежливостью королей, но артистов… – и поведя широким жестом в сторону накрытого стола, понизив голос, добавил: – Спасибо, Лёня, ты свободен.
Вишнёвый фрак поклонился и исчез в дальнем углу зала.
– Зовут меня Владимиром, фамилия Сомов, русский, христианин православной веры. Вы меня не узнаёте?
Вопрос был настолько неожиданным, что Дима на мгновение замер. Зрительная память была у него незаурядная, это подтверждалось неоднократно: через много лет без труда мог вспомнить человека, с которым встречались мимолётно. Женька называла его «поляроидом».
– Смотри, смотри, кто это? Очень знакомое лицо.
– Понятия не имею.
– Ну, пожалуйста, включи поляроид.
Он включал. Появлялась фотография с постепенно вырисовывающимися на ней чертами лица конкретного человека.
– Вон тот, с бородой?
– Да.
– Это Эдик. Три года назад на пляже в Ялте он уступил тебе свой топчан.
– С ума сойти. А вон тот, толстый?
– Это Петя. В бытность нашу студенческую он работал в баре гостиницы «Москва». Был худ и черноволос. Теперь, видимо, разбогател.
Женька ахала и всегда аплодировала. Была у них такая игра. Сейчас поляроид не срабатывал.
Они подошли к заставленному яствами столику, сервированному на двоих.
– Я заказал только холодное, горячее выберем вместе, если не возражаете. Не знаю вашего вкуса, не хотел рисковать. А закуска традиционно русская, славянская, выбор известен и невелик: рыбка, грибочки, икорка разноцветная – вот, пожалуй, и обчёлся. Что будем пить? Я, грешен, стою за водочку. Здесь она кремлёвская, без дураков.
Дима тоже из всех напитков предпочтение отдавал русской прозрачной и не из квасного патриотизма, а исключительно по привычке: уж больно много отведано было в пору его буйной молодости.
Сомов оказался любопытным собеседником: свободно, с юмором анализировал политическую жизнь России, раздавал меткие ярлыки известным бизнесменам, артистам, руководителям политических партий.
Сам он придерживался правых взглядов, но при этом не был ортодоксальным демократом, мог, например, отчитать Явлинского, беспощадно выпороть Гайдара и, почти как Ленин Троцкого, назвать Хакамаду с Новодворской политическими лесбиянками.
При этом он не навязывал своих взглядов, немедленно замолкал, когда обнаруживалось несовпадение мнений, и тактично переводил разговор на другую тему. Если же партнёр брал инициативу на себя, безапелляционно настаивая на правоте своих слов, он без видимых усилий уступал поле брани, отходил в сторону и искренне смеялся, когда того требовала ситуация. Он был примерно одного с Дмитрием возраста, если и старше, то ненамного. Гладко выбритые с синим отливом щёки, густые, чёрные, рукотворно-небрежно свисающие на лоб волосы, чуть длинноватый, упирающийся в аккуратно подстриженную полоску усов нос. При желании его можно было принять за лицо «кавказской национальности», если бы не откровенно вступающие в противоречие с восточным обликом круглые, тёмно-синие, славянского типа глаза. Во всяком случае, Дима был убеждён, что кровей здесь намешано немало.
Разговор протекал неспешно. Сомов не торопился раскрывать карты. – И потом. Дима, согласитесь, воровство воровству рознь. Если я залез в ваш карман и присвоил заработанные вами, подчас с огромным трудом заработанные, деньги – да, я вор. Я вор и судить меня надо по всем человеческим законам, по Господним заповедям – не укради! Ах, как легко и приятно, мне представляется, правоохранительным органам бороться с преступностью в обществе, не отлучённом от морали и библейских устоев. Я бы первый, живи я в таком обществе, вступил в ряды борцов с расхитителями народной собственности. И сейчас мы с вами беседовали бы на гораздо более увлекательные темы. Но – увы… Меньше всего мне хочется, чтобы мои слова выглядели ёрничаньем или, не дай бог, нравоучением, я излагаю очевидные, прописные истины и если вы не согласны – готов внимать вашим доводам как угодно долго. Но вы не можете не согласиться, что мы слишком долго жили в стране, где законы соблюдались, мягко говоря, не всегда и не во всём. Жили и продолжаем жить – ничего ведь не изменилось. НИЧЕГО! Вот в чём трагедия многомиллионной страны – те же знакомые всё лица в тех же чуть подреставрированных креслах и даже не всегда переименованных кабинетах. Или, что намного хуже, потому что молодости свойствен экстремизм, в эти кабинеты запущены отпрыски этих лиц, с молоком матери впитавшие большевистскую ментальность. Дмитрий, мы живём в стране, имя которой – абсурд, бардак, воровская зона, – как вам больше нравится. Может быть, я говорю грубо, но поверьте мне – это так. Это моё убеждение. Помните у Тютчева: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. у ней особенная стать, в Россию можно только верить»? А знаете современную интерпретацию? Нет? Там есть несколько нецензурных выражений, не злоупотребляю, но из песни слов не выкинешь: давно пора, ебёна мать, умом Россию понимать, а что в Россию можно верить, пора, ебёна мать, похерить.
