Неизвестно почему, но Нике вдруг зримо представилось, что ее мать – в своей шелковой рубашке до пола, освещенная желтоватым светом уличного фонаря, – это персонаж театральной пьесы. Откуда взялась эта мысль, ведь до сих пор ей еще ни разу не приходилось бывать в театре. Да и когда ей было ходить в театр? Перед войной она была слишком мала, чтобы посещать «Фредреум» в замке Пшемысля, во время войны в театр не ходили, и вот только теперь было объявлено о первой премьере в Театре Словацкого.
   Скорчившись в неудобной позе, стоя на коленках и опершись о край шкафа, который словно баррикада отделял ее от остальной части гостиной, она наблюдала за этими двумя женщинами, которые днем выглядели совсем иначе, чем теперь, среди этой темной ночи, таившей в себе какую-то невысказанную до сей поры тайну.
   Они стояли молча, не говоря ни слова. Как будто каждая из них ожидала, что именно та, вторая должна сказать, что же их заставило встретиться именно этой ночью. Как всегда огромные, странно сонные глаза Анны словно замечают нечто большее, чем то, на что они в этот момент смотрят…
   – Ты снова не спишь? – спрашивает полушепотом Буся, машинально бросая взгляд в сторону огромного гданьского шкафа, за которым стоит сейчас на коленках Ника. Но Анна не слышит слов старой женщины, не видит ее взгляда. Она смотрит перед собой и видит то, что только она может увидеть. Она с трудом выдавливает из себя слова, которые словно преодолевают какое-то сопротивление, она словно пытается воскресить в памяти фрагменты неких образов, пришедших к ней именно сегодня, этой ночью…
   – Какой-то лес… Молодой лес… и он шел между деревьями…
   – Я его тоже почувствовала, – в голосе Буси прозвучала нотка радости, что кто-то может подтвердить ее видение. – Я видела его. Кажется, он был в форме?
   – Он шел ко мне… – Анна говорит, обращаясь скорее в пространство, чем к Бусе. – И одновременно как будто удалялся… Это странно: ведь он шел ко мне, но был все дальше и дальше… Становился все меньше. Его скрыли сосны. Там он исчез… Развеялся… как будто провалился куда-то.
   В глубине квартиры слышится скрип дверей и чьи-то шаги. Наверное, жена Ставовяка идет в ванную комнату. Ника прикусила большой палец, она боится, что шум спугнет обеих женщин и странный этот разговор никогда не получит завершения. Но они вслушивались только в себя.
   – Знаешь, почему он сегодня к нам пришел? – Буся придвинулась ближе к Анне и старалась заглянуть ей в лицо, словно темной рамой обрамленное ниспадавшими на плечи волосами. И теперь Ника увидела, как бабушка подошла ближе к Анне и обняла невестку, как человек, который боится потерять сознание, стоя на похоронах у могилы.
   Ника тихонько выскользнула из-за шкафа, присела на корточки за креслом. Под рукой она ощущала резную львиную голову, украшавшую подлокотник.
   – Сегодня его день рождения, – сказала Буся и подошла к стене, на которой висела фотография сына. Рукой, похожей на высохшую веточку, она погладила темную овальную раму, словно прикасаясь к чьему-то живому телу, а потом перевела взгляд на Анну: – Он родился именно в этот час, когда начинают петь птицы.
   Ника почувствовала, как что-то сжимает ей горло – за окном как раз послышалось воркование голубей. Анна стояла неподвижно, как будто ожидала продолжения сна. Буся выдвинула ящик секретера и вынула из него кожаную папку в форме большого конверта.
   Папка была с золотым замком, углы ее были слегка потерты.
   – Зажги свет, – обратилась она вполголоса к невестке.
   Анна стояла неподвижно, как будто все еще ожидала, что сон ее продолжится. Ника, не меняя позы, смотрела, как рука бабушки пытается вынуть из конверта какой-то завернутый в целлофан документ. Она взглянула на Анну, бросила взгляд в сторону шкафа, за которым была постель Вероники, и шепотом велела невестке зажечь свет.
   – Не надо. – Голос Анны прозвучал очень мягко, как будто она обращалась к упрямому ребенку.
   – Я хочу прочесть его последнее письмо.
   – Я знаю его наизусть.
