– Спасибо тебе. Вера, – понимая, что модельер спешит, стал прощаться Темлюков. – Заходи к нам.
   – Чего спасибо? Твою кобылку подковать надо.
   Пошли за мной.
   Темлюков с Шурой, едва поспевая, спустились за Верой на первый этаж. Вера снова исчезла и появилась на сей раз не одна, а с полной пожилой брюнеткой. Та, быстро оглядев Шуру, опять вышла и вернулась с тремя коробками. Шура примерила три пары туфель, и каждая пара ей оказалась точно по ноге.
   – Откуда вы мой размер знаете? – удивленно спросила она брюнетку.
   – Я твою лапу деревенскую за версту вижу. Какие берешь?
   – Эти, – ответила за Шуру Вера, указав на темно-коричневый лак. – Итальянские?
   – Они самые, – ответила брюнетка. – Пятьдесят пять.
   Темлюков отдал деньги и, взяв Шуру под руку, попрощавшись, вышел. Они брели по Пушкинскому бульвару, и Константин Иванович не мог отвести от Шуры глаз. Даже походка у девушки изменилась.
   «Хороша пара, – подумал Темлюков. – Леди с полотен Гейнсборо и шпана в ковбойке. Придется и себя в костюм одевать, а вообще, так даже интереснее».
   – Чего пялишься? Влюбился, что ли? – спросила Шура. – Давай где-нибудь пожрем. Жрать охота.
   Есть тут забегаловка какая-нибудь?
   Темлюков выпучил глаза: так не вязалось заявление Шуры с ее обликом. Он ухмыльнулся.
   – Ему смешно, а у меня живот с голодухи сводит. Сперва накорми, а потом пялься, – обозлилась Шура.
   – В таком наряде в забегаловку не ходят. Придется тебя в ресторан вести, – с трудом справляясь с приступом смеха, ответил Константин Иванович.
   Они вернулись на Горького и, спустившись вниз, оказались возле ресторана «Центральный». Швейцар поклонился Шуре и, с недоверием оглядев Темлюкова, пропустил их в холл. Молодой чернявый официант указал на маленький столик у окна и, оставив им книжицу меню, отошел. Темлюков подал меню Шуре, затем спохватился и взял себе.
   – Давай блины с икрой есть, – предложил он.
   – Блины на поминках едят, – удивилась Шура, – а икры я отродясь не пробовала. Нет, пробовала, но только щучьей.,.
   Девушка в белом фартуке возила между столиками тележку с цветами, возле Темлюкова остановилась:
   – Купите букет вашей красавице.
   Темлюков вынул из ведерка букет из пяти коралловых роз.
   – Сколько?
   – Всего десять рублей… – ответила цветочница.
   – Сколько, сколько? – переспросила Шура.
   – Червонец, – пояснил Темлюков, доставая деньги.
   – Что? Десятку за пять цветочков?! Да она спятила. Засунь ей эти розы в жопу… – Шура от негодования вскочила с места.
   – Такая красивая барышня, а так лаются, – испуганно пробурчала цветочница и, схватив деньги, быстро укатила свою тележку.
   – Да знаешь, сколько мне за червонец надо стены раствором закидать?! – не унималась Шура.
   – Успокойся. Сегодня мы с тобой гуляем. Это твой первый день в Москве. Пусть он тебе запомнится и этими розами.
   – Спасибо, Костя. Мне никогда никто роз не дарил. Да больно дорого просят. Вот я и не сдержалась.
   Дура деревенская. – Шура взяла букет. – Мне цветы к лицу?
   – Тебе все к лицу. Ты у меня сегодня самая красивая девушка в Москве. Я тебя люблю.
   – И я тебя люблю. Сегодня самый счастливый день в моей жизни.