Сомов достал из серебряного ведёрка запотевшую бутылку, разлил по рюмкам густую прозрачную жидкость.
– Что такое большевистская ментальность? Опять не буду оригинальным, такая уж, видно, сегодня у меня планида – говорить банальности, тем более, позвольте комплимент в вашу сторону, быть оригинальным в вашем присутствии непросто, если вообще возможно, одним словом, главным, самым прочным и одновременно самым гнилым кирпичиком в фундаменте советской ментальности является двойная мораль. Да? Правда? Согласны? Я очень рад. ДВОЙНАЯ МОРАЛЬ. Этому нельзя! И этому нельзя! И этому! Никому нельзя. А МНЕ – МОЖНО. Всё! Конец. Распад. Гангрена. Если кто-то ест хлеб с маслом, а мой сын в это время умирает с голоду, если кто-то может излечиться от рака, используя достижения мировой медицины, а моя мать умирает от гриппа, потому что кончилась отечественная вакцина, если меня обкладывают флажками, указывая пути передвижения, а в то же время горстка авторов и издателей этих указов вместе с домочадцами и прислугой охотятся на ланей в южноамериканских заповедниках – я, как вы понимаете, говорю о самых периферийных признаках двойной морали, – если всё происходит так, а в нашей с вами стране именно так и происходит, – тогда конец: никого уже не заставишь в своих поступках руководствоваться ничем, кроме стремления украсть. Не кошелёк и не кусок хлеба, нет: УКРАСТЬ ПРАВО НА ЖИЗНЬ. И если наши предки, задыхаясь от страха, подчас предавая друг друга, крали это отпущенное им свыше право, чтобы просто существовать день за днём, продолжать род, производить потомство, исполнять ниспосланную им благость – БЫТЬ, то мы с вами, Дима, должны красть право на ХОРОШУЮ жизнь. Если при отце всех народов убивали десятками, сотнями тысяч, то сейчас этих убийц среди нас нет, есть их потомки с ментальностью убийц. Нас с вами уже не хотят стереть с лица Земли, во всяком случае немногие рискуют высказывать вслух подобные вожделения, но нам хотят, как теперь принято говорить, поменять статус. И не только хотят – уже поменяли! Нас превратили в обслуживающий персонал, всех скопом, сто пятьдесят миллионов – в рабов. И знаете, кому мы служим-подчиняемся, кому чистим ботинки, кого кормим с ложечки? Не сомневаюсь, конечно, знаете: мы добровольно, через восторги и мимолётные победы, через лишения, смерти (вспомните несчастных непоживших мальчишек, погибших, как им казалось, за свободу в 91-м), через надежды и отчаяния – мы пришли в услужение к… большевикам. Да, да, не удивляйтесь, я не открываю америк. Сознавать это горько (не всем, конечно, отечественные Фирсы, с молоком матери привыкшие к рабству, откровенно торжествуют), но и не признавать факта капитуляции перед коммунистическим монстром – тоже, не правда ли, признак некоторого инфантилизма.
Сегодня Россия поделена на десять практически равных частей (называю условную цифру 10, хотя, как ни странно, не так уж далёк от истины): нефть, газ, лес, внешняя торговля, электроэнергия, золото-бриллианты, железо-никель-алюминий, банки, склянки и баранки. Всё! Кому это всё раньше принадлежало? Никому. Народу. Глупость? Очевидная. Теперь эти океаны принадлежат десяти конкретным людям. И их армиям акул, защищающим любые посягательства на эти океаны. Глупость? Не-ее-еее-ет! Воровство во вселенском масштабе. Преступление века.
Вы знаете, Дима, как ведут себя егеря, которые вынуждены жить в лесу? Они, чтобы выжить, изучают волчью психологию и живут по их законам. Вы что предпочитаете на десерт?
И опять Дима вздрогнул от неожиданности. На этот раз ему показалось, что он несомненно где-то видел этого человека.
И наконец самое главное: КТО?
Кто заказал? Сомов? Нет, это почти невероятно: во-первых он его никогда не обманывал, а, напротив, со скрупулёзнейшей тщательностью исполнял все однажды взятые на себя обязательства. А во-вторых…
Тогда, два года назад, в ресторане Сомов показался ему неглупым, по-своему несчастным парнем: не справился с неожиданно свалившимся на него богатством, преступил какие-то российские законодательные крючкотворства (и, между прочим, правильно сделал, он, Дмитрий Кораблёв, поступил бы точно так же, будь на то хоть малейшая возможность), теперь попал в затруднительное положение – почему не помочь?
