Вероника переносит взгляд за окно, но она вовсе не видит волнистой линии леса, мелькающей за окном. Она пытается представить себе, как отец выглядел с бородой. Интересно, смогла бы она узнать его на улице? Наверное, могла бы пройти мимо, даже не оглянувшись. И вдруг мысль о том, что он мог бы для нее оказаться неузнаваемым, подобным другим, пронизывает ее неожиданной болью. Как будто она таким образом утратила связь с этой последней частью его жизни, в которой он был совсем другим, так непохожим на себя самого. Она закрывает глаза и пытается распознать его в толпе среди нескольких сотен пленных, сгрудившихся на нарах в монастыре, из которого изгнали Бога. Может, это и лучше, что она не в состоянии представить его себе как одного из «банды разбойников»? Может, хорошо, что она будет помнить его в другом времени. В тот день у нее на голове был огромный белый бант, чтобы папочка издалека мог увидеть ее на трибуне. Тогда он помахал ей рукой…
   Вероника смотрит в залитое дождем окно и вновь не видит проносящихся мимо маленьких станций. Потому что сейчас она в Пшемысле, стоит на трибуне, а оркестр играет и играет… Перед ее глазами то, что уже давно растворилось во мгле забвения, но это воспоминание все еще с ней. Ей не с кем разделить это воспоминание, ведь нет уже больше никого из тех, кто был там тогда, и никто уже не скажет ей, был ли это полковой праздник или парад по случаю Дня независимости… Ведь если это был полковой праздник, то она была бы в платьице, так как праздник этот проходил в конце июня, а если она была в пальтишке, то это значит, что она запомнила картинку праздника 11 ноября.
   Приближается строй военных. Офицеры едут верхом. Издалека трудно различить лица верховых и масть коней. Все в цвете сепии, как на старых фотографиях, но ей все видится в том цвете, каким он был тогда, когда ей было девять лет. Слышен звук трубы, по лугу галопом скачут знаменосцы, кони вскидывают головы, хрустят мундштуками, земля стонет под копытами лошадей, величественно катятся орудия, во главе офицеры, во всей своей красе, при полном параде, цвета флажков и околышей яркие, как на открытке, даже орудия блестят на солнце, офицеры с невероятной грацией выполняют команду «на караул», а она смотрит на все это, словно видит фильм, и даже ощущает запах смолы и опилок. К полковому празднику построили трибуну из пахучих сосновых досок, они с матерью стоят на трибуне и видят, как отец подъезжает на своем Визире, поворачивает голову в сторону трибуны и выполняет команду «на караул», клинок блестит на солнце, его конь переставляет ноги как балерина, а за ним следует его орудийный расчет 10-го полка тяжелой артиллерии. Земля дрожит от конского топота, дрожит от грохота катящихся орудий. Приближается следующий орудийный расчет, во главе бравый офицер. Как же его звали? Нет, этого она не помнит, но видит размашистый зигзаг сабли, блеск клинка, о Боже, как прекрасно это войско, все они еще улыбаются, они еще не знают, что их ждет впереди. Кони переходят на рысь, перебирают ногами, словно танцуют, на солнце блестят трубы полкового оркестра. Майор Филипинский вновь проезжает перед трибуной, его Визирь вскидывает голову, отец – как сделал это только что – вновь выполняет «на караул», все повторяется, потому что ей хочется еще раз увидеть его таким, как на цветной открытке, отец снова взметнул саблю, чтобы еще раз отсалютовать, повернув голову в сторону трибуны; Вероника останавливает эту картинку, словно стоп-кадр фильма. И вот ее отец сидит в седле на гнедом коне, он смотрит в сторону трибуны, где стоит командир полка, полковник Бокшчанин, но она хорошо знает, что сейчас отец смотрит на нее. Смотрит и улыбается, наверное, сейчас скажет: «В каком магазине продают таких ангелочков?» – ибо он всегда так говорил, завидев ее…
   Эту картину, напоминающую цветную открытку, не в состоянии смыть даже проливной дождь за окном вагона…
   Пассажир шуршит газетой, которую он вовсе не читает, но очень хочет произвести впечатление человека, поглощенного своими мыслями. И все-таки ему любопытно, что же послужило причиной того, что лицо женщины у окна вдруг озарилось каким-то внутренним светом.