   Вечером на балете в кресле Дворца съездов Темлюков заснул. Бинокль из его рук вывалился и по уступам партера поскакал вниз. Шуре тоже хотелось спать, но она глядела на сцену, где в полумраке белые нимфы принимали всевозможные позы, и думала о платье, что выбрала для нее модельер Вера. Почему она напялила на нее эту жухлую тряпицу? В кипе, что Вера принесла для примерки, было очень красивое платье с блестками. Оно так и било в глаза золотыми и серебряными искрами. Шура, конечно, выбрала бы его. А они радуются на эту линялую дрянь. Видно, непросто будет ей с москвичами.
   Нимфы вышли на поклон, в зале дали свет. Громкие овации разбудили Темлюкова. Он для порядка тоже немного похлопал, после чего они с Шурой пристроились в поток зрителей, тянущихся к выходу.
   Возвращались на метро.
   – Во красотища, – сказала Шура Темлюкову, проходя мимо бронзовых фигур Площади революции.
   – Помпезное убожество и безвкусица, – ответил Темлюков, угрюмо оглядывая бронзового матроса с гранатой.
   – Ой, тебе не нравится?
   – А что здесь может нравиться? – насупился Темлюков.
   – Ну и набалованные вы, москвичи! У них и автобусы, и троллейбусы, и метро, словно дворец, а им все не так. Вот из Матюхино в Воскресенское не то что троллейбуса или метро, телеги не дождешься. Все пехом.
   – У вас такая благодать, что грех в транспорт лезть. Ходи, дыши да любуйся, – ответил Темлюков, подводя Шуру к эскалатору.
   – Боюсь. Ой, боюсь, не войду, – забеспокоилась Шура, упираясь возле самодвижущейся лестницы.
   Темлюков улыбнулся, взял Шуру на руки и, как ребенка, занес на эскалатор.
   – Ты чего? Люди же смотрят, – смутилась Шура.
   – Пусть смотрят, – ответил Темлюков, ставя девушку на ступени. – Держись за меня.
   Шура уцепилась за рукав Константина Ивановича и замерла. В конце лестницы Темлюков снова поднял Шуру и вынес в холл станции. Выйдя на Ленинградский проспект, Темлюков огляделся. Все киоски давно закрылись. Сигарет оставалось несколько штук, но теперь уже не купишь. Еды в мастерской – только пирожки Нади Клыковой. В продовольственный магазин они так и не зашли. Весь день было не до того, а сейчас все закрыто.
   – Придется чай с пирожками пить, – грустно заметил Темлюков, мечтавший о куске хорошего мяса.
   – А я бы выпила. Надо первый день отметить. Но у вас все закрыто, – пожалела Шура.
   – Водки сейчас добудем, – ответил Темлюков и направился к стоянке такси.
   – Зачем на такси деньги тратить? Мы же почти дома! – воскликнула Шура. Она помнила, что до метро Динамо они шли минут пять. Темлюков не ответил. Подойдя к машине, он о чем-то поговорил с водителем. Тот вышел, опасливо огляделся по сторонам, после чего открыл багажник и быстро сунул в руку Темлюкову бутылку «Столичной».
   – Ты о чем с ним говорил? – полюбопытствовала Шура.
   – Водки взял.
   Темлюков показал Шуре торчащую из кармана бутылку…
   – С вами, москвичами, не соскучишься, – засмеялась Шура.
   Отмыкая ключом дверь мастерской, Темлюков, заметил приколотую кнопкой бумажку. Развернув, прочел: «Константин Иванович, позвоните мне в любое время». Дальше шли цифры телефона и подпись:
   «Михаил Павшин». Темлюков, размышляя, что бы могла значить эта просьба, решил зажечь свет, но передумал. Сегодня гостей он не хотел, поэтому вместо света зажег свечку.
   – Электричества нет? – удивилась Шура.
   – Электричество есть. Давай вдвоем посидим.
   А на свет сбегутся.
   – Художники твои?
   Шура села в кресло и скинула туфли: новая обувь за день утомила, да ей и не приходилось раньше так долго ходить на каблуках. Темлюков смотрел на Шуру при свете свечи и вспомнил их первый вечер в клыковском клубе.
