АЛЕКСАНДРА АНИСИМОВА
НА КОРОТКОЙ ВОЛНЕ
(ЗАПИСКИ РАДИСТКИ)

 

1

   Наш двор становился теснее день ото дня. На старом месте стоял четырехэтажный корпус, принадлежавший до революции какой-то барыне. Не двигался с места старинный двухэтажный беленький особняк, и забор, отделявший нас от соседнего двора, не ремонтировался с незапамятных времен. С тех пор как мы помнили себя, все во дворе стояло прочно на своих местах. Но менялись, вырастали мы сами, маленькие обитатели двора.
   После обеда, вернувшись из школы, мы собирались на крыльце белого особняка. Если нам не хотелось бегать, мы сидели и придумывали разные истории. Притащив из дому тряпье, изображали нами же придуманные сцены. Спасали челюскинцев, плавали на Северный полюс и все по очереди были детьми капитана Гранта. Иногда Лариса приносила кусочек тюля, покрывала им голову, подвязывала фартук и садилась на крыльце в «кресло» из кирпичей и сучьев. Такой в нашем представлении была барыня — бывшая хозяйка нашего дома. Мы забирались к ней в сад, ломали сирень, барыня — Лариса — вскакивала с кресла, размахивала руками и кричала: «Ах, разбойники! Ну, подождите, я позову милиционера!» — так обычно на нас ругалась дворничиха.
   Мы играли в казаков-разбойников, в прятки, излазили все уголки на чердаках и в подвалах двух домов.
   В наших играх, в наших разговорах было все, что мы знали о жизни, о людях, о своей родине, о ее далеком и недалеком прошлом, о чужих странах: цари и старые барыни, революция, Буденный и Чапаев, чкаловские перелеты, «Челюскин» и папанинцы, Долорес Ибаррури, непонятный, но стремительный лозунг «Но пасаран!».
   Наше настоящее представлялось слишком обыденным. Занятия в школе, книги, кино — этого было мало.
   Однажды, когда мы сидели скучая, неожиданная мысль пришла мне в голову.
   Был жаркий летний день. Цвели маки в саду у белого домика, зеленая трава густела на бугорке около забора, узенькая дорожка белыми каменными плитами пролегла до калитки, а там… за калиткой…
   За калиткой была Москва — душная, пыльная, притихшая от зноя. Доносились автомобильные гудки, звонки трамваев. Пустыми, безжизненными окнами смотрела на нас с противоположной стороны улицы закрытая на лето школа.
   Белая дорожка манила, звала за собой. Потянуло на простор — бескрайный и неведомый. Захотелось все увидеть, узнать: людей, пространства, жизнь большого — лучшего в мире — города. И я сказала робко, не глядя на ребят:
   — Ну, кто пойдет со мной «заблудиться»?
   Рядом сидела младшая сестра Клавка. Она повернула ко мне свое круглое, необыкновенно белое лицо, с носом-картошкой и круглыми серыми глазами, и сказала покорно:
   — Наверно, я.
   Лариса, фыркнув, пожала плечами:
   — Может быть, я тоже пойду.
   А остальные ребятишки только, молча переглянувшись, кивнули головами. Мы вышли на улицу.
   Наш двор расположен на углу площади Коммуны. На площади красивое здание — Центральный театр Красной Армии. Мы пошли в сторону от театра, от площади по тихой улице Селезневке, добрели до прудика, известного под названием «Синички», заглянули в 4-й Самотечный переулок, хотели пойти по нему дальше, но что-то очень уж подозрительно поглядывала на нас группа мальчишек в конце этого переулка. Мы повернули к 3-му Самотечному, спустились в парк и очень обрадовались, когда увидели слева от себя нашу площадь и «наш» театр. Так прошло первое путешествие.