   Вероника мысленно оставляет свой цветной фильм, уже столько раз виденный ею в памяти, надевает очки и возвращается в ноябрь 1939 года. Она низко склоняется над записной книжкой, ибо очередная запись не совсем разборчива: Почки выходят из строя. Вечный холод и эти поверки во дворе. Мочусь с кровью. Только бы выдержать. Выхожу ночью по нескольку раз. Счастье еще, что у меня есть этот полушубок…
   Полушубок! Черный, ужасно длинный, на меху, от которого исходил запах пыли. Дедушка говорил, что полушубок этот на медвежьем меху. И по сей день Вероника помнит, что пахло от него мокрой собачьей шерстью. Отец иногда брал полушубок на охоту зимой или на осенние маневры. Укутывал им колени Анны, когда они отправлялись на повозке в усадьбу к семье дядюшки Чижевского, а Нику укрывал им, чтобы во время охоты она не видела, как падают подкошенные дробью зайцы. И каким-то странным образом она помнит, как при прощании, когда отец отправлялся на войну, из-за этого полушубка возник скандал. Анна хотела положить полушубок в его багаж, но отец повесил его обратно на вешалку в передней. Наконец наступил момент расставания. Вероника видит теперь его прощальный взгляд из-под козырька полевой фуражки. Могла ли она предположить, что больше никогда его не увидит, но она помнит этот охвативший ее пронзительный страх, как перед пасхальной исповедью. Отец пытается улыбнуться, но на его лице лежит какая-то тень. Какое-то странное напряжение сквозит во взгляде его глаз, в которых всегда светилась уверенность в себе. Он протягивает к ней руки, но в этой форме, с этим планшетом на боку он кажется ей каким-то неприступным. Вероника видит, как над воротником его полевого мундира нервно ходит кадык, словно отец отчаянно пытается проглотить семечко подсолнуха, застрявшее в горле. Она помнит запах этого мундира, запах одеяла, кожи и папирос «Египетские». Слышит его слова, которые должны бы звучать браво, но этому мешает сдерживаемое волнение: «Я скоро вернусь. Если у меня есть две такие девушки, как вы, то нельзя слишком надолго отлучаться из дома». За его спиной стоит ординарец, толстощекий весельчак Макар, всегда смеявшийся по любому поводу, и только когда Франтишка поручала ему отрубить голову предназначенной для бульона курице, он становился серьезным и осенял себя широким православным крестом. Да, она помнит, что Макар держал тогда в руках чемодан отца. И вот тут появилась бабушка Буся, неся в руках черный полушубок с каракулевым воротником. У Вероники этот полушубок ассоциируется с холодом, с зимой, а ведь сейчас август, дни стоят жаркие, вечера душные, так зачем нужен полушубок? Верно, папа прав, что не хочет его брать: «Я же на войну отправляюсь, а не на охоту». Его мать не обращает внимания на эти протесты. Она окликает ординарца. «Макар, положите это в багаж господина майора! – почти приказывает Буся, а затем, обращаясь к сыну, говорит: – Сентябрь может оказаться холодным, а у тебя, Ендрусь, слабые почки! – и снова произносит вслед удаляющемуся ординарцу: – Не потеряйте, Макар, этот полушубок!» Ординарец щелкает каблуками перед Бусей, как перед командиром, и бросает молодцевато: «Так точно! На войне все может пригодиться!»
   И пригодился. Может быть, именно поэтому Буся потом повторяла, что войны ведут мужчины, но именно женщины лечат их раны.
   Вероника переворачивает страничку. Там начало декабря. Тогда они уже покинули квартиру в казармах в Пикулицах и прятались в деревне у Франтишки. Туда дошли известия от Буси: дедушка Ники вместе с другими профессорами Ягеллонского университета был арестован немцами и отправлен в Заксенхаузен. Оттуда он не вернулся. А Ника с матерью ходили в сельский костел молиться за жизнь отца. Анна, поддавшись уговорам Франтишки, даже ходила к гадалке. От жены фельдшера она услышала, что над головой майора Филипинского пересеклись потоки недобрых сил, но он не из тех людей, которые сдаются. Может быть, это был как раз тот самый день, когда Анджей записал мелким почерком: Прошусь в лазарет. Мне надо выжить. Человек живет не только ради себя. На всякий случай я передал адрес Анны и мамы поручику С.