   – Надень мой языческий костюм. Помнишь, как ты его в первый раз примеряла?
   Шура помнила. Ей вовсе не хотелось снова раздеваться-одеваться, но она сдержалась и, сняв новое бежевое платье и уверенно открыв темлюковский сундук, отыскала языческий сарафан.
   – Может, и волосы так же распустить?
   – Умница. Все понимаешь, – одобрил Константин Иванович.
   О своей фреске Темлюков с того самого момента, когда ее закончил, ни с кем не заговаривал. На вопросы пожимал плечами:
   – Надо смотреть. Как можно рассказать живопись?
   Но фреска жила в нем. Он помнил о ней каждую минуту. Даже когда думал о другом, где-то в подсознании стучали маленькие звонкие и радостные молоточки. Они отбивали: «Сделал, сделал, сделал». И от этих ударов Темлюкову становилось хорошо и спокойно. Он может заниматься чем угодно, а там на стене ведут свой танец его богини. Он умрет, а они будут так же кружить свой бесконечный хоровод, и отблески невидимого костра так же будут озарять их лица и тела. И одна из этих богинь теперь с ним. Живая, немного испуганная огромным городом, но сказочно красивая.
   Темлюков чувствовал, что с каждым часом все больше влюбляется в Шуру. Ему нравится смотреть на нее. Сегодня день потерян, но завтра он начнет серию картин. Он будет писать ее обнаженной и одетой в разные ткани. Он будет писать ее в полный рост и портреты. Руки чешутся работать. Ему еще никогда так не было жалко потраченной минуты. "Господи!
   Почему в сутках только двадцать четыре часа? Господи, почему половина из них без солнца?!"
   Шура, как и тогда в клубе, расстелила на столе свою косынку, поставила тарелку с пирожками и, поняв, что Темлюков думает о чем-то своем, сама откупорила бутылку и разлила по стаканам.
   – Полетал сокол мой под небесами, теперь лети ко мне.
   Темлюков подошел к Шуре, взял из ее рук стакан, выпил, глядя девушке в глаза, вытер рукавом губы, обнял, крепко и долго поцеловал.
   – Мой милый, кажется, приплыл. Пошли в твою опочивальню. Помнишь ночь в Матюхино? Сейчас тебе будет еще лучше. Я сегодня на любовь добрая, – сказала Шура и повела Темлюкова за собой. Он хотел обнять ее, но Шура не далась. – Не спеши, я сама. Неси сюда свечку.
   Темлюков пошел за свечой, а когда вернулся, увидел обнаженную Шуру. Темлюков поставил свечку на пол у ног девушки и принялся целовать ее колени, бедра. Шура взяла Темлюкова за плечи, сняла с чего рубашку, погладила грудь и, расстегнув ремень, опустилась на колени.
   Темлюков имел женщин предостаточно. Жизнь художника и моделей происходит гораздо свободнее, чем принято у добропорядочных обывателей, но так хорошо, как с Шурой, ему не было. Может, было, но Темлюков этого не помнил. Откуда эта деревенская девчонка знала столько слов в непростой азбуке физической любви? Большой практики у нее быть не могло. В деревне каждая встреча мужчины и женщины фиксируется. В Воскресенском Шуру уважали, а гулящих девок на селе презирают. Выходит, по женскому чутью, заложенному самой природой.
   Темлюков ничего не видел и не слышал. Он брал женщину и не мог насытиться. Казалось, что и сил больше нет. Он откатывал к стене, видел медную гриву, зовущий алый рот и всю ее такую бесстыдную и манящую, и желание приходило снова.
   – Ну и кобелина же ты, – сказала Шура и, пошатываясь, направилась в душ. – Вроде старый, плюгавый, откуда берется? Или вы все художники такие кобели?