Он тогда, приличия ради, лишь недолго посопротивлялся и принял предложение открыть на своё имя акционерное общество «ООО ДЖ». Обязанностей практически никаких, а выгода очевидная: материально встанет на ноги, хорошему человеку доброе дело сделает, да и с театром можно будет наконец-то решать, не боясь оказаться на улице без штанов. Роли его не радовали давно, выходить на сцену всякий раз бывало стыдно – в стране происходит чёрт-те что, люди ищут себя в политике, уходят в бизнес, уезжают за границу и там пытаются начать новую жизнь, с головой в омут, без страха и оглядки – будь что будет. А он? Карету мне, карету? Глупо. И чем он хуже других? Старик? Или у него семеро по лавкам? Да и окружение, признаться, осточертело за столько лет. Все эти служители Мельпомены – одни и те же лица, характеры, капризы, истерики, интриги, хорошо поставленные голоса и вычурный фальшивый смех – все эти необыкновенные таланты и сложные индивидуальности, согласитесь, доведут до психушки кого угодно. Профессия актёра хороша в молодости, когда ты в коротких штанишках, полон сил, честолюбивых помыслов, жажды славы, узнавания, обожания поклонниц: «Ох, ах, смотрите кто идёт! Тютькин! Вы Тютькин?! Ах!» И в обморок. Ну Тютькин я. Тютькин, зачем же стулья-то ломать?
Друг Сёма Миркин, с которым Юра сидел за одной партой, явился в одно прекрасное утро с таинственным видом, молчал шесть уроков, на все расспросы гадко ухмылялся и только, когда началась физкультура и, казалось, уже ничто не может заставить его заговорить, вдруг прошептал: «Я знаю, как рождаются дети».
Поначалу это признание не произвело на Юру никакого впечатления. Мальчик он был начитанный, любознательный, ни в каких аистов в капусте не верил, слышал слово «оплодотворение», и оно никогда не производило на него негативного впечатления, знал, что плод развивается в утробе матери ровно девять месяцев и появляется на свет с помощью врача-акушера. Таким образом, вопрос происхождения жизни на Земле был для него ясен, а Миркины подробности его не интересовали.
Но тот упорствовал.
– Чтобы родился ребёнок, нужно, чтобы родители трахались.
Вот это было уже слишком! Что же получается? Выходит, чтобы его родить, Папа и Мама – его обожаемые, лучшие в мире, непререкаемые авторитеты – снимают штаны, ложатся друг на друга и занимаются этой низостью, за которую судят маньяков-насильников и о чём взрослые парни во дворе рассказывают по секрету с отвратительными улыбками на физиономиях? Или Миркин врёт, или…
Юра вывел Семёна в коридор, коротко побил на всякий случай и как был в спортивном костюме побежал домой.
Отец играл в большой комнате на скрипке, мать аккомпанировала ему на рояле. Сына они встретили недоуменными взглядами.
– Что случилось? Почему так рано?
Юра не стал дипломатничать, потрясение его было слишком сильным.
– Это-о пра-а?! – выдохнул он с порога и замолчал в ожидании ответа. Волны, образованные этим гортанным всхлипом, коснулись струн инструментов и те нестройным аккордом обозначили тревожную тишину. Первым очнулся отец. Он привык понимать сына с младенчества.
– Что «правда», милый?
– Это правда? – Повторил Юра на этот раз неслышно, одним шевелением губ. – Это правда, что в 1945 году, девятого мая, чтобы родить меня, вы трахались?
Софья Александровна вскрикнула и выбежала из комнаты.
Наступила долгая пауза.
Николай Георгиевич положил скрипку на рояль и ушёл к окну.
– Видишь ли, сынок, – голос его звучал глуховато, – ты абсолютно прав, это случилось именно 9 мая 1945 года в день Победы нашего народа над фашистской Германией. Мы очень хотели, чтобы ты родился, но началась война, мы с мамой были на фронте, не виделись три года, а в день капитуляции случайно встретились в Берлине. Я не могу тебе описать радость этой встречи, она граничила с безумием. Да, всё было именно так. Только мне не нравится слово «трахались». Это плохое слово. 9 мая 1945 года мы любили друг друга.
Юра выбежал из комнаты, заперся в детской и прорыдал всю ночь.
Он так и не успел простить родителей, потому что через два дня их убили.
Все эти воспоминания пролетели перед глазами начальника оперативного отдела МУРа полковника Юрия Николаевича Скоробогатова за время, пока недовольная спина Севы Мерина скрывалась за дверью его кабинета.