   Анна встала напротив фотографии мужа, там, где только что стояла Буся. Ника сжалась в комок за креслом, опасаясь, что Анна ее заметит, но та видела лишь то, что связывало ее с сегодняшним сном. Она смотрела в полумраке на мужчину в форме майора. Она знала этот взгляд, спокойный и решительный. Жесткую линию щек слегка смягчала сеточка морщинок вокруг всегда улыбчивых глаз. Теперь Анна перевела свой сомнамбулический взгляд в сторону окна, за которым мерцал свет фонаря, и вдруг заговорила так, словно читала какую-то поэму или дневник:
   – «Смоленская область, ящик 12. Козельск, 15 декабря 1939. Любимые мои Анечка и Никуся. Я интернирован. Чувствую себя в общем хорошо. Мы все тут друг друга поддерживаем…»
   Прятавшаяся за креслом Ника теперь вновь укрылась за баррикадой шкафа, она судорожно сглатывала слюну, вслушиваясь в голос Анны, звучавший как литания.
   – «Я тоскую ночью и днем. Повторяю тут все те слова любви, которые не успел в своей жизни высказать…»
   Буся утвердительно кивала головой, подтверждая каждую фразу. Анна продолжала, вглядываясь в свет за окном, как будто оттуда приходили фразы этого единственного письма, полученного ими от него.
   – «Надеюсь, что Ника стала теперь твоей опорой. Гланды ей вылечили? После войны пойдем вместе есть мороженое…»
   Ника прижала ладонь к губам, подавляя внезапно подкатившее сухое рыдание.
   Анна все продолжала стоять на фоне окна, как актриса в финальной сцене спектакля. Скрестив на груди руки.
   Буся не отрывала от нее глаз и, шевеля губами, беззвучно повторяла заученный наизусть текст. Кивая головой, она словно подтверждала слова, которые Анна произносила сдавленным голосом:
   – «Каждую ночь я встречаюсь с вами во сне… И пусть я тоже приду к вам во сне, прежде чем мы встретимся наяву. Время встречи настанет. Где бы я ни был, я всегда с вами. Анна, пиши как можно чаще, ведь у нас талон только на одно письмо в месяц…»
   – Три письма вернулись. – Буся произнесла это так, словно выполняла некий ритуал, которым всегда сопровождалось чтение этого письма.
   Съежившаяся на своей постели Ника услышала слова Анны, так много раз повторявшиеся:
   – Адресата нет… И это все? Но что же потом?!
   И вновь эти слова звучат не как вопрос, а скорее как полная боли печальная жалоба кому-то, от кого и так уже не ждут ответа.
   – Бог нас не простит, если мы перестанем надеяться.
   Буся снова встала рядом с Анной, обняла ее, и обе машинально повернулись к окну, за которым неспешно зарождался новый день.
   – Бог от нас узнает о делах своих.
   Слова Анны как будто не доходят до Буси. Она словно не слышит их, а может, не желает слышать?
   – Он пришел к нам в свой день рождения, – сказала она убежденно. – И это знак, что он жив. Ведь Анджея видели в Таджикистане.
   Рука Буси держала письмо из Козельска как реликвию. Анна осторожно вынула его из ее рук, спрятала в конверт и заперла в секретере.
   Ника услышала скрип ключика, поворачиваемого в замке. Она лежала с открытыми глазами.
   Сквозь шторы просачивался серый рассвет. За окном все громче ворковали голуби. А она лежала и размышляла над тем, почему ее не пригласили на эту ночную встречу с отцом. Может, они хотели уберечь ее от страдания, а может, они думали, что она не сможет вспоминать его вместе с ними, ибо не слишком хорошо его помнит? Она почувствовала себя лишенной права на общую память. Но ведь ей есть что помнить. Бывали такие минуты с отцом, которые может помнить только она, ибо только она и он были в том месте и в то время. Например, когда она была совершенно уверена, что наступил конец света. Очень странный конец света, потому что он наступил в знойный июньский полдень…
   И теперь она закрыла глаза, и в памяти ее возник тот страх, который тогда придавил ее так, что она уже не в состоянии была плакать. Ника видит теперь тот лес, застывший в знойном мареве. Сосны, разогретые солнцем, выделяли запах смолы, от которого першило в горле. А она бежала по каким-то буреломам, зарослям папоротника, минуя какие-то странные поляны. Сначала она кричала, потом начала плакать, а вокруг стоял безмолвный лес, и она уже не понимала, в какой стороне искать бричку с запряженным в нее пони Ирисом, да и куда делась вся их детсадовская экскурсия. Пани Ванда запретила им отдаляться от полянки, но мотылек был такой красивый, такой разноцветный, что ей захотелось его догнать, нет, она вовсе не хотела его поймать, а только посмотреть, где находится его дом, ей всегда хотелось узнать, где живут мотыльки. Она бежала вслед за летящим, мелькающим в воздухе мотыльком, махала руками, повторяя движения его трепещущих крылышек, а когда застряла в кустах дикой ежевики, то почувствовала себя словно в западне: вокруг тишина, в безмолвии застыл пронизанный лучами июньского солнца лес, и она, с исцарапанными коленками, впервые оказалась один на один со всем миром.