   С тех пор летом и зимой только в непогожий день можно было увидеть нас во дворе. Все дальше с каждым разом уходили мы от дома. Иногда я проверяла ребят:
   — Кто знает, куда этот переулок выходит? — Никто, оказывается, не знает. Я тоже. — Ну что ж, пойдем — узнаем. А дорогу обратно найдете?
   Но обратно тем же путем мы никогда не возвращались. Не было у нас привычки идти назад. Мы шли по незнакомым переулкам, не спрашивая у взрослых, как пройти к нашей площади. Нетрудно представить, как восхищались мы собой, когда наши путешествия заканчивались успехом. Мы сами находили верную дорогу!
   Могла ли я в те далекие дни вообразить хоть на минуту, как пригодятся мне навыки, приобретенные в детской игре, — умение ориентироваться в незнакомой местности, запоминать все увиденное вокруг? Кто знает, не они ли помогли мне, когда больная и голодная скиталась я по горному Шленску…
   Обеспокоенные долгим отсутствием ребят, родители жаловались моей матери, и она строго отчитывала меня. Но стоило мне показаться во дворе, как опять собирались ребятишки и просили:
   — Ася, пойдем заблудиться…
   В своих мечтах я теперь не довольствовалась уже ролью путешественника. Хотелось совершать подвиги, хотелось делать в жизни самое трудное. И я решила, что стану капитаном дальнего плавания.
   Чтобы избежать насмешек в случае неудачи, действовала молчком. Узнала через «Пионерскую правду» адрес морской школы и поехала туда. В пустынном вестибюле какой-то мужчина замахал на меня руками:
   — Что ты, что ты, девочка! Ну, нет, и не думай!
   Вернулась домой я как ни в чем не бывало, даже притворилась веселой. Мать, вечно занятая хлопотами по хозяйству, ничего не заметила. Я решила выждать, поискать еще какой-нибудь ход, но добиться своего.
   Время подходило горячее — конец учебного года. С волнением и обычными тревогами прошли экзамены. Четырнадцатого июня 1941 года я окончила седьмой класс.
   И вдруг — война! Я знаю, были бои в Финляндии, бои у озера Хасан, но это где-то далеко от Москвы. В газетах тогда печатались военные сводки, да муж старшей сестры приезжал в Кремль получать орден за участие в боях на Халхин-Голе. Почему же сейчас так встревожены взрослые? Почему такое напряжение вокруг?..
   Первая тревога! Немецкие самолеты над Москвой! Мать сует мне и Клаве узлы с какими-то вещами, хватает за руки младших братьев — Вовку и Стасика, и мы спускаемся в убежище. В подвале под домом уже полно народу: женщины с детьми, старики.
   Зачем я здесь? Мать строго оглядывает нас и рассаживает около себя. А я не могу спорить. Нас у нее семеро — нужно успеть всех накормить, обуть, одеть… Может быть, поэтому я никогда не возражаю матери.
   Несколько дней я сижу около матери в подвале. Но вскоре приходит письмо из деревни, и мы уезжаем к родственникам в Рязанскую область — «эвакуируемся».
   Приехали в деревню всей оравой. Я, как старшая из детей, иду работать в колхоз.
   Было очень тяжело сначала: непривычные к физической работе, ныли руки, плечи; проваливались по колено в горячее зерно и подкашивались ноги. Вечером я долго не могла заснуть. Но физическая усталость не заглушала неясную, непонятную тревогу.
   В конце августа приехал навестить нас отец. После долгих уговоров мать согласилась отпустить меня с ним. Пропуска в Москву я не имела и прошла восемнадцать километров до станции, не зная, то ли уеду, то ли вернусь обратно. Незадолго перед отъездом в небольшой колхозной библиотеке я случайно прочла сказку азербайджанского поэта о юноше, прошедшем трудный, но славный путь. Две строки из этой сказки я решила сделать своим девизом:
 
Лев пустыни седой — и тот
По следам своим вспять нейдет…
 
   Решила твердо, без рисовки, никому в этом не признаваясь, как можно решать свою судьбу в пятнадцать лет…
   Перед тем как мы вышли из дому, мать сказала:
   — Я никого не буду просить, чтобы тебе разрешили выехать отсюда. Добивайся сама. Не сумеешь — вернешься. Но больше уже не просись — не пущу.