* * *
Московский люд, радуясь первым по-настоящему жарким весенним дням, дружно, как по команде, сбросил надоевшую за бесконечную зиму верхнюю одежду, заполонил скверы, бульвары, сады и садики, оккупировал не до конца ещё высохшие скамейки и подставил майским солнечным лучам свои измазанные мелом зимние лица. Казалось, это не столица одной из некогда великих держав мира, а модный курорт, и стоит только завернуть за угол любого дома, как взору откроется бесконечное, уходящее в никуда море.Какое-то время Дмитрия Кораблёва не существовало.
Глубокий обморок спеленал тело и лишь сознание, утомлённое бездействием, освободившись от пут, порхало где-то рядом, наслаждаясь свободой.
Реальным было одно: распростёртая на полу Женька с раскинутыми руками, её неестественно белое лицо, искривлённые, с пеной в уголках рта губы. И глаза, распахнутые в недоумении.
Он провёл ладонью с плотно сжатыми пальцами вдоль её лица, сверху вниз, ото лба к носу – веки сомкнулись, глаза отгородились от него частоколом ресниц. «Кто-то нежный, смежив вежды, навсегда и никогда…» Чьи это стихи? Чьи?! От этого зависела её жизнь.
Он стал проводить ладонью в обратном направлении, снизу вверх, отчаянно, бешено, так что не видно стало движения, а сама рука исчезла, смешалась с пространством, разделяющим их лица, приник к замкнутым в недоговорённой фразе – «не… ве, не… ве» – губам и вдруг увидел – нет, ощутил – дрогнули ресницы, защекотали залитое слезами лицо его, застучали, настойчиво требуя первого вздоха и крика.
Женька улыбнулась.
– Принимай, дурачок, я родила двойню. Первый Веркин, мы его убьём. А второй мой. Смотри – правда, красавица?
Потом асфальт, забрызганные солнцем лужи, дома, скамейки, люди – всё неожиданно качнулось из стороны в сторону, замерло на мгновение и стало наплывать на него гигантским вертикальным планшетом. Он отступил на шаг, руки его замысловатой лезгинкой поискали опору и, не найдя ничего подходящего, упёрлись в эту приблизившуюся вплотную стену. Удар был сильным, так что даже Женька перестала улыбаться и сказала.
– Упал, что ли? Так и убиться можно.
Прошёл год. Или больше.
За это время он простился с родителями – мама ушла через несколько минут после того, как «скорая» увезла тело отца – их хоронили вместе в одной широченной могиле, два дощатых гроба рядом, как близнецы. Грустно не было, даже наоборот – он никак не мог заставить себя заплакать – тридцать семь лет вместе, душа в душу, как говорили родные, и вот опять вместе – пошли, полетели дальше.
Хорошо.
Только на следующий день, уже после поминок, он стал задыхаться, перестал реагировать на свет, боль, горячую воду и через неделю умер.
Если бы не Женька…
– Чудо! – сказали врачи.
За это время он женился – молоденькая работница ЗАГСа, почти девочка, когда дело дошло до неизбежной в таких случаях фразы: «Поздравляю молодожёнов – теперь вы стали мужем и женой», от волнения никак не могла выговорить слово «поздравляю». Было всё: и «подразвляю», и «пораздляю», и даже «поразводляю». Тогда, красная от смущения, она решила поменять тактику: она начала с конца. Она сказала: «Теперь вы стали мужем и женой. Молодожёнов, – она выдержала паузу и по слогам четко произнесла, – по-зад-рав-ляю». Махнула рукой и выбежала из зала.
За это время он побывал на вечере выпускников в школе – пятнадцать лет – срок нешуточный. Шёл туда с тяжёлым сердцем. Сама идея подобных встреч, как говорила преподававшая труд бывшая графиня Магдалина Мартыновна Татевосова, «оставляла желать много хорошего»: девчонки стареют, выветриваются, выходят в тираж – что хорошего? а сильный пол на подобных сборищах выступает в двух ипостасях – кичится успехами или плачется в жилетку на неудавшуюся жизнь. Ни то, ни другое его не прельщало. Однако вечер прошёл на удивление весело. Много смеялись, танцевали медленные танцы, вспоминая школьные увлечения, не таясь целовались по углам, пили дорогие напитки… Женька уехала рано – вызвали к больному отцу. Для него же мероприятие закончилось в постели Верки Нестеровой. Та всю ночь плакала, шептала слова любви, искусно вдохновляла на мужские подвиги. Ему было легко, уютно, победно. Кажется, в ту ночь она и забеременела.
За это время он очень многое успел сделать…
Потом только услышал: «Сядь, старик, что-то ты совсем плохой».
Чьи-то сильные руки кольцом обхватили его грудь, и он, как часто случалось во сне, полетел, зашлёпал ладошками, подгребая под себя воздух. Незнакомый насмешливый голос гуднул возле самого уха: «Ну-ка, бабуля, подвинься. Расселась. Тебе давно к дедушке пора, заждался небось».
Потревоженная бабуля, очевидно, подвинулась, так как недовольным дребезжащим тенорком поинтересовалась: «Пьяный, что ли?»