   Она хотела вернуться, но не знала дороги назад. Сначала она кричала, потом бежала вперед, потом села, чтобы высыпать из сандалий сухой песок, потом побежала дальше, пока не наткнулась на огромный забор. Это были вертикально поставленные железнодорожные шпалы. В воздухе висел горьковатый запах дегтя, смешанного со скипидаром. И тогда вдруг взорвалась эта ужасающая тишина леса.
   В какой-то момент именно со стороны забора из старых железнодорожных шпал ее настиг тот жуткий стон, протяжный и многоголосный плач отчаяния, так ее напугавший. Неужели это уже конец света? Это было словно прикосновение чего-то неведомого. Ощущение, что существует какой-то иной мир, о котором она не знала и, может быть, знать не должна была. Какая-то грозная тень ночи пронеслась в блеске солнечного дня, насыщенного запахом разогретого зноем тимьяна. Она съежилась под забором, замерла, почти не дыша, вслушиваясь в этот ужасающий вопль. Может быть, уже настал Страшный суд? Об этом Суде говорила когда-то их домработница Франтишка, что он настигнет тех хулиганов, тех оборванцев, что украли из сарая пана майора старое седло, и придется им отвечать за содеянное на Страшном суде, и тогда их ждет плач, стон и скрежет зубовный. И вот теперь именно этот жуткий плач становился то громче, то тише, как будто за стеной стоял какой-то дирижер. Несмотря на жару, она дрожала всем телом. Она одна, о ней забыли. Это наказание за то, что она была непослушна, что не держалась рядом с экскурсией, а вчера вылила из кружки какао, которое ей дала на полдник Франтишка. Как всегда, она вынула его из пода печки, теплое какао было покрыто этой ужасной пенкой, и Ника вылила его в раковину, а маме сказала, что выпила, и за эту ложь она теперь попала на Суд, где уже никто за нее не вступится, никто не поймет, что можно ненавидеть пенки…
   Она не знала, сколько времени она провела, вот так съежившись от страха, сколько времени плакала прежде, чем заснула в этом зное. И вдруг она ощутила, как что-то мокрое лизнуло ее по щеке, открыв глаза, она увидела морду собаки по кличке Азор и лицо отца. Он взял ее на руки, и она поняла, что конец света ей не угрожает, хотя этот напугавший ее стон по-прежнему доносился из-за толстых бревен забора. Ее колотила дрожь, и тогда она услышала успокаивающие слова отца: «Не плачь, Никуся. Никогда не следует бояться других людей. Это ведь никакие не духи так причитают. Там находится еврейское кладбище, а на еврейские похороны нанимают плакальщиц, потому что по каждому, с кем прощаются навсегда, полагается плакать».
   Когда Ника снова проснулась, Буся была уже в фартуке, а Анна застилала свою двуспальную кровать, на которой она спала одна. Почему там не было места для нее? Почему ей приходилось стелить для себя постель за шкафом? Может, Анне хотелось таким образом убедить самое себя в том, что место рядом с ней никто не может занять, кроме Анджея? Даже дочь?
   Ника уже застелила свою постель и, собирая учебники в портфель, сказала, что, верно, ночью ей что-то приснилось, потому что она слышала какие-то голоса, и как будто их кто-то посетил этой ночью, но ни мать, ни Буся эту тему не поддержали. Так, может, ей и в самом деле все это приснилось?

4

   Ника вбежала в гостиную и, не выпуская из рук портфель, выпалила свой вопрос так, словно хотела оповестить весь мир о том, что в ее жизни впервые происходит нечто удивительное:
   – В чем я пойду в театр?
   – В театр? – Анна окинула ее сонным взглядом.