   Поручик С. Да, когда Вероника с ним познакомилась, он был уже полковником С. Полковник Ярослав Селим. Вероника прикрывает глаза и видит лицо мужчины, опаленного войной. У Ярослава был настолько сосредоточенный взгляд, что казалось, будто именно в этот момент он готовится выстрелить из винтовки в какую-то цель. На любого человека он смотрел как на противника, будто размышлял, насколько тот сильнее его и успеет ли он попасть ему в лоб прежде, чем сам получит пулю. Да, это был взгляд снайпера, который оценивает, надо ли нажать на спуск сейчас или можно чуть повременить. Должно было пройти немало времени, прежде чем они – Анна, Буся и Вероника – поняли, что этот человек уцелел в аду, в который он не собирается возвращаться, и при этом должен еще расплатиться по своим долгам. Именно таким он явился к ним в Кракове в 1945 году. Она помнит эту первую встречу: он стоял на пороге их квартиры и прежде, чем что-либо сказать, внимательно изучал ее, глядя из-под козырька полевой фуражки с «вороной» над козырьком, как будто сравнивая ее лицо с тем образом, какой запечатлелся в его памяти: «Барышня Ника? Простите, Вероника… Вы стали взрослой и красивой девушкой». Прежде чем увидеть ее наяву, он увидел ее на фотографии. От него Вероника услышала, что говорил ее отец, о чем он думал, узнала, что он делал записи в своей записной книжке: «Господин майор все время беспокоился, как там его девушки. Все время о вас говорил, так что и мне спустя какое-то время стало казаться, что знаю и жену его, и дочь, словно я когда-то на самом деле вас видел».
   Он явился посланцем из того времени, которое Анна навсегда для себя определила как время post mortem. Он был единственным человеком, кто мог им хоть что-то сказать об Анджее. О живом Анджее. Это именно ему майор Филипинский показал фотографии Анны и Вероники, это ему майор дал адрес своей матери в Кракове, ему оставил свой портсигар, когда собрался отправиться в лазарет. В записной книжке он фигурирует как поручик С. А в их жизни он появился как полковник Ярослав Селим. Посланец из тех мест, из которых живым никто не вернулся. Этот человек теперь тоже живет лишь в ее памяти. У Вероники нет даже его фотографии. Он вошел в жизнь трех женщин так же неожиданно, как и вышел из нее. Кроме памяти о нем, сохранился единственный след. Для нее ценный, как наконечник дротика тысячелетней давности, найденный в раскопках…
   Пассажир видит, как женщина, отвернувшись от окна и как будто что-то неожиданно вспомнив, берет свою большую кожаную сумку с коваными накладками и из ее внутренних кармашков вынимает нечто, что может уместиться в ладони. Она разворачивает бумагу. Своими длинными пальцами она осторожно ставит этот таинственный предмет на столик рядом с фотоаппаратом. Пассажир внимательно вглядывается, но издалека ему трудно понять, что это за предмет. Какой-то кулон из латуни? Деталь фотоаппарата? Амулет?
   Это гильза от патрона. Если взглянуть на ее основание, то вокруг капсюля, где осталось углубление от бойка пистолета «вальтер», можно увидеть фабричный знак: «Геко, калибр 7.62». Гильза стоит рядом с фотоаппаратом. Она слегка подрагивает в такт вибрации вагона поезда. Вероника какое-то время смотрит на гильзу, и вдруг из глубин ее памяти вновь всплывает лицо Ярослава. Он чем-то взволнован, с трудом берет себя в руки, после чего в поисках какого-то окончательного аргумента во время возникшей горячей дискуссии вынимает нечто из кармана мундира и держит на ладони. Это гильза. Та гильза, которая сейчас незаметно приближается к краю столика вместе с вздрагиваниями мчащегося поезда. «Стреляли из пистолета «вальтер», – говорит он тоном командира, который не приемлет никаких возражений. – Именно так выглядит гильза патрона от пистолета фирмы «Геко», калибр 7.62! Это боезаряд немецкого производства!» – «Откуда она у вас?» – в недоумении спрашивает мать, протягивая руку за гильзой, но он не ответил на вопрос, лишь положил гильзу на вытянутую ладонь Анны, скупым кивком головы поклонился и вышел из комнаты. И тогда мать сказала: «Странный человек». – «Что значит странный?» – спросила Вероника, а Анна, пожав плечами, как-то нерешительно ответила: «Он какой-то… двойной». Она тогда не смогла объяснить, что имела в виду, а Юр моментально этим воспользовался: «Да, как хорошо сказано – двойной, ведь этот полковник, думается мне, продался русским с потрохами».
