Шура не сопротивлялась.

12

   Зинаида Сергеевна, начальник отдела монументальной пропаганды Министерства культуры, нашла врача для своего мальчика. И не просто врача, а одного из лучших венерологов страны. В тот первый страшный день, когда она сидела в своем кабинете и мучительно думала, к кому обратиться, чтобы сохранить болезнь ее сына в тайне, она случайно вспомнила, что недавно завернула картину. Зинаида Сергеевна, кроме непосредственной работы по руководству отделом, имела и общественные нагрузки. Одна из них – председательство в комиссии по вывозу произведений искусства за границу. Комиссия собиралась раз в неделю, по средам, и решала, что можно выпустить из страны, а что нельзя. Приходили в основном отъезжающие из Союза евреи. Они пытались вложить свой капитал в вещи, которые можно продать, чтобы на первое время иметь деньги. В прошлую среду по ее настоянию не была допущена к вывозу авангардная картинка Давида Бурлюка. Молодой человек с редкой фамилией Броментул доказывал, что картина подарена родственниками Бурлюка его деду, знаменитому профессору-венерологу.
   Зинаида Сергеевна позвонила по местному телефону Тане Малышевой, которая секретарствовала на комиссии в прошлую среду, и попросила принести протоколы заседания. Через десять минут полненькая Малышева приволокла папку. Зинаида Сергеевна отыскала заявление Броментула с резолюцией «отказать». В заявлении имелся домашний телефон. Зинаида Сергеевна минуту поколебалась, затем набрала номер.
   – С вами говорят из Министерства культуры.
   Мы тут посоветовались и решили, что ваш вопрос имеет смысл обсудить повторно. Музейные работники к картине Бурлюка остались равнодушными.
   Я бы хотела, чтобы кто-нибудь из членов семьи пришел сегодня в министерство и написал повторное заявление.
   Через полчаса молодой Броментул сидел в кресле возле стола начальницы и старательно писал повторное заявление. Зинаида Сергеевна сумела намекнуть, что у нее есть личный интерес к деду отъезжающего Броментула. Посетитель мгновенно все понял, и в этот же день она с сыном сидела в просторном профессорском кабинете дома на Котельнической набережной.
   Семен Юльевич Броментул в тапочках и халате больше походил на театрального администратора, чем на знаменитого профессора. Зинаида Сергеевна уже знала, что по учебникам Броментула-старшего учатся три поколения советских венерологов. Вальяжный старик вскользь заметил, что среди его пациентов немало известных особ, в том числе и деятелей культуры. Имена их держатся в тайне, и Зинаиде Сергеевне даже не стоит этого касаться.
   Старик связался с диспансером, и мальчик Зинаиды Сергеевны прошел обследование без записи в регистратуру. После чего профессор стал создавать комбинации препаратов и последовательно вводить их в организм ее сына. Зинаида Сергеевна, не имея ни малейшего представления о способах лечения сифилиса, почувствовала, что попала в верные руки. Через две недели Сережа принес анализы с явным улучшением, а через месяц был совершенно здоров.
   Лечением второго мальчика, друга сына, Зинаида Сергеевна себя не озадачила. Клаве пришлось обратиться в диспансер официально. При допросе, который в таких случаях проводится в диспансере, друг Сережу не выдал. Зинаида Сергеевна была в этом уверена, поскольку Славика знала. Клава позвонила Зинаиде Сергеевне, обозвала ее сукой, и на этом тема приятеля сына оказалась исчерпанной.
   Темлюкова начальник отдела пропаганды не забыла. Как только стало ясно, что ее Сережа идет на поправку, она начала действовать. Вернувшись после очередного укола от профессора, а она каждый день лично сопровождала сына, Зинаида Сергеевна не пошла в свой кабинет, а постучала в дверь секретаря парткома министерства.
   Гаврила Борисович Афонин раскладывал папки с делами членов партии, сотрудников их ведомства, в новом порядке, поскольку получил румынскую мебель из ДСП на смену дубовой отечественной. Секретарь парткома любил порядок и отдавал много времени и сил на его создание и поддержание.
   Зинаида Сергеевна предложила Афонину вместе пообедать, и тот с удовольствием согласился. Они давно здесь работали и легко понимали друг друга. Зинаида Сергеевна, как, впрочем, и Гаврила Борисович, имела право пользоваться буфетом министра, но оба чаще ходили в общеминистерскую столовую. Оба любили совмещать процесс насыщения с подслушиванием чужих бесед. В обеденной болтовне часто случалась полезная информация. Сплетнями о коллегах интересовались оба. Афонин по должности, Зинаида Сергеевна по любознательности.