   На вокзале мы долго стояли в очереди за разрешением на получение билета.
   — Еду учиться в Москву, — сказала я начальнику станции. Отец и мать молча стояли рядом.
   — Предъявите вызов из школы.
   «Неужели оставаться?» — мелькнула мысль. И, не подумав как следует, чуть не плача, я сказала начальнику:
   — Все равно уеду: в тамбуре, на вагоне, под вагоном…
   — А мы тебя в милицию заберем, — перебил он.
   — Все равно убегу и уеду…
   Он покачал головой, не глядя на меня, махнул рукой и поставил на пропуске отца подпись.
   …В сумерках поезд приближался к Москве. Быстро темнело. Надвигалась гроза. И вдруг в небе над нами появились немецкие самолеты. Раскаты грома смешивались со стрельбой зениток и взрывами бомб. Поезд мчался на предельной скорости. Впереди над Москвой сверкали молнии. И гром, и грохот поезда, и взрывы — все смешалось в беспорядочный гул. В темном, гремящем на стыках вагоне, прижавшись лицом к окну, я ждала, что вот сейчас, внезапно все остановится, ухнет огромный взрыв, клубы дыма уйдут в небо, а на земле наступит солнечный день, спокойная жизнь, как было до войны… Но по-прежнему мчался поезд, по-прежнему грохотало все вокруг…
   Первые дни мы с отцом много думали, чем бы мне заняться. Школа наша была закрыта, многие предприятия эвакуировались. Завод, на котором работал отец, находился на военном положении. Папа забегал домой только раза два в неделю. Старшая сестра, Зинаида, работала в ЦДКА бухгалтером. Сперва во время тревог она брала меня с собой. Мы бежали с ней через площадь. Ухала зенитная батарея, установленная в скверике на площади. И все было чужое, непривычное…
   В маленькой комнатке дежурного по ЦДКА всегда было весело: здесь собиралось много людей, хорошо знающих друг друга. Для меня устанавливались стулья в ряд, и я ложилась на них. Подолгу лежала я без сна здесь или же в полутемном пустынном зале и думала… Что-то не так я делаю, не так живу. Отсюда до выполнения моих планов стало еще дальше. Что же делать? И я все думала, думала.
   Однажды, во время моих очередных раздумий, неожиданно склонился надо мной пожилой солидный командир. Чуть прищурив глаза, он тихо спросил:
   — Вы кто? Почему здесь лежите?
   Я ответила. Он кивнул головой и отошел. А у меня долго горели щеки от стыда: рослая, здоровая девушка прячется где-то на стульях! Довольно!
   На другой день я очень вежливо отказалась идти с сестрой, заверив ее, что пойду в убежище. Она не настаивала, и я оказалась предоставленной самой себе. В убежище я, конечно, не пошла. Сестра пожаловалась отцу.
   — Ну зачем ты приехала сюда? Жила бы с матерью в деревне, — рассердился он.
   — А ты не бойся за меня. Я не маленькая. Только в убежище не посылай. Там еще страшнее. Я лучше буду около дома стоять.
   — Глупая! Там одни мужчины стоят.
   — Ну и пусть. А в убежище все равно не пойду. Что мне там делать? Узлы стеречь, что ли?
   Первое время глаза жмурились от вспышек зениток, но я заставляла себя не мигая смотреть на огонь. Смутные, неясные мысли бродили в голове, но одно я знала твердо: приучить себя к этому огню, к этим оглушающим орудийным залпам значило закалить свою волю, воспитать в себе бесстрашие. А потом уж и какое-нибудь настоящее дело!