   Господи, никто из них тогда и знать не мог, что именно Юр станет тем, кто выдаст его, обрекая на смерть. И что это произойдет именно тогда, когда Ярослав наконец сбросит с себя ту скорлупу, в которой он поначалу пытался укрыться, и когда они поймут, что настоящий героизм заключается в том, чтобы победить врага, которого ты уже впустил внутрь себя.
   Вероника смотрит в окно, но вновь она видит лишь то, что ей хочется помнить: как Ярослав смотрит на ее мать, как Анна старается не видеть в нем мужчину и как старается сделать все для того, чтобы мир забыл, что она – молодая женщина, и как однажды она, Вероника, поразила свою мать собственным открытием, что все усилия Анны, которая очень старалась относиться к Ярославу не как к мужчине, оказались тщетными: «Мама, да ведь он влюблен в тебя!»
   Пассажир смотрит на отвернувшуюся к окну женщину. Что там можно увидеть? Почему сейчас она слегка кивает головой, как будто находит подтверждение чему-то или кого-то в чем-то хочет убедить? Она так погрузилась в бескрайнее пространство минувшего времени, что не замечает, как оставленная ею гильза в такт покачиванию вагона неуклонно приближается к краю столика. Пассажир смотрит как завороженный в ожидании того мгновения, когда гильза зашатается и упадет…
   Вероника надевает очки, открывает записную книжку в самом начале, ибо конечно же то, что случилось в январе 1940 года, должно быть записано на январских страничках 1939 года, и, таким образом, более поздние события оказались словно вписаны в более раннее время, и то, что было пережито в предыдущем году, стало, следовательно, как бы отмененным. Она уже никогда не узнает, что пережил ее отец 6 апреля 1939 года, но хорошо знает, что случилось в этот день годом позже: Выехал очередной транспорт. Около 300 человек. Куда – неизвестно. А остальные, их тоже ожидает путь в неизвестность?
   Колеса движущегося поезда подрагивают, передавая ему покачивание, которое подталкивает гильзу все ближе и ближе к краю столика. Пассажир по-прежнему держит в руках газету, которую он не читает. Он не спускает глаз с медленно перемещающейся гильзы. Осталось, быть может, каких-нибудь три сантиметра, и тогда она споткнется о металлическую кромку столика и упадет на пол. Пассажир ждет, заметит ли это женщина. Но она по-прежнему смотрит в окно.
   Пассажир ждет. Еще минута-другая, и гильза упадет на пол. Непонятно, почему он следит за каждым ее подрагиванием. Возможно, это единственное событие, которое как-то разнообразит его поездку?
   Вероника поправляет очки, читает запись, датированную 6 апреля: 3.30 утра выезд со станции Козельск в западном направлении. Нас везут в арестантских вагонах…
   Поезд тормозит на небольшой станции, когда Вероника читает запись от 7 апреля: 9.45. Стоим на станции Ельня. Вероника пытается представить себе, что он тогда чувствовал. Что видел сквозь зарешеченное окошко вагона. Может быть, именно такие вот здания, какие она видит сейчас: пропитанные влагой стены станции цвета гнилой земляники?
   Пассажир наблюдает за тем, как женщина поспешно кладет записную книжку на колени, берет фотоаппарат и делает снимок залитой дождем маленькой станции. Когда поезд снова трогается, неожиданный его рывок опрокидывает гильзу, та катится и, ударившись о металлическую кромку столика, падает на пол.
   Пассажир спускает ноги в носках с противоположного сиденья, отбрасывает шуршащую газету и хочет поднять гильзу. Но у Вероники оказывается больше сноровки. Она молниеносно наклоняется и прикрывает гильзу ладонью. Пассажир не успевает завершить свой жест, на лице его застывает неловкая улыбка. Женщина смотрит в упор, прямо глядя ему в глаза, как будто хочет сказать: не тронь!
   Она сжимает гильзу в руке как что-то очень ценное. Спрятав ее в сумку, она кладет туда же и записную книжку.
   Пассажир по-прежнему наблюдает, но в его глазах к обычному любопытству теперь примешивается оттенок подозрительности. Он складывает газету. Придвигается ближе к окну, чтобы заглянуть в лицо этой женщине, и начинает разговор, который чем-то напоминает допрос.
   – Извините. Вы куда едете?
   – В Смоленск. А потом в Козельск. А потом еще в Катынь.
   – Вы фотограф?
   – Нет.