   Темлюков не ответил. У него не было сил. Он улыбнулся и заснул. Шура приняла душ, выйдя из ванной, взглянула на спящего Темлюкова, покачала головой и открыла окно. Ветер гнал по Нижней Масловке опавшие листья. В Москве начиналась осень.

6

   Зойка Совкова не любила художников. Раньше Зойка вообще никого не любила, а теперь… Но это была ее тайна, и никому дела до того нет. Художников Совкова не любила люто: спят сколько хотят, ничего путного не делают. Создание картин путным делом Зойка не считала, твердо веря, что малевать можно и в свободное от работы время. И еще Зойку бесило, что художникам за малевание платили. Возможно, и не слишком много, но, с точки зрения Зойки, живописцы загребали огромные деньжищи. Совкова служила в ЖЭКе и получала сто пятнадцать рублей в месяц, а художникам за мазню могли отвалить полторы-две тысячи. Таких денег она и в руках не держала. Скопила путем режима экономии семьсот рублей и хранила их на срочном вкладе в сберкассе.
   Служба у Зойки была ответственная. Совкова готовила мероприятия, связанные с рождением вождя мирового пролетариата, следила, чтобы в кружках не падала посещаемость, вела списки неблагополучных семей, пенсионеров, инвалидов. В особой папке держала фамилии тунеядцев и художников. Тунеядцы находились под надзором милиции. Художники – под надзором КГБ. Зойка стучала и туда и туда. Делала она это добровольно, но, с другой стороны, сама ее должность подразумевала стукачество. В милиции Совкова появлялась часто и была там человеком своим. Раз в месяц в милицию являлся сотрудник КГБ, и Зойка докладывала ему свои наблюдения над художнической братией. Зойка жила в полуподвальной квартире, часто сидела на лавочке и слушала сплетни.
   Особенно Совкову интересовал Константин Темлюков. Его фамилию сотрудник КГБ выделил именно в тот самый день… До того дня Зойка была просто стукачкой, а после – совсем другое дело. Тогда сотрудник пристально посмотрел ей в глаза и назвал фамилию, причем не в списке вместе с другими, а отдельно. Зойка осознала, что ей поручено большое государственное задание.
   За Темлюковым следить Зойке было гораздо легче, потому что он жил в своей мастерской. Художников, живущих в мастерских, насчитывалось немного.
   По закону о творческих мастерских, жить там не полагалось. Мастерские относились к нежилому фонду.
   Раз фонд не жилой, то и жить там нельзя. Но художники жили. Чаще всего это были ушедшие из семей не очень молодые мужчины. В мастерских они устраивали гнездо с новыми молодыми пассиями. Нередко такое сожительство приводило к новому браку, часто ни к чему не приводило, и, разочаровавшись в новом предмете, мэтр возвращался в семью. В милиции знали о нарушителях, но глядели на это сквозь пальцы.
   Милиционеры, в отличие от Зойки, художникам симпатизировали, наведывались к ним, угощались вином и с удовольствием беседовали. Милиционеры художникам симпатизировали, а КГБ – нет.
   Не стал исключением и сотрудник, с которым встречалась Совкова. Имени и фамилии его Зойка до сих пор не знала. Когда тот являлся в милицию, ему освобождался отдельный кабинет. С первой встречи с гэбистом Зойка ощутила невероятное волнение. Надо отметить, что, с точки зрения социалистической нравственности, Зойка являла пример исключительный. К своим тридцати восьми годам Зойка пришла девицей. Большого труда сохраниться в невинности Зойке прикладывать не пришлось. Плоская, сутулая молодка особого желания у мужского пола не вызывала. По пьяному делу в ЖЭКе или даже в милиции мог найтись любитель, но без серьезных намерений претендента отдавать свои женские прелести Совкова считала недопустимым.