– Не факт. Может, курнул лишнего. Не твоего ума. Сиди тихо.
Его посадили на что-то твёрдое, прислонили к стене, прошив тело горячими ржавыми прутьями. И опять тот же голос посоветовал.
– Оклемайся малость, потом дальше пойдёшь. А то и не дойти можно. Хотелось поблагодарить, но разлитая по губам боль перехватила гортань, забила рот языком, получилось только: па-и-бо. Подняться тоже не получилось – не было ног. Тогда, чтобы выразить протест, он открыл глаза и понял – случилось чудо: солнце исчезло. Не зашло, не спряталось за тучку, а натурально растворилось, пропало, прихватив с собой яркий майский день. Невесть откуда возникшие отблески сознания поместили его в сумеречный, сырой, абсолютно безлюдный и потому казавшийся нереальным переулок. Металлическая изгородь подпирала висок, выложенная булыжником, пахнущая гнилой резиной мостовая холодила колени.
Вставать не хотелось, будильник ещё не звенел. Женька гремела на кухне посудой – значит сейчас будет горячий кофе и гренки с сыром. Кто-то тряс его за плечи, пытаясь оторвать от раскалённой подушки. Хотелось крикнуть: «Оставьте меня, мне больно, меня жена разбудит, она пришла специально сегодня, чтобы меня разбудить». Но этот «кто-то» приставил к щеке раскалённый утюг и спросил.
– Что с вами? Вам плохо? Вставайте. Вам помочь?
Реальность проявлялась в образе постепенно обретающей контрастные черты немолодой женщины.
– Вам плохо?
– Нет, нет, спасибо, мне хорошо. Я, видимо, упал и заснул. Спасибо.
– А-аа. А то я смотрю – лежит, не отвечает. Время сейчас такое – сами знаете.
Он хотел взглянуть на часы, но левой руки с часами на месте не оказалось. Была шея, плечо, даже предплечье, а дальше не было ничего. Подумалось – и чёрт с ней. В детстве, когда заставляли учиться играть на пианино, левая всегда подводила. Вот и доигралась.
Это недоразумение оживило ещё несколько клеток серого вещества. Он предпринял попытку пошевелиться – отсутствие тела как такового зажгло робкую надежду: не всё ещё потеряно – отлежал да и только. Надо освободить защемлённые вены, совершить кровопускание.
Превозмогая боль, он долго поворачивался на правый бок, подтаскивал к глазам тяжёлую, не свою руку, прежде чем маленький светящийся циферблат стрелками указал на цифры: 9 и 12. Значит, после Женькиной смерти прошло почти двенадцать часов. Сколько из них он провёл в морге, в беспамятстве блуждал по городу, сколько сидел на скамейке, сколько валялся в этой луже и как в неё попал, видимо, не узнать уже никогда. Зубы стучали так, что, казалось, слышно на противоположной стороне улицы. Он промок до трусов, до рубашки на спине, хотя лежал ничком, значит в таком положении провёл немало времени. Правая щека была разбита, один глаз видел, не всё, но видел и это радовало: в каждой неудаче надо уметь найти то. что поможет сказать: «Слава богу. Могло быть хуже». Женькины слова. Наверное, он споткнулся, упал лицом на железную изгородь и вот результат.
Почему при этом ломило грудь и спину где-то в районе почек, думать не хотелось.
В начале двенадцатого он вышел на незнакомую слабо освещенную улицу, поймал такси, назвал адрес. Водитель недоверчиво посмотрел на его заляпанную грязью одежду.
– Сколько?
– Поехали, сколько скажешь.
– Другое дело. – Шофёр повеселел. – А то ведь сам знаешь, сядут, а потом… – Он не стал договаривать.
Всё началось в мае 2004-го (опять май, будь он неладен). Ему позвонили, предложили встретиться. По какому поводу? Не телефонный разговор. Кто говорит? При встрече. Я так не встречаюсь. А как вы встречаетесь? С незнакомыми – никак.
Он повесил трубку.
Через день звонок повторился. Незнакомец предлагал встретиться в его, Диминых, интересах.
На этот раз Дима был разговорчивее, долго объяснял, что он человек известный, встречаться так, с кем попало, он не хочет никого обидеть, но и его надо понять – с кем попало он не может, если человеку что-то от него нужно, пусть позвонит на работу и при возможности, в том случае, когда… и так далее и тому подобное.