   По вечерам вся молодежь нашего дома собиралась в конторе домоуправления. Мы проверяли посты на крышах домов, в пустынных дворах, которые все стали проходными. Ходили вокруг большого темного здания театра, увешанного маскировочными сетками, заляпанного рисунками. Он был нашей гордостью до войны — театр, выросший на наших глазах. А сейчас на его ступенях нарисованы крыши домов, а на колоннах «деревья».
   Откуда-то издали доносились звуки канонады, изредка небо прорезали прожекторы. Медленно наступал рассвет… А мы все ходили, ходили… Иногда потихоньку пели: «Голубыми туманами наша юность прошла…» Зарево ночных пожаров растекалось по небу, уступая место синим московским зорям.
   Вскоре я устроилась на швейную фабрику. «Красная оборона» ученицей в школу ФЗУ.
   Наступила зима — первая военная зима. На фабрике не хватало электроэнергии, не работало отопление. По целым дням мы сидели в шубах, с трудом удерживая иголку в окоченевших пальцах. Так было на работе. А дома… От стрельбы зенитной батареи стекла выбиты и заменены фанерой. Отопление в доме тоже не работало. В комнате стоял такой же холод, как и на улице, только не было ветра. Оконная ниша покрылась толстым слоем снега. Я жила одна в квартире — отец на заводе, сестра на лесозаготовках, и мне было немножко страшно. В шубе залезала я в постель, укрывалась двумя ватными одеялами и прятала лицо в подушку. Объявляли тревогу, а мне смертельно хотелось спать.
   Как-то пришел с завода отец и принес железную печку-«буржуйку». С тех пор у меня была постоянная забота — напихать в печку как можно больше бумаги. Гасила в комнате свет, открывала дверцу и смотрела, как плясали огненные отсветы, выхватывая из темноты то угол картины с золотыми колосьями ржи, то заснеженную раму окна.
   В тот день, когда немецкие войска находились на ближних подступах к Москве, нас, рабочих, собрали в один цех, и директор фабрики сказал:
   — Товарищи! Фабрика закрывается. При расчете получите деньги за месяц вперед.
   …Через день мы пришли за расчетом. Вдруг кто-то вбежал в бухгалтерию и на весь коридор закричал:
   — Идите на работу! Фабрика опять открывается!
   Все бросились к своим цехам. Нам не нужно было денег «вперед». Мы хотели работать, чтобы по-прежнему ежедневно выезжали из ворот нашей фабрики автомашины с шинелями, телогрейками и ватными брюками, направлялись прямо с фабрики на передовую…
   В этот памятный для москвичей день все мы слушали по радио выступление председателя Московского городского Совета.
 
   Все больше и больше задумывалась я над своей жизнью. Ну, работаю на фабрике. Ну, дежурю ночами. Этого мало! Надо на фронт!
   Вместе с несколькими девушками из своего цеха подала заявление с просьбой принять меня в комсомол, и в последних числах декабря мы поехали в райком. Меня пригласили в кабинет одной из последних. Я очень волновалась и даже имя и фамилию свою назвала не совсем уверенно. А когда секретарь райкома спросил, читаю ли я газеты и слежу ли за положением на фронтах, вдруг машинально произнесла фразу, которую слышала утром по радио:
   — Наши войска оставили город Феодосию.
   Потом спохватилась, посмотрела на всех. Секретарь перебирал бумаги на столе, а остальные члены бюро сделали вид, что не слышали моих слов. Только наша Лена — секретарь комитета — укоризненно покачала головой.
   «Не примут! — подумала я. — Нет у меня политической подготовки!..» Но в комсомол меня приняли и поручили работу агитатора в госпитале.
   Три раза в неделю я стала ездить в Тимирязевку. Там, в корпусах академии, разместился военный эвакогоспиталь. Я ходила по палатам, беседовала с ранеными бойцами, читала им книги.