   Гаврила Борисович страдал печенью, поэтому долго и внимательно изучал меню. Иногда ходил справляться на кухню о том или ином блюде и только после этого решал, что станет сегодня поглощать.
   Зинаида Сергеевна имела здоровье железное, отсутствием аппетита не страдала и количеством еду не ограничивала, поскольку ее худая, плоская фигура не менялась в весе на протяжении последних восемнадцати лет.
   Когда их стол принял на себя все, что полагалось на обед в министерской столовой, Зинаида Сергеевна и Гаврила Борисович принялись молча есть. Начальница уже управилась с супом и закусками, Афонин немного отставал, но в конце концов оба поспешили к десертному кофе с фирменной «министерской» булочкой.
   – Гаврила Борисович, хочу вашего совета, – начала Зинаида Сергеевна.
   – Чем могу, – охотно поддержал Афонин.
   – Опасный пример Темлюкова, оставленный без внимания, может принести идеологический вред. Вы понимаете, о чем я говорю?
   Афонин прекрасно понимал, о чем говорит начальница отдела.
   – Но Темлюков не коммунист. Будь он членом партии, я бы давно принял меры.
   Зинаида Сергеевна замечание Афонина пропустила.
   – Не место Темлюкову в Союзе художников. Надо что-то придумать.
   Афонин доедал булочку и молчал.
   – Если подготовить коллективное письмо, под которым подпишется большинство видных художников? Как вы думаете? – предложила Зинаида Сергеевна.
   Афонин был мастером составления писем от лица общественности, но сам заваривать кашу не хотел. Гаврила Борисович понимал, что сейчас не тридцать седьмой год и поднимать кампанию против человека, которого, несмотря на экстравагантное поведение, многие художники ценят и уважают, ему очков не прибавит.
   – Составить письмо можно, – медленно и раздумчиво сообщил Афонин, – но подписывать мне его не с руки. Почему секретарь должен заниматься беспартийным? У меня со своим народом дел хватает.
   А написать можно…
   – Вот и замечательно. Ваш опыт и такт – залог успеха, – обрадовалась Зинаида Сергеевна. – А подписи должны стоять самих художников. Ни вам, ни мне его подписывать нужды нет. А вот дельно составить, здесь без вас не обойдешься. У вас на документы талант. Могли бы и книги писать, если бы не ваша скромность.
   Слухи о своей скромности Гаврила Борисович распускал сам и очень одобрял, если слышал от других.
   Зинаида Сергеевна это хорошо знала. Покидая столовую, она была абсолютно уверена, что письмо дня через два-три к ней на стол ляжет. Но в сроках Зинаида Сергеевна ошиблась. Письмо она получила только через неделю. Зато составлено письмо было мастерски.
   Секретарь парткома и на этот раз показал себя с лучшей стороны.

13

   На лесной поляне возле огромного костра Темлюков праздновал свою победу. Он одел Шуру в языческий костюм, что привез в сундуке из Москвы, и теперь любовался на нее, одетую в прозрачную ткань, и потягивал вино из бутылки. Такого полного, спокойного и уверенного счастья Константин Иванович не испытывал давно. Несколько лет он готовил себя к фреске. Теперь все находки, мучительный поиск красок, что он изобретал и выискивал в старинных рецептах, методики их наложения на штукатурку, необходимая влажность и концентрация – все было в этой неистовой работе. Он победил время. Время, отнявшее у современных художников секреты мастеров Возрождения. И он нашел Шуру. Это она помогла ему сотворить чудо. Ее прекрасное тело стало прообразом языческих танцовщиц. Что же он хотел сказать своей фреской? Конечно, в первую очередь то, что человек может и должен быть органической частью Божьего мира. Не поворачивать реки вспять, не рыть огромные котлованы, не орошать пустыни, а жить с природой, как живут звери и птицы. Бог создал мир, и этот мир нужно сохранять и любить, как нужно любить Творца за то, что он сотворил небо, землю и каждого муравья на этой земле. И еще научиться радоваться тому, что тебе дозволено увидеть все это великолепие и прикоснуться к нему.