   В двадцать лет Зойка влюбилась в артиста Стриженова. Олег Стриженов знаком с Зойкой не был и потому ответить взаимностью не мог. Зойка бегала на все фильмы, где играл возлюбленный, скупала все открытки с его портретами и вырезала встречавшиеся в журналах кадры из его фильмов. Даже одно время не пожалела денег и выписала «Советский экран». По понятным причинам любовь Зойки осталась платоническим чувством и урону ее девственности не нанесла.
   Гэбист принимал Совкову по последним четвергам каждого месяца. На свое второе свидание с представителем спецслужбы Совкова шла, блаженно улыбаясь. Еще за неделю она продумала свой гардероб, купила нейлоновую кофточку, которая своей прозрачностью просвечивала нулевой бюстгальтер, показывая, что место, отмеченное природой для женской груди, у Зойки имеется. Она даже, впервые в жизни, подчернила ресницы и чуть нарумянила щеки. Нужды в этом не возникало, поскольку в кабинете она рдела, как утренняя заря. Томление к гэбисту пришло не случайно: по некоторым признакам Совкова сразу ощутила с ним родство душ. Эти признаки непосвященный никогда бы не приметил: когда у Зойки вырывался уничижительный эпитет к живописцам, сотрудник понимающе ухмылялся. Иногда улыбался только глазами, иногда удовлетворенно покашливал…
   Во время свидания на внешние признаки Зойки сотрудник внимания не обратил. Он просто на Зойку ни разу не взглянул. Ее ресницы, румянец и прозрачность нейлона отмечены им не были. Прошло два месяца. Зойка изменилась. Несколько распрямилась сутулая фигурка, в тусклых злых глазках наметились томные отблески. Зойка влезла на каблуки и выросла почти до нормального роста.
   В тот день Совкова доносила о посещении мастерской Темлюкова иностранным посетителем. Беседа подходила к концу. Гэбист никогда не здоровался и не прощался, а только кивал. Кивок означал, что пора докладывать, он же означал, что аудиенция завершена. Перед финальным кивком гэбист поднял на Зойку свои водянистые, бесцветные глаза и, видимо, заметил в своей стукачке такое обожание и смущение, что вместо кивка вышел из-за стола, запер дверь кабинета и подошел к Зойке сзади. Взяв своего осведомителя под мышки, он поставил ее коленками на стул, затем задрал юбку, после чего Зойка ощутила жгучую боль между ног. Маленькая стукачка напрягла всю силу воли, чтобы не крикнуть. Она стиснула зубы и издавала только невнятное шипение. Закончив любовный акт, сотрудник уселся за свой стол и, посапывая, углубился в бумаги. Зойка еще некоторое время провела в той позе, в которой была оставлена, затем осторожно сползла со стула, оправила свое белье и страстно взглянула в сторону своего предмета. Головы гэбист так и не поднял. Зойка на цыпочках подошла к нему, чмокнула в коротко стриженную прическу и пошла к двери. Так же на цыпочках, стараясь не шуметь, повернула ключ и покинула кабинет.
   С того дня прошло больше года. Каждый последний четверг месяца Совкова посещала кабинет и давала информацию. Но больше интимных отношений с сотрудником из органов она не имела. Он слушал ее как ни в чем не бывало и кивком отпускал восвояси.
   Сегодня – последний четверг месяца, и Совкова к двенадцати дня отправилась в милицию. Кроме румян, она добавила в свой макияж голубые тени. Тайна, возникшая с того дня, наполняла жизнь Совковой новым сладостным смыслом. Не признаваясь даже себе, она каждый раз надеялась, что ее предмет, кроме сухого допроса, вновь проявит мужское внимание.
   Ровно в полдень Зойка вошла в кабинет. Он сидел за столом и что-то писал. Зойка уселась на стул и, пожирая глазами короткую стрижку, тихо ждала. Гэбист кивнул, и Совкова начала доклад:
   – В мастерской Темлюкова появилась женщина.