   Очень возможно, что, если бы я попала в стационарный госпиталь, где не так быстро сменялись больные и раненые, я осталась бы в нем до конца… Было у меня большое желание отдать все свое душевное тепло, чувствовать себя нужной этим людям. Я хотела входить в палату, слышать знакомые голоса, видеть ответные улыбки, знакомые лица. А в той палате, куда меня назначили, ежедневно менялись раненые. В этом круговороте я казалась себе никому не нужной.
   Вот почему незначительный случай послужил причиной моего ухода из госпиталя. Это произошло в феврале 1942 года. Не помню числа. Только помню, что было очень холодно. В этот вечер, едва я пришла на дежурство, ко мне подошел высокий молодой боец с обмороженным лицом. Обе руки забинтованы. Я старалась смотреть ему прямо в глаза, потому что боялась выражением лица огорчить его. Но помимо воли видела только его губы: посиневшие, как крошками, густо усыпанные мелкими капельками запекшейся крови. Это было страшно: красивая линия рта и замерзшие крошки на губах…
   Я выполнила его просьбу. Разыскала мать и передала ей все его поручения. В холодном дребезжащем трамвае, на пути из Замоскворечья в Тимирязевку, меня согревала мысль, что, вернувшись в госпиталь, обрадую человека. Но пока ездила, его уже отправили в другой госпиталь. Я почувствовала какую-то пустоту и разочарование.
   Вместе с подружками по цеху я записалась в кружок автоматчиков, ездила на Петровку заниматься в райсовете Осоавиахима. Когда через некоторое время нам сказали, что кружок автоматчиков никакого направления в действующую армию не даст, — я сразу ушла из него. Но что делать?.. Где найти свою дорогу? И когда же я доживу до шестнадцати лет?..
   Председатель райсовета Миловидов понравился мне с первого же знакомства. Была в нем какая-то подкупающая простота. После одного из занятий я зашла к нему в кабинет и стала просить помочь мне поступить в морскую школу.
   — Серьезно ли вы подумали об этом? — спросил он.
   Со всей страстностью пятнадцатилетней девчонки я стала доказывать, что выбор сделан окончательно.
   — А как смотрят на это ваши родители?
   — Они согласны, — не моргнув глазом, ответила я, хотя отец, конечно, ничего не знал даже о моих занятиях в кружке автоматчиков.
   Несколько месяцев Миловидов вел переписку и переговоры с соответствующими организациями, но повсюду получал отказ. Пытался отговорить меня, но я настаивала, и он опять звонил, писал, добивался.
   Летом, с группой комсомольцев, я отправилась на трудфронт. Но разве о таком фронте мечталось?
   Я уже окончила школу ФЗУ, получив квалификацию «швейника женского пальто», и работала в цехе фабрики по двенадцать часов в смену, как и все рабочие. После душного, шумного цеха очутиться на окраине подмосковного поселка, на свежем воздухе, ходить с граблями, просушивая торф-«крошку», — разве это фронт?
   Через два месяца я вернулась на фабрику и вскоре опять сидела у Миловидова. Ничего утешительного сказать он мне не мог. Обиженная на всех, я стала избегать подруг и товарищей и увлеклась чтением. Читала без разбора все, что попадалось под руку.
   Иногда воспоминания довоенной жизни вызывали прежнюю, неясную тревогу, и я одна ходила по Москве «заблудиться».
   Как-то, когда я переходила улицу на Земляном валу, тоненький детский крик остановил движение. Взвизгнув тормозами, замерли трамваи, остановились автомашины, люди.
   — Кто там? Кто? Что случилось? — раздавалось вокруг.