   – Извините, а кто вы по профессии?
   – Археолог.
   – Вы турист?
   Вероника отрицательно качает головой. Она знает: те слова, которые она скажет сейчас, не будут иметь для этого человека никакого смысла, однако все же произносит:
   – Нет, я дочь.

3

   Когда Вероника открыла глаза, она не знала, который был час, не знала, в какое время она погружена. Все вокруг было затянуто муслиновой пеленой сна, полной полутеней и призрачного света.
   Если бы кто-то спросил ее, где она сейчас находится, то, вероятно, она не смогла бы ответить, что она в Кракове, в квартире бабушки Буси, что сейчас апрель 1945 года и что утром она наконец пойдет в школу, пойдет самым обычным образом, с портфелем в руке, в настоящий лицей, а не так, как до сих пор, в подпольную школу. Ей стало жаль, что, открыв глаза, она потеряла сюжетную нить сна, в котором летела над солнечной долиной, не важно откуда и куда, для нее был важен лишь сам этот полет, важна была его легкость и ощущение, что все возможно и никакая тяжесть не прижимает ее к земле. Она могла бы опять закрыть глаза, попытаться догнать этот сон, но что-то мешает ей сделать это. Она чувствует, что в квартире что-то происходит. В ее неподвижной атмосфере присутствует какое-то движение.
   По заполненной тенями, заставленной мебелью гостиной пробиралась маленькая фигурка старой женщины с протянутыми вперед, как у слепца, руками. Она плыла словно дух, в длинной ночной рубашке, поверх которой была накинута шерстяная ночная блуза. Свет фонаря, проникавший сквозь окно, превратил ее седые волосы в ореол…
   Но этого Ника не могла видеть со своей постели, устроенной за шкафом. Этот огромный гданьский шкаф был как баррикада. Он отделял ее угол от остальной части гостиной, которая теперь превратилась в склад старой мебели. Когда милиционеры с бело-красными повязками на рукавах велели им пустить в одну из комнат семью железнодорожника Ставовяка из разрушенного советской артиллерией дома, им пришлось вынести всю мебель из спальни. Потом явилась какая-то комиссия, тоже с повязками на рукавах пальто, и опечатала дверь кабинета профессора Филипинского полоской бумаги с двумя большими красными печатями. Устное распоряжение представителей городских властей звучало так: «Комната реквизирована для служебного пользования». Не помогли никакие протесты, не могло быть никакого обжалования решения, ибо они действовали от имени военной комендатуры и в общественных интересах…
   Ника не знала, как именно возникло у нее ощущение, что в этой завесе полумрака и полутишины что-то все же происходит. Она услышала, как скрипнула дверь их прежней спальни. Ника повернула голову и сквозь стеклянную дверь гостиной увидела осторожно передвигавшуюся тень. Это, верно, тот самый железнодорожник-машинист отправляется на работу. Обычно он старался быть совсем незаметным, как будто не хотел прослыть незваным гостем. Уходя до рассвета на работу, он до самой входной двери квартиры шел в носках, держа ботинки в руке. Он надевал их, вероятно, только за порогом, на лестничной клетке. Он старался быть незаметным, зато его большая, как скирда сена, жена заполняла собой всю кухню; у нее вечно было полно тайных претензий ко всей семье профессора Филипинского, которой, по ее мнению, всегда хорошо жилось, при всякой власти! «А лучше всего при немцах, – язвительно поддакивала Буся, – ведь мужа взяли на содержание в Заксенхаузен, откуда он уже не вернулся…» Жена Ставовяка отвечала, что это не повод подозревать ее семилетнюю дочку в том, что она таскает сахар из сахарницы хозяйки квартиры. Буся уже и не напоминала навязанным жильцам, что ради того, чтобы купить этот сахар, она продала на рыночной площади черную лису со стеклянными глазками, которую ей когда-то купил муж…
   Теперь Ставовяк ушел, его жена и дочь спали, но Ника инстинктивно чувствовала, что там, за шкафом, где в гостиной громоздится мебель, собранная со всей квартиры, что-то происходит, идет какая-то жизнь, и что это вовсе не сон. Она лежала с открытыми глазами, вслушивалась в тишину темной комнаты. Отсюда, из-за этого шкафа, она мало что могла увидеть. Люстра, свисавшая с потолка, украшенного плафоном, отражала слабый отблеск далекого уличного фонаря, свет которого струился сквозь невидимые отсюда окна. Люстра была похожа на огромного черного паука, который притаился в ожидании жертвы. Ника закрыла глаза и на мгновение попыталась вновь вернуть тот полет, в котором она парила над незнакомыми лугами и реками. Нет, далеко ей не улететь, что-то мешает, что-то заставляет ее встать и проверить, почему она все время ощущает чье-то присутствие…