   Женщину художник привез из-под Воронежа, где халтурил своей мазней. Женщина молодая, деревенская и бойкая. Живет в мастерской и наверняка не имеет московской прописки. Поэтому всегда можно привести в отделение и припугнуть…
   Гэбист улыбнулся одними глазами. Зойка поняла, что ее поощряют, и продолжала:
   – Иностранцев у него после приезда не заметила, Ходят соседи-художники. Вчера водил девку в город, Приодел. Вернулись поздно. Света не жгли. Чем занимались, неизвестно.
   Гэбист знал гораздо больше Зойки. Телефон Темлюкова прослушивался не только во время разговоров, но и передавал все звуки, происходящие в мастерской. Поэтому он знал и про Дворец съездов, и то, что происходило в мастерской, когда Темлюков с Шурой вернулись. Современная аппаратура легко фиксировала любые шумы. Вспоминая любовные вздохи, скрип дивана и обрывки слов, произносимые любовниками, гэбист уставился на Зойку. Совкова покраснела и приподнялась, как птичка перед змеиным взглядом.
   – Запри кабинет, – шепотом приказал гэбист.
   Зойка молча исполнила приказ, затем повернулась и застыла возле двери, не поднимая головы и глядя в пол.
   – Раздевайся, – еле слышно скомандовал гэбист и встал из-за стола.
   Зойка дрожащими руками принялась стягивать платье через голову, но запуталась и застряла. Гэбист подошел к ней и, схватив на руки, запутавшуюся в своем наряде положил на стол, содрал трусы и деловито принялся за дело. Зойка пыталась что-то ему сказать нежное и страстное, но мешало платье, в котором билась ее голова.
   – Молчи, – рявкнул гэбист, и она затихла.
   Закончив, он застегнул брюки и, тяжело дыша, вернулся к делу.
   – По нашим данным, немецкий писатель собирается в Москву. Возможен контакт с художником. Тогда, Зоя Николаевна, вы должны быть особенно внимательны. Вот вам номер телефона… Заметите что-нибудь подозрительное, звоните, не дожидаясь плановой встречи.
   Зойка наконец справилась со своим костюмом, надела трусы и бережно взяла листок с телефоном.
   Она шла в свой ЖЭК, напевая по дороге шлягер Пугачевой «Арлекино». В их отношениях произошло новое и большое изменение. Теперь она имела номер его телефона. Правда, имени и фамилии на листочке не значилось, но какое это имело значение. В красном уголке ее ждали пенсионеры и общественники. На носу Ноябрьские праздники, а списки ветеранов и подарки для них еще не приготовлены. Работы невпроворот. Совкова кивнула общественникам и уселась за грамоты. Лучше почерка, чем у Зойки Совковой, в ЖЭКе не найти, и заменить ее при заполнении грамот никто не может. Она писала и улыбалась. Большая тайна, смешавшая государственную безопасность с личным счастьем, распирала грудь и делала жизнь Зои Совковой таинственной и значительной.

7

   Соломон Яковлевич Бренталь в стеганом плюшевом халате сидел за письменным столом карельской березы и считал доллары. Ему вчера удалось продать пейзаж Константина Коровина за полторы тысячи.
   Зеленые заокеанские купюры крамольно шуршали в Руках известного театрального художника. От иноземной валюты Бренталь испытывал беспокойство.
   Оно происходило вовсе не от скабрезности или жадности Соломона Яковлевича. Доллары в стране Советов были строго-настрого запрещены, и, попадись художник за этим занятием, не миновать ему беды. От этого и проистекало волнение. Бренталь никогда бы не связался с опасным делом и не взял бы в руки запретные бумажки, заставила нужда. Соломон Яковлевич собирался покинуть отечество, переехав на историческую родину в государство Израиль. Этому решению предшествовали долгие и мучительные раздумья. Здесь, в России, у Бренталя оставалось множество друзей и знакомых. Общительный и светский дом, которым жил Соломон Яковлевич с супругой Розой Семеновной, притягивал людей. Не было дня, чтобы они обедали вдвоем. Бренталь преподавал, поэтому почти каждый день у него толпились студенты. Много лет оформляя спектакли в Большом, художник познакомился с оперной и балетной элитой. Певцы, танцоры, балерины – кого только не увидишь в кооперативной башне союза художников на Ленинградском шоссе.