   Шура думала совсем о другом. Она водила травинки по груди Темлюкова и ждала, что он скажет ей, Шуре. Девушке было немного страшно, потому что она не могла до конца понять этого одержимого москвича. Женские чары и хитрости действовали, как она и предполагала, но случались моменты, когда Темлюков как бы выплывал из поля зрения. Тогда она не понимала, что делать и как его вернуть к себе. Где у него те кнопки, которые она безотказно нажимала у Других? Вот и теперь, когда между ними случилось то, что случается между мужчиной и женщиной, и не просто случилось, Шура почувствовала, что в любовном порыве Темлюков был не проголодавшийся самец, а любящий и нежный. Почему же он теперь молчит? Почему не говорит, что намерен делать? Пригласит ли он ее в свою дальнейшую жизнь? Если да, то как? В качестве кого? В качестве штукатурщицы, чтобы подавала ему краски и стирала рубашки? Нет, не ради этого она мучилась. Ей надо не просто уехать в город. Шура не забывала ту расфуфыренную дамочку с пуделем, что школьницей встретила на ВДНХ.
   Вот ради такой жизни она готовила и осуществляла свой план. И штудировала «Муки и радости». Сможет ли она, Шура, полюбить этого чудного художника?
   Как мужик он, на удивление, ей показался: "Слава Богу, хоть тут нормальный, нашим деревенским еще фору даст. Внешность плюгавенькая, так это ничего.
   Если его помыть и приодеть посолиднее, станет сносным. С деньгами, похоже, у Темлюкова проблем нет.
   Завтра Клыков ему куш отвалит. У бухгалтерши Большаковой сама ведомость видала. На такие деньжищи можно пару лет безбедно прожить".
   – Ты уедешь, а мне оставаться? Как после того, что с искусством соприкосновение получила, стану стены под побелку штукатурить? – спросила Шура тихим и нежным голосом так, будто она примет покорно любое решение ее повелителя.
   Темлюков не сразу понял, о чем говорит девушка.
   А когда понял, прижал к себе, поцеловал.
   – Теперь мы вместе. Поедешь со мной?
   – Хоть на край света! – вырвалось у Шуры, и Темлюков улыбнулся. Он и так считал вопрос решенным. Шура едет с ним, только что он ей может предложить:
   – Знай, со мной сладко не будет. Я, нынче у начальства не в почете. Жить будем в мастерской. Пока деньги Клыков даст, а там что Бог…
   – Да я с тобой на одном хлебе и воде согласна.
   Мне тут от тоски помирать. Лучше с тобой на воде.
   Шура обняла Темлюкова. Он положил ее на разложенную телогрейку и гладил, любуясь отсветами костра на ее лице, меди волос, упругой груди, просвечивающей сосками под прозрачной тканью языческого костюма.
   – Ты сама как произведение искусства. Я буду писать тебя. Я создам настоящие холсты. Теперь я перешел Рубикон. Я Мастер. И этого у меня никто отнять не сможет.
   – Ладно, мастер, что мы тут, в лесу всю ночь будем? Вон комары как жрут. Тебе в брюках ничего, а меня в твоем сарафане до костей обглодают.
   – Пошли в клуб. Пора собираться. – Темлюков набросил на Шуру свой пиджачок.
   – Зачем в клуб? Я небось не бездомная. Пошли ко мне в Матюхино. Я тебя с батей познакомлю. Хоть и алкаш он у меня, а перед отъездом повидаться нужно. Да и сестре кое-что наказать. А то без меня пропадет еще.
   – А не поздно? На дворе ночь, – удивился приглашению Темлюков. Он в своих мыслях вовсе не представлял, что у Шуры есть нормальный деревенский дом с отцом, сестрой и всякой живностью вроде свиней и кур. Это ему показалось очень забавный, и он, посмеиваясь, зашагал знакомиться с будущей родней.
   Они вышли на проселок. Солнце давно село, но там, на западном краю неба, от него остался рыжеватый отблеск. Шура забыла свою модельную походку и шагала быстро и по-деревенски размашисто. Темлюков с трудом поспевал за девушкой. Матюхино их встретило полной тьмой и тишиной. Первой затявкала шавка Глафиры. Она гремела огромной цепью и неистово брехала в сторону идущих. За ней загавкали и другие деревенские собаки. Шура отомкнула свою калитку и пропустила Темлюкова во двор.
   – Погоди тут, – произнесла она шепотом. – Сейчас свет зажгу.