При этом он внимательно выслушивал говорившего, отмечал про себя его хороший русский, неординарные обороты речи, нестандартность мышления. Чёрт побери, чего он в конце концов боится? Отказаться никогда не поздно. Ему, как он понимал, предлагают работу, они с Женькой сидят на мели, перспектив никаких, ноль с минусом, если его что-то не устроит – да ни в коем разе, как говаривал школьный учитель. Но это уже он будет решать – отказаться или нет, он будет хозяином положения. А вдруг это выгодное и вполне достойное предложение и все Женькины сомнения и страхи – сплошная перестраховка, от лукавого? Вдруг и не придётся наступать ни на какое горло никакой песне и можно будет наконец-то отдохнуть от этого проклятого безденежья? Чем, в конце концов, чёрт не шутит?
Смущает, правда, несколько то, что этот козёл не хочет даже намекать на характер работы, какого профиля, по какой специфике. «Может быть, я не подойду и вы только зря потратите время?» – «При встрече в первые десять минут вам всё станет ясно».
Ну так тем более надо пойти и поставить точки над «и». Можно даже не говорить этой вечно сомневающейся и всегда всего боящейся за него дуре. Что с ним может случиться? Окажется криминалом – ей и знать ничего не надо о встрече. А повезёт – сама будет рада до ушей. Можно купить ей шубу, машину поменять.
Рой мыслей прервал уверенный голос.
– Ну так как, Дмитрий? Вы так долго со мной говорите, что я понимаю – встреча состоится? Называйте, где и когда.
Дима деланно засмеялся.
– О-оо, да вы психолог. Тогда вам и карты в руки. Место встречи за вами.
– И изменить его нельзя, – обрадованно подхватил незнакомец. – Смотрите, как закрепился штамп: не успеваешь сказать «место встречи», как язык сам добавляет – «изменить нельзя». Кто в этом виноват, как вы думаете? Высоцкий? Говорухин? Или просто удачный слоган?
– Вот при встрече и обсудим.
– Отлично. Тогда завтра в «Славянском базаре», если не возражаете. Я тоже имею к театру некоторое отношение.
На следующий день в семнадцать ноль-ноль (опаздывать он не любил) Дмитрий переступил порог роскошного ресторана, известного во всём мире как место зарождения небезызвестной идеи создания известного в прошлом театра. Его встретил туго зажатый вишнёвого цвета фраком метрдотель, помог раздеться, проводил через уютный пустой зал в отдельный кабинет.
Навстречу, широко улыбаясь, поднялся молодой человек, подошёл, протянул руку.
– Я поражён вашей точностью, Дмитрий. Знаю, это редкое качество называют вежливостью королей, но артистов… – и поведя широким жестом в сторону накрытого стола, понизив голос, добавил: – Спасибо, Лёня, ты свободен.
Вишнёвый фрак поклонился и исчез в дальнем углу зала.
– Зовут меня Владимиром, фамилия Сомов, русский, христианин православной веры. Вы меня не узнаёте?
Вопрос был настолько неожиданным, что Дима на мгновение замер. Зрительная память была у него незаурядная, это подтверждалось неоднократно: через много лет без труда мог вспомнить человека, с которым встречались мимолётно. Женька называла его «поляроидом».
– Смотри, смотри, кто это? Очень знакомое лицо.
– Понятия не имею.
– Ну, пожалуйста, включи поляроид.
Он включал. Появлялась фотография с постепенно вырисовывающимися на ней чертами лица конкретного человека.
– Вон тот, с бородой?
– Да.
– Это Эдик. Три года назад на пляже в Ялте он уступил тебе свой топчан.
– С ума сойти. А вон тот, толстый?
– Это Петя. В бытность нашу студенческую он работал в баре гостиницы «Москва». Был худ и черноволос. Теперь, видимо, разбогател.
Женька ахала и всегда аплодировала. Была у них такая игра. Сейчас поляроид не срабатывал.
Они подошли к заставленному яствами столику, сервированному на двоих.
– Я заказал только холодное, горячее выберем вместе, если не возражаете. Не знаю вашего вкуса, не хотел рисковать. А закуска традиционно русская, славянская, выбор известен и невелик: рыбка, грибочки, икорка разноцветная – вот, пожалуй, и обчёлся. Что будем пить? Я, грешен, стою за водочку. Здесь она кремлёвская, без дураков.
Дима тоже из всех напитков предпочтение отдавал русской прозрачной и не из квасного патриотизма, а исключительно по привычке: уж больно много отведано было в пору его буйной молодости.
Сомов оказался любопытным собеседником: свободно, с юмором анализировал политическую жизнь России, раздавал меткие ярлыки известным бизнесменам, артистам, руководителям политических партий.
Сам он придерживался правых взглядов, но при этом не был ортодоксальным демократом, мог, например, отчитать Явлинского, беспощадно выпороть Гайдара и, почти как Ленин Троцкого, назвать Хакамаду с Новодворской политическими лесбиянками.