   И действительно, было от чего остановиться движению, было от чего замереть сердцу: под передними колесами большой грузовой машины лежал, раскинув руки, маленький мальчик. Машиной ему, видимо, придавило ноги. Он тянулся из-под колеса, хватался ручками за булыжник мостовой, силился приподняться, тихо вскрикивал и, снова уронив голову на мостовую, плакал и что-то говорил быстро, захлебываясь. Я рванулась к машине. Шофер грузовика, опомнившись, дал задний ход, и машина тихо отодвинулась. Я приподняла мальчика и понесла на тротуар. Он крепко обнял меня за шею. Усадив ребенка на тротуар, я стала быстро ощупывать его руки, ноги, всё тело. Куда-то далеко-далеко уплыло все: шумная улица, толпа, окружившая нас плотным кольцом. Не знаю сама, откуда вдруг взялся у меня такой спокойный голос, как будто мы были вдвоем на необитаемом острове:
   — Ну, что теперь будем делать? Больно? В больницу отвезти? Не надо? Дойдешь до дому? Вот в этом? Ну, здесь близко.
   Это было счастливой случайностью, что колесо задело только мягкие ткани ног. Толпа постепенно расходилась. Двинулись трамваи, троллейбусы, загудели, пробивая дорогу, автомобили. Только шофер все стоял около нас и спрашивал:
   — Ну так как же, а? Может, в больницу отвезти?..
   Я помогла мальчику подняться, одернула на нем курточку, отряхнула. Он сделал несколько неуверенных шагов, оглянулся.
   — Проводить тебя? — спросила я.
   — Нет, не надо… Только… маме не говори. Ладно? — Я кивнула головой. Оглянувшись по сторонам, он перешел через дорогу, потом все той же неровной походкой направился к подъезду большого серого дома. Мальчугану было лет семь-восемь.
   Дома весь вечер я раздумывала над этим случаем.
   И вдруг поверила в себя, в свои силы, в то, что в трудную минуту буду решительна. Нужно только не теряться ни в какой обстановке.

2

   Я пришла к Миловидову в кабинет и сказала:
   — Мне уже исполнилось шестнадцать лет. Что хотите делайте, а я так не уйду. Не может быть, чтобы мы ничего не добились.
   — Послушайте, Ася. Не хотите ли вы стать радисткой? Прием в школу начался.
   — Нет, — ответила я не задумываясь. — Только в морскую школу.
   — Но в школу радистов прием начался, — опять повторил Миловидов.
   — Радист?! Что такое радист? Одного известного радиста знаю — Кренкель. Так он на Северном полюсе был. А так, — что такое радист?
   — Ася, радисты нам сейчас очень нужны. Радист — это глаза и уши армии. Поверьте, это очень интересная работа. Подумайте. Ручаюсь, вы не раз потом скажете мне спасибо.
   Тяжело вздохнув, я сказала:
   — Ну, ладно. Так и быть. Пойду в вашу радиошколу. — И добавила: — Если капитан знает радиодело, это ведь не плохо?
   Миловидов засмеялся и выдал мне направление.
   Чтобы удобнее было учиться, меня перевели в дневную смену. С семи часов утра до семи вечера — на фабрике, потом оттуда, с Сущевской улицы, на Пушкинскую площадь, в радиошколу до десяти, домой к одиннадцати — и спать до шести утра. Вот это правильно! Вот это настоящая жизнь!
   В те дни, когда нет занятий в школе, по-прежнему читаю. В книжном шкафу отыскала «Диалектику природы». Решила самостоятельно изучить ее. Конспектирую каждую главу и иногда спрашиваю сама себя: «Зачем я изучаю диалектику природы, ведь никто с меня этого не спросит?»
   Отец как-то успевает забежать домой, приготовить еду. Возвращаюсь вечером домой, а меня уже ждет на диване под подушкой горячий ужин, на столе записка. Иногда видимся — один раз в десять дней. Дни, наполненные трескотней швейных моторов, горячим запахом солдатского сукна, привычной темнотой московских улиц и тоненьким писком зуммера, бегут размеренно друг за другом. И теперь я уже точно знаю: фронт — это скоро.
   Интересное дело: знаю, что точка-тире «ти-та» — это «а». Преподаватель отстукивает на ключе «ти-та» пять раз в минуту с одинаковыми интервалами. Слышу звук, понимаю, что это «а», но записать вовремя не успеваю. Преподаватель смеется:
   — Не волнуйтесь, все придет в свое время. Будете, не задумываясь, записывать по сто двадцать знаков в минуту, а то и больше.