   Трехкомнатная квартира мастера больше походила на музей или картинную галерею. Гордость коллекции – большое законченное полотно Крамского с изображением гадающей при свечах молодой крестьянки открывало экспозицию прямо в просторном холле.
   А дальше в гостиной и Бакст, и Лансере, и уже вошедший в моду Фальк. Всех не перечесть.
   Собирать картины начал еще отец Бренталя, академик архитектуры Яков Иванович. Сын картин не покупал, но коллекция за его жизнь пополнилась.
   Кое-что дарили сами художники, кое-что выменивал на бронзовые и фарфоровые фигурки, также оставшиеся от отца. Иногда получал картины в обмен на свои.
   Имя Бренталя у частных собирателей набирало силу.
   Картины и мебель Соломону Яковлевичу было жаль, но вывезти их за рубеж не дадут, поэтому он начал понемногу продавать. На первое время в Израиле понадобятся деньги. Ему обещали государственную помощь, но Соломон Яковлевич имел гордый характер и помощи стеснялся. Коллекцию жаль, но гораздо больше жаль расставаться с людьми. Почему художник принял такое трудное решение? Чтобы жить сытнее и лучше? Он и здесь жил прекрасно. Антисемитизм? Но Соломон Яковлевич его на себе не испытывал. Причина была совсем в другом. В Израиле ему предложили возглавить художественную академию.
   Театральных художников такого класса там не нашли. Бренталю дали понять, что кроме него правительство Израиля не видит фигуры, которой можно доверить молодую поросль. И его, Бренталя, долг взять эту ношу.
   Соломон Яковлевич аккуратно сложил стодолларовые банкноты и, подойдя к книжной полке, оглядел корешки и, улыбнувшись, вынул томик Золя с романом «Деньги». «Здесь не забудешь», – подумал он, убирая купюры в книгу. Соломон Яковлевич память имел рассеянную и делал все предосторожности, чтобы потом не пришлось перетряхивать всю библиотеку. О решении покинуть страну он ни с кем пока не делился. Слишком большой шум мог подняться в городе. Курс в институте, должность в Большом театре, множество общественных деяний и еще в придачу на него навесили председательство в кооперативном содружестве дома. Как ни отнекивался художник, вдеваться некуда. Общество проголосовало единогласно. Неприятности, связанные с оглаской своего намерения, Бренталь предвидел, но они тревожили его гораздо меньше, чем соображения, связанные с финансовыми проблемами. Бренталь никогда раньше не нарушал закон. Ему и в голову не приходило заняться спекуляцией антиквариата или еще чем подобным. Если он что и покупал или продавал, то делал это открыто, как любой законопослушный гражданин. Теперь ему предстояло превратиться в подпольного дельца. Мало того, что надо все продать не за советские деньги, а за валюту, надо еще эту валюту переправить туда. Простая истина, что он продает свои вещи и переправляет свои деньги, не утешала. По законам страны это превращалось в чудовищное преступление. Страх, смешанный с отвращением к любым махинациям, портил последние недели жизни на Родине известного театрального художника.
   Надо было этот страх и отвращение преодолеть и решить проблему. Бренталю предстояло найти человека, который здесь деньги возьмет, а там отдаст. Роза Семеновна помочь не могла. Супруга еще меньше, чем он, была способна что-нибудь придумать.
   Несмотря на свои сорок девять лет. Роза оставалась той девочкой с искусствоведческого курса, с которой он познакомился тридцать лет назад. Она на глаз могла вычислить возраст мазка на картине, но отличить вареную колбасу от копченой до сих пор затруднялась.