   Скрипнула дверь, и через минуту из трех оконцев полился желтый уютный свет, обозначив забор с крынками, сохнущими на кольях, скамью под рябиной и темные силуэты сарая и летней кухни. Темлюков огляделся. Чем-то далеким, знакомым с детства повеяло от всего, что он видел. Константин Иванович опять улыбнулся и подумал, как сегодня хорошо на душе. Неужели он влюбился?
   Протирая спросонья глаза, босиком вышел из дома отец Шуры, Гришка. Шура растолкала и спящую сестру.
   – Накрывайте стол. Тащите все, что есть. Завтра уеду от вас, отоспитесь! – весело крикнула Шура, уже начав хозяйские приготовления. – Чего во дворе, заходи в дом, ты теперь тут хозяин, – сказала она Темлюкову, чмокнув его на ходу.
   Сонные, не до конца понимая, что происходит, Гриша с младшей дочерью принялись помогать Шуре.
   Почувствовав, что без выпивки не обойдется, Гриша быстро оживился и, суетясь, забегал в погреб и обратно, вынося к столу соленья. Младшая сестра Шуры Лариса, раздувая самовар, кидала любопытные взгляды в сторону Темлюкова и думала, что сестра нашла себе древнего старика. Наконец уселись за стол. Темлюков огляделся и, заметив в углу образа, перекрестился.
   – Ты чего, верующий? – удивилась Шура.
   – А почему тебя это удивляет? – не понял Константин Иванович.
   – Мне казалось, что городские в Бога не веруют.
   Это наши, и то больше старухи, – пояснила Шура, разливая потайной самогон из большой старинной бутыли.
   – Это зависит не от того, где живешь, – ответил Темлюков и поднял граненый лафитник.
   – Со знакомством, – икнул Гриша и дрожащей рукой запрокинул свой стаканчик в рот. Темлюков заметил, как мелко заходил его острый кадык, пропуская внутрь жгучую влагу. Шура выпила махом и положила на тарелку Темлюкова ломти сала и краюху черного хлеба:
   – Закусывай, а то завтра до конторы не дойдешь.
   А тебе расчет получать.
   Темлюков захрустел крепким соленым огурцом и подставил свой лафитник для повторной порции. Шура подняла стаканчик и, обведя свое семейство строгим взглядом, заявила:
   – Мы с Костей завтра уедем. Теперь он мне хозяин. Что скажет, то и сделаю. Вы живите дружно. Если батька станет напиваться и тебя, Лариса, забижать, я приеду и голову ему откручу. Меня знаете.
   За чаем Гришка спросил Темлюкова:
   – А в Москве тоже с одиннадцати дают или раньше?
   – Чего дают? – не понял Константин Иванович.
   – Ну, этого, бормотуху, – пояснил Гриша.
   – Тоже, – рассмеялся Темлюков. – Но кто хочет и раньше находит.
   – Ну это само собой, – ухмыльнулся Гриша.
   Спать сестру и отца Шура положила в сарайчике и летней кухне, а себе с Темлюковым постелила в доме на двуспальной родительской кровати с никелированными шишечками. Константин Иванович лег и провалился в пуховые глубины перины. Шура запалила маленькую керосиновую лампу. Выключила электрический свет и не торопясь разделась. Потом подошла к трюмо и, отраженная в трех его створках, медленно расчесала водопад своих медных волос, оглянулась и, заметив жадный взгляд Темлюкова, пошла к нему, не отрывая от глаз Константина Ивановича своего зеленого взгляда. Темлюков приподнялся, чтобы обнять ее, но Шура не далась. Она уложила его голову на подушку:
   – Не спеши. Я сама…
   Сперва он видел сквозь бронзу ее волос темнеющие в углу образа и фотографии на стенах в деревянных рамках, затем изображение потерялось, замутилось, и он стал уплывать, забывая и себя, и свою фреску, и все то, что живет и держит в реальном мире.
   – Ты теперь мой, – шептала Шура. – И никуда от меня не денешься, потому что лучше меня тебя никто любить не сможет.
   Темлюков краем сознания слышал ее шепот, ощущал ее горячую нежную грудь, обнимал за узкий перехват талии и почему-то все яснее видел лицо старой цыганки, что встретилась ему на базаре в Воскресенском.
   – Беги отсюда! – крикнула цыганка. – Погибель твоя здесь.
   – Никуда не денешься. Мой, – шептала Шура и целовала его своими жадными губами, и тело ее становилось все податливей и прекрасней.