   Она как раз натирала воском поверхность секретера, в котором были заперты на ключ все сокровища их памяти. Сейчас должен прийти господин Гинц, он осмотрит секретер и оценит его. Ему можно верить. Когда в декабре Ника заболела воспалением легких, и у них не было ни гроша на уголь, господин Гинц купил у них два бидермейеровских кресла по весьма приличной цене. Анна словно никак не могла поверить в то, что учительница польского языка, пани Фридрихова, объявила: весь первый класс лицея идет сегодня на премьеру пьесы Жеромского «Упорхнула моя перепелочка».
   – Для всего класса будут входные билеты! – Ника снимала шарфик, рукавички, куртку и по своей привычке бросала все это на ходу, как попало. А теперь она направилась к зеркалу. Ей хотелось внимательней на себя взглянуть, чтобы решить, в чем она отправится в театр.
   – Война еще не кончилась, а ты собираешься в театр?
   Анна пожала плечами, наклонилась над секретером, чтобы дохнуть на его поверхность и тут же стереть тряпочкой напотевшее пятнышко. Может быть, господин Гинц не заметит царапины, оставленной небольшой статуэткой Пилсудского, стоявшей на этом месте многие годы.
   Слова Анны подействовали на Нику так, как будто из нее выпустили вдруг всю радость, как воздух из проткнутого воздушного шарика. Она думала, что мать тоже обрадуется тому, что все наконец возвращается к норме, что уже можно ходить в театр, который на протяжении всей оккупации был запрещен, но она видит, что мать не хочет покидать свою скорлупу, что она не в состоянии хоть на минуту вспомнить, какой она была в свои почти восемнадцать лет, когда она тоже впервые собиралась на какую-то премьеру. Нике хотелось как-то разбудить Анну, вывести ее из оцепенелости прошлого времени навстречу тому, что ждет их сегодня и завтра. В их доме настоящее время иногда становилось временем прошлым. Все было воспоминанием: вспоминали дедушку Яна, жертву операции «Зондеракция» в Кракове, вспоминали ее отца, который словно существовал, не существуя, ибо, с одной стороны, его фамилия в 1943 году появилась в списке расстрелянных в Катыни, опубликованном в газете «Краковский курьер», но, с другой стороны, в фамилии была ошибка: вместо Филипинский было написано Филипский, хотя звание совпадало. С тех пор в глазах руководивших подпольной школой монахинь она считалась наполовину сиротой. Ника не раз задумывалась над тем, как, каким образом это выделяет ее среди других девочек, которые не потеряли никого. Должна ли она чувствовать, что она лучше других или хуже? Во всяком случае, ей иногда казалось, что она словно старше других девочек, хотя по возрасту они были равны. Но если в их глазах она наполовину сирота, то кроется ли в этом некий знак судьбы для нее? Пойдет ли ее жизнь по иному руслу из-за этого? Не случится ли так, что ее юность теперь навсегда будет отмечена смертью? И когда, собственно, заканчивается юность? Тот список появился, когда ей было пятнадцать лет. Значит, именно с того момента на нее легла тень той смерти? Но ведь и Буся, и Анна, хотя они без конца возвращались воспоминаниями к довоенному времени, жили так, словно уже завтра должна воплотиться их надежда на встречу с Анджеем. Буся каждый раз, молясь за душу своего мужа, утешала его тем, во что она сама верила: что их сын Анджей жив, что его видели где-то в глубине России, он наверняка придет с армией…
   – А если больше не во что будет верить? – спросила как-то Ника, когда в сочельник ставила на стол дополнительную тарелку, предусмотренную для заплутавшего странника. Она никогда не забудет того остановившегося взгляда, которым мать тогда посмотрела на нее.
   – Ничего не изменится, – голос Анны прозвучал как клятва, – ибо нельзя жить без погребения своих умерших. Когда-нибудь ты поймешь, что можно примириться с временным отсутствием живых, но мертвые становятся отсутствующими навсегда.
 
   Так жив ли он был или мертв? Его продолжали ждать или все же оплакивали? И все они втроем – Буся, Анна и Ника – обманывали себя или же поддерживали друг друга? Сколько раз она задумывалась над этим, столько раз это заканчивалось ее странной тревогой – смогла бы она узнать его, встретив на улице? Временами ее буквально придавливало это ощущение неизбежного присутствия отсутствующих. И сейчас ей хотелось сказать что-то такое, что могло бы оправдать ее радость по поводу сегодняшнего посещения театра, напомнить, что Анна тоже когда-то впервые переживала нечто подобное. Но она не успела этого сказать, ибо в дверях появилась Буся и произнесла замогильным голосом, как человек, который должен сообщить нечто неотвратимое:
   – Пришел господин Гинц.