   Через раздвинутые тяжелые портьеры в гостиную проникает слабый свет фонаря. Этот желтоватый отсвет ложится на поблескивающую фанеровку старой мебели; к боковой стенке орехового шкафа с зеркалом прижимается старый секретер в стиле Луи-Филиппа; в угол втиснут сервант, заполненный старыми чашками и серебром, хрустальными бокалами для вина, которыми не пользовались уже столько лет, что они стали чем-то вроде музейных экспонатов; к этому серванту, собственно, нельзя подойти, к нему придвинуто кресло с резными подлокотниками, увенчанными головами гривастых львов; рядом с широким ложем, перенесенным сюда из занятой навязанными жильцами спальни, втиснуты ночные столики, на которых стоят лампы с абажурами в стиле модерн; даже сами стены этой комнаты будто свидетельствуют, что теперь она представляет собой что-то вроде склада: на дверях висят пальто, которые не поместились в шкафу, на стенах в тесноте висят картины в золоченых рамах; при свете дня можно было бы полюбоваться цветовой гаммой пейзажей, красным платком на голове деревенской девушки, разглядеть пену на морде вздыбленного коня, на котором командир эскадрона в фуражке с белым околышем спешит броситься в атаку, вскинув вверх саблю; можно было бы увидеть, как мастерски изобразил художник тончайшую вышивку кружевного воротничка на портрете матери профессора Филипинского и благородную седину на портрете его отца, сидящего в кресле на фоне множества книг в прекрасных переплетах, ибо как куратор просвещения он всегда повторял, что власти меняются, а книги остаются; на килиме, висящем над кроватью, видны многочисленные старые семейные фотографии в черных овальных рамках; среди них есть и фотография профессора Яна Филипинского в жестком воротничке и бабочке, а рядом, что называется плечом к плечу, фотография его сына Анджея, в форме майора…
   Серая, утомленная темень ночи еще борется со слабым светом дня, настойчиво пробивающимся сквозь шторы. Желтоватый отблеск плохо помогал различить силуэты, но все же позволял уловить некое движение в словно замершем в неподвижности воздухе. По комнате проплывала белая маленькая фигурка, в накинутой на плечи ночной блузе.
   Ника опустилась на колени у шкафа. Но смотрела она не на Бусю, ее взгляд был устремлен в противоположную сторону, туда, где стояло вынесенное из спальни в гостиную двойное, супружеское ложе.
   На смятой подушке покоилась голова женщины. Это Анна. Ее длинные каштановые волосы рассыпались по подушке. Казалось, ее уносит сейчас течением реки сна, ибо она вдруг глубоко вздохнула, и из груди ее вырвался какой-то хриплый звук, прозвучавший то ли как восклицание, то ли как мольба. Видимо, собственный голос разбудил ее, она открыла глаза, беспокойно вглядываясь в окутанные ночным мраком контуры мебели, как будто хотела убедиться, где она на самом деле находится. И тогда она заметила пробирающуюся сквозь лабиринт мебели фигуру женщины в ночной рубашке. Анна знает, что это мать Анджея, но смотрит так, как будто не уверена, то ли это фигура из прерванного сна, то ли из реальности. Анна видит, как филигранная фигура женщины почти на ощупь приближается к втиснутому в угол возле застекленных дверей секретеру. В ней самой есть что-то от этой сдвинутой в кучу мебели. Она – часть ее. Она корнями своими там, в том времени, откуда родом эта мебель.
   Она старается открыть дверцы, но они заперты на ключ. И тогда прозвучали эти слова:
   – Он сегодня приходил ко мне…
   Буся резко повернулась, как воришка, пойманный на месте преступления. И увидела на фоне окна женщину в длинной шелковой рубашке, по плечам которой струился, спускаясь ниже лопаток, каскад каштановых волос. Буся не слышала, как Анна встала с постели, как подошла к окну и оказалась теперь рядом, она стоит с опущенными вдоль туловища руками, и безмолвно смотрит на нее как тот, кто и без слов знает, почему они обе встретились в этот ночной час и именно в этом месте.