При этом он не навязывал своих взглядов, немедленно замолкал, когда обнаруживалось несовпадение мнений, и тактично переводил разговор на другую тему. Если же партнёр брал инициативу на себя, безапелляционно настаивая на правоте своих слов, он без видимых усилий уступал поле брани, отходил в сторону и искренне смеялся, когда того требовала ситуация. Он был примерно одного с Дмитрием возраста, если и старше, то ненамного. Гладко выбритые с синим отливом щёки, густые, чёрные, рукотворно-небрежно свисающие на лоб волосы, чуть длинноватый, упирающийся в аккуратно подстриженную полоску усов нос. При желании его можно было принять за лицо «кавказской национальности», если бы не откровенно вступающие в противоречие с восточным обликом круглые, тёмно-синие, славянского типа глаза. Во всяком случае, Дима был убеждён, что кровей здесь намешано немало.
Разговор протекал неспешно. Сомов не торопился раскрывать карты. – И потом. Дима, согласитесь, воровство воровству рознь. Если я залез в ваш карман и присвоил заработанные вами, подчас с огромным трудом заработанные, деньги – да, я вор. Я вор и судить меня надо по всем человеческим законам, по Господним заповедям – не укради! Ах, как легко и приятно, мне представляется, правоохранительным органам бороться с преступностью в обществе, не отлучённом от морали и библейских устоев. Я бы первый, живи я в таком обществе, вступил в ряды борцов с расхитителями народной собственности. И сейчас мы с вами беседовали бы на гораздо более увлекательные темы. Но – увы… Меньше всего мне хочется, чтобы мои слова выглядели ёрничаньем или, не дай бог, нравоучением, я излагаю очевидные, прописные истины и если вы не согласны – готов внимать вашим доводам как угодно долго. Но вы не можете не согласиться, что мы слишком долго жили в стране, где законы соблюдались, мягко говоря, не всегда и не во всём. Жили и продолжаем жить – ничего ведь не изменилось. НИЧЕГО! Вот в чём трагедия многомиллионной страны – те же знакомые всё лица в тех же чуть подреставрированных креслах и даже не всегда переименованных кабинетах. Или, что намного хуже, потому что молодости свойствен экстремизм, в эти кабинеты запущены отпрыски этих лиц, с молоком матери впитавшие большевистскую ментальность. Дмитрий, мы живём в стране, имя которой – абсурд, бардак, воровская зона, – как вам больше нравится. Может быть, я говорю грубо, но поверьте мне – это так. Это моё убеждение. Помните у Тютчева: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. у ней особенная стать, в Россию можно только верить»? А знаете современную интерпретацию? Нет? Там есть несколько нецензурных выражений, не злоупотребляю, но из песни слов не выкинешь: давно пора, ебёна мать, умом Россию понимать, а что в Россию можно верить, пора, ебёна мать, похерить.
Сомов достал из серебряного ведёрка запотевшую бутылку, разлил по рюмкам густую прозрачную жидкость.
– Что такое большевистская ментальность? Опять не буду оригинальным, такая уж, видно, сегодня у меня планида – говорить банальности, тем более, позвольте комплимент в вашу сторону, быть оригинальным в вашем присутствии непросто, если вообще возможно, одним словом, главным, самым прочным и одновременно самым гнилым кирпичиком в фундаменте советской ментальности является двойная мораль. Да? Правда? Согласны? Я очень рад. ДВОЙНАЯ МОРАЛЬ. Этому нельзя! И этому нельзя! И этому! Никому нельзя. А МНЕ – МОЖНО. Всё! Конец. Распад. Гангрена. Если кто-то ест хлеб с маслом, а мой сын в это время умирает с голоду, если кто-то может излечиться от рака, используя достижения мировой медицины, а моя мать умирает от гриппа, потому что кончилась отечественная вакцина, если меня обкладывают флажками, указывая пути передвижения, а в то же время горстка авторов и издателей этих указов вместе с домочадцами и прислугой охотятся на ланей в южноамериканских заповедниках – я, как вы понимаете, говорю о самых периферийных признаках двойной морали, – если всё происходит так, а в нашей с вами стране именно так и происходит, – тогда конец: никого уже не заставишь в своих поступках руководствоваться ничем, кроме стремления украсть. Не кошелёк и не кусок хлеба, нет: УКРАСТЬ ПРАВО НА ЖИЗНЬ. И если наши предки, задыхаясь от страха, подчас предавая друг друга, крали это отпущенное им свыше право, чтобы просто существовать день за днём, продолжать род, производить потомство, исполнять ниспосланную им благость – БЫТЬ, то мы с вами, Дима, должны красть право на ХОРОШУЮ жизнь. Если при отце всех народов убивали десятками, сотнями тысяч, то сейчас этих убийц среди нас нет, есть их потомки с ментальностью убийц. Нас с вами уже не хотят стереть с лица Земли, во всяком случае немногие рискуют высказывать вслух подобные вожделения, но нам хотят, как теперь принято говорить, поменять статус. И не только хотят – уже поменяли! Нас превратили в обслуживающий персонал, всех скопом, сто пятьдесят миллионов – в рабов. И знаете, кому мы служим-подчиняемся, кому чистим ботинки, кого кормим с ложечки? Не сомневаюсь, конечно, знаете: мы добровольно, через восторги и мимолётные победы, через лишения, смерти (вспомните несчастных непоживших мальчишек, погибших, как им казалось, за свободу в 91-м), через надежды и отчаяния – мы пришли в услужение к… большевикам. Да, да, не удивляйтесь, я не открываю америк. Сознавать это горько (не всем, конечно, отечественные Фирсы, с молоком матери привыкшие к рабству, откровенно торжествуют), но и не признавать факта капитуляции перед коммунистическим монстром – тоже, не правда ли, признак некоторого инфантилизма.