   Не верится. Вообще-то снисходительное отношение к радиоделу у меня поколебалось в первый же день занятий. Познакомившись с нами, преподаватель отстукал на ключе «приветственную» радиограмму со скоростью сто сорок знаков в минуту, на что мы все — тридцать девчонок — ответили громким искренним смехом. Казалось невероятным тогда, что придет время, когда сама будешь выгадывать у немецких пеленгаторов доли секунды, чуть заметными движениями руки сообщать необходимые командованию буквы и цифры, шифрованные радиограммы. Но к этой оперативности, четкости в работе вели долгие месяцы учебы, крайне напряженной, и не менее интересной.
   А пока я бегала с работы в школу, старательно упражнялась на большом тяжелом телеграфном ключе и, честное слово, выглядела победителем, когда приняла первую радиограмму вовремя и без ошибок.
   Приехала из деревни мать с ребятишками. Клава и Вова будут учиться. Все мы, и, конечно, больше всех мама, каждый день ждем писем с фронта от старшего брата. Я вижу, как бережно складывает мать конверты с Васиными письмами в отдельную сумку, и думаю, что скоро и от меня она будет получать письма и вот так же складывать их, беречь. Но — пока ни слова. Тайком от матери перечитываю письма брата по нескольку раз. Очень хочется знать, как там — на фронте. Не то, что в газетах пишут или в кино показывают, а вот что-то особенное, такое, о чем думают бойцы, когда в бой идут. Страшно им или не очень? А Вася пишет обо всем: о погоде, о походах, о боях… о том, что вот вечер хороший и у них на передовой заводят патефон.
   В наш большой четырехэтажный дом начинают возвращаться из эвакуации жильцы: приехали и Лариса с матерью. Лариса старше меня на два года. Сначала она поступила в один институт, потом перешла в другой. Лариса сторонится меня, иногда делает вид, что не замечает: ведь я всего-навсего подруга детских игр, а сейчас я работница швейной фабрики — примерщица закройного цеха. Но не знает Лариса, с какой гордостью, с какой спокойной совестью несу я домой заработанные деньги — триста рублей и талон на дополнительное питание за выполнение нормы на сто восемьдесят процентов. Усталое, ноет все тело. Все-таки тяжело работать и учиться. Мало шести часов сна. И на фабрике в первую же свободную минуту валюсь на тюки сукна, чтобы поспать хоть десять — пятнадцать минут.
   Но иной, легкой жизни мне не надо.
   На одном из занятий преподаватель говорит:
   — Провожу сегодня контрольную работу, прошу быть повнимательней.
   Пока преподаватель проверяет наши работы, мы сидим в ожидании результатов.
   Потом всех отпускают, оставив несколько человек, в том числе и меня. В кабинет заходит капитан и говорит, оглядев нас:
   — Товарищи, если кто из вас желает учиться в военной школе радистов, приходите завтра утром с вещами. Поедете в Горький. Там закончите учебу.
   Я не задаю лишних вопросов. В настоящую военную школу! Радостная бегу домой. Но дома моя радость меркнет.
   — В какую это школу? — спрашивает мать. — Добегалась. Сидела бы дома. Вон Лариса знай себе учится! А тебе надо подальше от дома!
   Я не могу спорить с ней. Мое молчание, видимо, обезоруживает ее.
   — Что собирать-то тебе? — спрашивает она неверным, срывающимся голосом.
   Нудная, серая изморозь мелким налетом покрывает все вокруг, оседает на лице, на пальто. Я иду с вещевым мешком за плечами. Мать, почему-то маленькая, тихая, идет сбоку, молчит и только изредка начинает уговаривать меня:
   — Может, не поедешь, а? Обязательно везде побывать надо? Пропадешь на чужой стороне.