14

   Федя Краснухин сидел на скамейке во дворе своего дома и, потягивая из стакана мутную влагу огуречного рассола, стругал палку. Палка Краснухину была особенно ни к чему, но занять себя путным делом председатель областного отделения Союза художников по причине слабости организма не мог. Вчера, после открытия городской выставки, как полагается, затеялся банкет. Живописцы хвалили друг друга, и речи их по мере выпитого становились раз от разу все умильнее и восторженнее. Краснухину, как лицу выборному и представляющему цех коллег, похвал досталось изрядно. Федя к своим пятидесяти годам сознавал, что Леонардо да Винчи он не стал и навряд ли станет. Но теплые слова в адрес своего таланта принимал с удовольствием. Черный кот, оригинально прозванный Краснухиным Барсиком, потерся о штанину, выбрал момент и сиганул на колено хозяину, но, почувствовав сильный перегарный дух, спрыгнул на землю и, задрав хвост, отправился восвояси. Краснухин оглядел свой добротный дом, глухой дощатый забор, что отделял вотчину художника от остальной окраинной воронежской жизни, сплюнул, отложил палку и решил, что настал момент идти за пивом. Рассол сам по себе вылечить не сможет. Но не успел Федя встать, как из дома на крыльцо вылетела его супруга Наталья и громким надрывным голосом закричала:
   – Федь, к телефону! Москва! Из министерства!
   Краснухин вскочил, чуть не утеряв равновесия, и, спотыкаясь о собственные шлепанцы, боком засеменил в дом.
   – Федор Михайлович, Министерство культуры искренне поздравляет вас с успехом на городской выставке, – начальственным женским голосом прозвучало из трубки.
   Федя откашлялся, поблагодарил. Голос Терентьевой он узнал. Хотя начальник отдела монументальной пропаганды по телефону оказала ему честь впервые.
   Мы две ваши картины отберем на международную выставку в Варшаве. Вы не бывали в братской Польше?
   Федя в Польше не бывал, а посетить Европу, пусть и братскую, да еще с выставкой, ему льстило.
   – Вот и замечательно. Покажем панам, что у нас живописцы не только в столицах проживают. А у меня к вам дело.
   – Слушаю, Зинаида Сергеевна, – сказал Краснухин и облегченно вздохнул, потому что имя и отчество начальницы из головы вылетело, а вот в нужный момент вспомнил.
   – В Воскресенском новом клубе работает московский живописец Темлюков. Он пишет фреску, а возможно, уже написал. Моральный и идейный облик художника вызывает у нас сомнения, и его работа может оказаться опасным примером вторжения чуждой культуры в нашу советскую глубинку. Организуйте выездной художественный совет и разберитесь на месте. Если наши опасения не напрасны, смело принимайте меры вплоть до решения об уничтожении фрески. В работе выездного совета примут участие представители обкома партии. Их мы уже проинформировали. Желаю успеха.
   А как там у вас с заграничным паспортом?
   – Паспорт пока не просил, за границу не собирался… – растерянно ответил Краснухин.
   – Возникнут проблемы, звоните. Поможем, – начальница продиктовала номер министерского телефона и положила трубку.
   Федя Краснухин стоял возле своего телефона. Желание залить организм пивом мгновенно исчезло. Жена, застав мужа побледневшим, с остановленным на одной точке взглядом, потрогала Федю за рукав:
   – Федюша, что случилось?
   Федя не ответил, но так глянул на супругу, что та мышкой шмыгнула из комнаты. Разволновался Краснухин неспроста. Темлюков был хорошо известен.
   Слухи о его демарше давно ходили темными кругами.
   Между собой художники московскому мэтру симпатизировали. Неслыханный факт отказа от всех радостей большой карьеры в среде провинциального мирка выглядел невиданным геройством. Кроме того, на союзных выставках Темлюков всегда имел шумный успех у коллег, поскольку кроме официоза выставлял талантливые картины. В его полотнах собратья замечали поиск большого мастера.
   Краснухин, не будучи ловким интриганом, все же без труда сообразил, что ему предложили шанс вырасти из обыкновенного областного живописца, которых в стране сотни, в персону союзного масштаба. Цена за такой переход – подлость. Когда они неделю назад за бутылкой водки с Пашей Скотниковым как раз обсуждали перипетии московского живописца, поскольку в области уже знали, что Темлюков пишет в Воскресенском фреску, то им в голову не пришло, что так повернется. Одно обсуждать столичные дела в теньке под воронежской яблонькой, совсем другое – участвовать в них.