   В гостиную вошел мужчина со шляпой в руке. Затянутый в лоснящийся пиджак, он напоминал своим видом кусок ливерной колбасы в оболочке. Лавируя между предметами мебели, хаотично составленной в гостиной, он добрался до угла, где стояла Анна, небрежно поймал и поцеловал ее руку, при этом его цепкий взгляд внимательно изучал состояние секретера. В этом человеке еще сохранялось некое почтение к владельцам выставленных на продажу предметов, хотя при этом он словно давал понять, что не намерен с ними чересчур церемониться, выхода у них и так нет…
   Когда Гинц проверял состояние секретера, выстукивал, оценивал и назначал день вывоза, Ника, встав перед зеркалом, внимательно в нем рассматривала себя. Волосы у нее от матери, но вот глаза, эти светлые глаза, в которых всегда таится готовность к улыбке, они у нее от отца. Ника искоса бросила взгляд на фотографию Анджея, висевшую в овальной раме на стене, и ей вдруг показалось, что он заговорщицки подмигнул ей, словно давая знак, что он рад, что его Никуся именно сегодня впервые в жизни пойдет на премьеру в театр…
   А потом и все остальное происходило перед этим зеркалом. Именно зеркало должно было показать ей, как она будет выглядеть в глазах других. Она не хочет быть смешной и не хочет быть Золушкой. Она не хочет надевать это бархатное платье с вырезом, окаймленным кружевом, ей не нравится завязанный на бедрах шарф…
   – Не хочу я выглядеть как старый пыльный манекен, – дерзко заявила она, и тогда Буся и мать обменялись красноречивыми взглядами: опять бунтует, опять хочет настоять на своем.
   – Но послушай, Ника. – Рука бабушки погладила ее по спине. – В этом платье твоя мать произвела фурор на юбилее твоего дедушки.
   – И еще в этом платье я была на премьере в театре. Тогда играл Остерва, – добавила Анна. – Мы приезжали сюда на Пасху в тридцать девятом.
   Тот вечер Ника помнит очень даже хорошо. Помнит отца в гражданском костюме, помнит, что хотя до Театра Словацкого было всего сотни две шагов, но шел дождь, и горничная побежала за фиакром. Тогда она завидовала маме из-за этого выхода в театр, а теперь, наверное, Анна завидует ей. Ника подозревала, что для Анны сейчас важно не то, что она, ее дочь, впервые в жизни идет в театр, а важно прошлое, в котором Анна когда-то отправлялась вместе с мужем на премьеру именно в этом платье из бархата. Охотнее всего Ника пошла бы в обычной блузке и юбке, сшитой из перекрашенного покрывала, но ведь Буся тут же сурово заметит, что театр – это праздник, и хотя теперь процветает хамство, но для нас, интеллигенции, остаются незыблемыми некие правила, в соответствии с которыми в гости не ходят в плавках, а в костел – в декольте до пояса…
   Ника смотрела теперь на себя с таким выражением на лице, как будто только что проглотила лимон: это бархатное платье было ей чуть широковато, но Анна никак не хотела уступать.
   – Все будет хорошо, если на бедрах повязать шарф.
   На секунду Анна замерла, всматриваясь в отражение Ники в зеркале, как будто она видела себя в этом бархатном платье. По привычке она машинально крутила обручальное кольцо на безымянном пальце. Затем она неожиданно направилась к старому комоду. Из-за этого своего постоянного погружения в прошлое она производила впечатление человека, который лишь по ошибке оказался в этом месте и в это время. С тех пор как она услышала сообщение о катынском преступлении, она стала одеваться в блеклые тона, желая, видимо, дать всем понять, что да, она женщина, но хотела бы об этом навсегда забыть. В ее движениях было что-то сомнамбулическое, ее жесты иногда неожиданно замирали, словно ей сначала мысленно надо было вспомнить, что именно она собиралась сделать сейчас. Даже когда она ретушировала снимки в фотоателье пана Филлера, ее кисточка временами тоже застывала без движения над корректируемой фотографией и лишь секунду или две спустя Анна глубоко вздыхала, вбирая воздух, как человек, который выныривает на поверхность из водных глубин и возвращается в сегодняшний день…
   Ника вертелась перед зеркалом. На ней были фильдекосовые чулки, видневшиеся из-под краешка бархатного платья. Нет, лучше она пойдет в обычной блузке и юбке. Но Буся протестует: в театр не ходят как на базар. Сейчас она найдет что-то такое, что наверняка отвлечет внимание от этих ужасных башмаков Ники. И Буся проворно засеменила, чтобы принести серебряную камею, которая выглядела такой же хрупкой, как и она сама. Буся приподнялась на цыпочки, чтобы надеть камею на шею Ники, и внучка уловила кисловатый запах дыхания старой женщины. Буся пьет настои из разных трав, пьет воду с медом, которую берет у монахов цистерцианцев, и живет ожиданием возвращения сына. Даже сейчас, глядя на внучку, она видит ее его глазами.