Сегодня Россия поделена на десять практически равных частей (называю условную цифру 10, хотя, как ни странно, не так уж далёк от истины): нефть, газ, лес, внешняя торговля, электроэнергия, золото-бриллианты, железо-никель-алюминий, банки, склянки и баранки. Всё! Кому это всё раньше принадлежало? Никому. Народу. Глупость? Очевидная. Теперь эти океаны принадлежат десяти конкретным людям. И их армиям акул, защищающим любые посягательства на эти океаны. Глупость? Не-ее-еее-ет! Воровство во вселенском масштабе. Преступление века.
Вы знаете, Дима, как ведут себя егеря, которые вынуждены жить в лесу? Они, чтобы выжить, изучают волчью психологию и живут по их законам. Вы что предпочитаете на десерт?
И опять Дима вздрогнул от неожиданности. На этот раз ему показалось, что он несомненно где-то видел этого человека.
* * *
В такси на заднем сиденье Дима долго искал более или менее удобное положение: каждая выбоина на дороге отдавалась острой болью во всём теле. Теперь уже никаких сомнений: его избили, причём избили умело. Сначала, чтобы он не смог кричать, сопротивляться, звать на помощь, его оглушили, видимо, подкравшись сзади, а затем уже спокойно, скорее всего ногами, били в лицо, грудь и по почкам. Зачем? Вопрос. Убивать не собирались, иначе в ход пошёл бы нож или – что в таких случаях применяется – заточка, так, кажется. Нет, ножевых ран, похоже, не было, хотя рубашка подозрительно прилипла к спине. Он, сморщившись от боли, повернулся на бок, просунул руку под плащ – нет, открытые раны, надо думать, заявляют о себе по другому. Тогда что? Предупреждение? О чём? И зачем прибегать к такой крайней мере, когда можно в любое время встретиться, поговорить, передать через третьих лиц, наконец. Может, он согласился бы на все условия: чего изволите? и только-то? да ради бога, нет проблем, какой разговор. Не пришлось бы сбивать кулаки и пачкать об него обувь.И наконец самое главное: КТО?
Кто заказал? Сомов? Нет, это почти невероятно: во-первых он его никогда не обманывал, а, напротив, со скрупулёзнейшей тщательностью исполнял все однажды взятые на себя обязательства. А во-вторых…
Тогда, два года назад, в ресторане Сомов показался ему неглупым, по-своему несчастным парнем: не справился с неожиданно свалившимся на него богатством, преступил какие-то российские законодательные крючкотворства (и, между прочим, правильно сделал, он, Дмитрий Кораблёв, поступил бы точно так же, будь на то хоть малейшая возможность), теперь попал в затруднительное положение – почему не помочь?
Он тогда, приличия ради, лишь недолго посопротивлялся и принял предложение открыть на своё имя акционерное общество «ООО ДЖ». Обязанностей практически никаких, а выгода очевидная: материально встанет на ноги, хорошему человеку доброе дело сделает, да и с театром можно будет наконец-то решать, не боясь оказаться на улице без штанов. Роли его не радовали давно, выходить на сцену всякий раз бывало стыдно – в стране происходит чёрт-те что, люди ищут себя в политике, уходят в бизнес, уезжают за границу и там пытаются начать новую жизнь, с головой в омут, без страха и оглядки – будь что будет. А он? Карету мне, карету? Глупо. И чем он хуже других? Старик? Или у него семеро по лавкам? Да и окружение, признаться, осточертело за столько лет. Все эти служители Мельпомены – одни и те же лица, характеры, капризы, истерики, интриги, хорошо поставленные голоса и вычурный фальшивый смех – все эти необыкновенные таланты и сложные индивидуальности, согласитесь, доведут до психушки кого угодно. Профессия актёра хороша в молодости, когда ты в коротких штанишках, полон сил, честолюбивых помыслов, жажды славы, узнавания, обожания поклонниц: «Ох, ах, смотрите кто идёт! Тютькин! Вы Тютькин?! Ах!» И в обморок. Ну Тютькин я. Тютькин, зачем же стулья-то ломать?