   «На кой черт я согласился на председателя?! – пронеслось в голове у Феди. – Жил себе спокойно, писал знатных доярок. Чего не хватало?!» Краснухин еще немного постоял, затем открыл шифоньер, достал зачем-то свой выходной костюм, надел его, сунул ноги в драных носках в новые штиблеты и вышел из дома.
   Паша Скотников жил через две улицы, но из-за моста, который связывал части города, к нему приходилось добираться через центр. Краснухин постоял на остановке, рядом с молодухой, которая ловко лузгала семечки, затем, увидев зеленый глазок такси, шагнул на проезжую часть.
   Паша, как и он сам, маялся после вчерашних возлиянии и на друга в парадном костюме уставился как на привидение:
   – Ты, Федь, чего?
   – Что чего? – не понял Краснухин.
   – Вырядился чего? Хоронишь кого, что ли?
   Скотников был абсолютно уверен, что костюм надевают самостоятельно в трех случаях: первый – на собрание в обкоме партии, второй – на свадьбу, третий – на похороны знакомых. Четвертый, на собственные похороны, надевают уже помимо твоей воли.
   О свадьбах в семьях обоих друзей знали заранее, а вот внезапная смерть дальнего родственника могла случиться. Поэтому Скотников и предположил похороны.
   – Разговор есть, – сообщил Краснухин, шагнув в пенал панельной квартирки друга.
   Скотников свою однокомнатную секцию, как называли квартиры в Воронеже, держал под ателье и для отдыха в тех случаях, когда организм в отдыхе нуждался. В семье знали, что отец рисует картину и ходить к нему нельзя. За картины Скотникову иногда платили, поэтому семья к творческому процессу имела уважительное отношение. Комната Скотникова меблировалась простым диванным матрасом на коротких ножках, креслом, затянутым потертым кожзаменителем, двумя мольбертами и навалом холстов в подрамниках.
   Писал Павел поля с подсолнухами, просто подсолнухи, молодиц и подсолнухи и еще автопортреты, где подсолнух тоже присутствовал, но в качестве далекого фона. От живописи желтых семенных голов в комнату шел веселый свет, и квартира-мастерская казалась улыбчивой и наивной. Сам Скотников – белесый, конопатый и квадратно бесформенный – органично вливался в свои произведения и словно растворялся в мастерской.
   Пригласив Федю на кухню. Скотников открыл холодильник и гордо извлек две бутылки «Жигулевского». Реакции Краснухина не последовало. Гость машинально взял бутылку, машинально отколупнул металл крышки и, сделав большой глоток, уселся на табурет. Скотников садиться не стал. И не потому, что табурет был один, возле стола он приспособил под сиденья еще два ящика от стеклотары. Просто поведение друга так озадачило живописца, что он с неоткупоренной бутылкой застыл у двери, прислонив свой белесый облик к дверному косяку.
   – Дела, Паша, дрянь, – начал Краснухин. И не очень членораздельно, повторяясь и забегая вперед, поведал другу о столичном звонке. Скотников потер пятерней белобрысый затылок, открыл пиво, долгими глотками вытянул все из бутылки и сказал:
   – Помозговать надо.
   – Затем и пришел, – согласился Краснухин и тоже опустошил бутылку.
   – Раз в обкоме знают, от выездного совета не уйти. Тебе очень в Польшу охота? – как бы между делом спросил Паша.
   – Хрен с пей, с Польшей! – Краснухин даже обиделся на вопрос. – Ты пойми, тут не Польшей пахнет.
   Если я откажусь, могут не только из председателей, из Союза попереть. А это сам знаешь: заказы, деньги.
   А у меня семья. Наташка и двое. Мать в деревне двадцать пять рублей пенсию получает.
   Ничего, она с этой пенсии еще и вас сметанкой и яичками подкармливает.
   Ты погоди, – остановил друга Краснухин, – совет собирать придется. Но надо туда ребят подобрать. Давай думать – кого.
   А чего думать. Лотовского Генку, Константинова, Ефремова. Косякова нельзя. Подхалим и гнида. ею жизнь Ленина на броневике осваивает, да никак с Ушами не может справиться, вечно наперекосяк уши.
   Составив список выездного совета, друзья вышли на улицу и, выпив еще по кружке бочкового на углу, распрощались.
   Вернулся домой Краснухин поздно, заглянув в спальню и заметив гладкую коленку спящей жены, которая, разомлев от тепла, откинула во сне одеяло", тихо прикрыл дверь и ушел спать на свой топчан в мастерскую. Утром позвонили из обкома партии.