   – Если бы Анджей тебя сейчас увидел, то подумал бы, что это Анна. Когда он с тобой познакомился, – теперь она обращается к невестке, – тебе было столько же лет, сколько теперь Нике.
   – Нет, – возражает Анна и щурится, словно пробудившись от глубокого сна. – Мне было на год больше. Нам пришлось ждать, чтобы получить разрешение на брак.
   – Когда они обвенчались, – Буся смотрит на отраженное в зеркале лицо Ники, – то после мессы они прошли под скрещенными саблями.
   – Интересно, куда подевалась та фотография? – Анна задумчиво крутит обручальное кольцо на пальце. – Наверное, осталась в Пшемысле.
   Не впервые Ника почувствовала, что только нынешние ее дела и заботы препятствуют тому, чтобы в этом доме прошлое окончательно обрело власть над временем.
   И значение имеет вовсе не то, что происходит сейчас, а то, что было раньше. Даже это бархатное платье является символом прошлого. Собственно говоря, кто идет на спектакль – она? Или на спектакль идет это платье, в котором когда-то отправлялась в театр ее мать? Она ощутила вдруг некий укол. Глядя сейчас в зеркало на Бусю и Анну, которые всматривались в ее фигуру в тяжелых башмаках, бархатном платье с этой старомодной бабушкиной камеей, свисавшей с ее шеи, словно солдатский жетон, Ника подумала, что если прошлое заглушает день сегодняшний, то когда же человек проживает свою собственную жизнь? И неужели она, почти восемнадцатилетняя, не получит права на свою повседневную жизнь?
   Она закрыла за собой двери с потемневшей от времени латунной табличкой: «ПРОФ. ЯН ФИЛИПИНСКИЙ» и сбежала по лестнице вниз. Стены лестничной клетки облупились, слои краски отпадали вместе со штукатуркой. Ника остановилась на площадке между этажами, одним движением сняла с шеи цепочку с камеей и спрятала ее в карман куртки. Сейчас впервые в жизни она окажется в театре…
   Анна из окна наблюдала за дочерью, переходившей улицу. Когда Ника исчезла из виду, Анна пробралась в полумраке апрельского вечера через заставленную мебелью гостиную к шкафу с огромным зеркалом. Она открыла дверцы и из гущи вещей, висевших в шкафу, вытянула рукав мундира. На погонах виднелись одна нашивка и две звездочки. Анна глубоко вздохнула, набирая в грудь воздух, как перед прыжком в воду, и прижалась щекой к мундиру, пропитанному уже почти выветрившимся запахом папирос «Египетские»…

5

   Аплодисменты обрушились как внезапный ливень. Занавес поднялся, открывая вышедших на поклон актеров. Публика встала, аплодисменты перешли в овацию, когда на просцениуме появилась актриса, игравшая роль Смугоневой. Именно ей аплодировали больше всех, хотя в спектакле играли и Остерва, и Сольский, и Тштиньский. Ведь именно она – любимица Кракова. Сколько же лет пришлось ждать публике, чтобы вновь увидеть ее на сцене. Не важно, что для этой роли она, возможно, была уже несколько старовата, но именно на нее ходили в театр до войны, именно ее игра притягивала толпы зрителей. Теперь аплодируют не Смугоневой. В лице этой героини публика приветствует то довоенное время. Именно она внушает им надежду, что хорошее может вернуться…
   Актриса низко кланяется, так что косы, уложенные короной вокруг головы, свободно падают, почти касаясь досок сцены.
   – Интересно, это был парик или ее собственные волосы? – задавалась вопросом Ника, выходя из театра после спектакля. Ведь ей предстоит еще сегодня рассказывать дома, как выглядела Актриса, которую ее мать видела до войны, когда в том же бархатном платье она была на какой-то премьере.