Страница:
Прежде всего, купец установил над сыновьями опеку, то есть право контроля над принадлежащим Павлу и Сергею имуществом. Купец считал, что обоим сыновьям нужно на протяжении еще нескольких лет набираться практического опыта. Опекуншей назначил, как и прежде, Александру Даниловну, опекуном – своего друга и торгового партнера купца К.А. Чеботарева. М.З. Третьяков писал: «Производимой мною торговле, до пришествия детей моих, сыновей Павла и Сергия, перваго в двадцатишести– а последняго двадцатипятилетний возраст (т. е. 19 января 1859 года – в день 25-летия С.М. Третьякова. – А.Ф.), остаться в том самом виде, как она ныне находится. Вверяя все остающееся после меня достояние в распоряжение тех сыновей моих, прошу их следовать во всем по торговле тем правилам, какими я руководствовался, во все течение жизни моей. Искренняго же приятеля моего купца Константина Афанасьевича Чеботарева прошу иметь надзор за теми детьми моими, так чтобы они ни продать недвижимаго имения, ни давать без его согласия до пришествия в вышеупомянутый возраст долговых каких-либо документов не могли, и во всех случаях руководствовались бы его советами и опытностию, имея вместе с сим всевозможное попечение любовь и преданность к матери своей, а моей супруге Александре Даниловне».
Действительно, вплоть до 1859 года купеческие дела Третьяковых велись от имени Александры Даниловны. Она «временно» считалась купчихой 2-й гильдии. Искреннее почтение к матери сохранилось у сыновей до конца жизни. Павел Михайлович не оставил привычку каждый день заезжать «к маменьке “поздороваться”» уже и тогда, когда его собственные дети стали взрослыми.
Будучи совершеннолетними, Павел и Сергей в торговых делах остались стеснены обязанностью избегать перемен в способах ведения коммерции, а также необходимостью отчитываться перед опекунами в совершаемых действиях. «Так как образ торговли моей сыновьям моим уже известен, то я надеюсь, что они будут следовать всем моим правилам, которые я старался внушать им. Но как они имеют еще молодые лета, то обязываю их давать в торговле отчет в течение семи лет от дня моей кончины как упомянутому выше сего приятелю моему Константину Афанасьевичу Чеботареву, так и матери своей Александре Даниловне».
Адресованный сыновьям Михаила Захаровича запрет производить изменения в торговых делах, должно быть, напрямую увязан с еще одним важнейшим приказанием купца: «Имения же моего, товара, капитала, документов и всего, что только после меня останется, не опечатывать и не описывать». В распоряжениях отца семейства имелся прямой резон. Его капитал был довольно велик, но… весь он был вложен в дело. Михаил Захарович оставлял семье очень небольшую сумму наличных денег: всего 2,2 тысячи рублей серебром, или 1,8 % от суммы, в которой выражалось завещанное купцом имущество. Подавляющая часть капиталов М.З. Третьякова (69 %) находилась в обороте, следовательно, он сделал все возможные распоряжения, чтобы дело оставалось на ходу. Не так-то просто было свернуть это торговое предприятие на новые рельсы…
Заботливый отец, Михаил Захарович мог менять ласку на строгость, когда это было необходимо для семейного блага.
На первый взгляд кажется, что этим завещанием Михаилу Захаровичу удалось обеспечить надежную защиту остающемуся после него имуществу. Сам купец так не считал. У обоих опекунов могли появиться причины не уделять молодым Третьяковым должного внимания. У Чеботарева были свои дела, которые иной раз требовали длительной отлучки. Что касается Александры Даниловны, то муж не исключал повторного выхода ее замуж, в результате чего ее внимание к делам первой семьи могло существенно ослабнуть. Нужен был человек, который бы неотлучно находился рядом с сыновьями. И у Михаила Захаровича на этот случай в запасе имелся еще один козырь: дочери.
За несколько лет до кончины Михаилу Захаровичу понадобился толковый приказчик, которого он и нашел в 1841 году. В.П. Зилоти, со слов тетки Анны Ивановны Третьяковой, рассказывает, что «Михаил Захарьевич случайно набрел на одного молодого человека, показавшегося подходящим помощником в лавке; он был гораздо старше его сыновей (Павла – на 8, а Сергея на 9 лет. – А.Ф.). Михаил Захарьевич сразу оценил его коммерческие способности, его честность, доброту, отзывчивость и преданность. Звали его Владимиром Дмитриевичем Коншиным». Свидетельство это нуждается в некотором уточнении.
Маловероятно, чтобы встреча Третьякова с Коншиным являлась чистой случайностью. Купеческое семейство Коншиных уже в 1810-х годах, когда был жив отец Михаила Захаровича, проживало в том же Николо-Голутвинском приходе, что и Третьяковы. Владимир Дмитриевич был дальним родственником главы этого семейства. Приход в XIX веке был гораздо более устойчивой единицей, чем в наши дни. Прихожане встречались в церкви на службах, знали о важнейших событиях, происходящих в доме соседа, завязывали деловые связи. Кроме того, члены одного прихода совместно заботились о своем храме. Помогали старосте в финансовых вопросах. Жертвовали в церковь ризы, оклады, иконы, книги. Помогали украшать церковь к праздникам, а то и собирались для совместной праздничной трапезы.
По-видимому, благодаря приходской жизни завязалось знакомство В.Д. Коншина с главой семейства Третьяковых. Впоследствии оно привело к их деловому сотрудничеству. В 1845 году «московской мещанин» Владимир Дмитриевич Коншин уже живет на дворе Третьяковых. Благодаря личной порядочности, смекалке и трудолюбию, Коншин быстро завоевывает доверие Михаила Захаровича Третьякова и становится его старшим доверенным приказчиком. Возможно, после смерти собственных младших сыновей Михаил Захарович стал воспринимать Коншина как еще одного сына. Так или иначе, на смертном одре глава семьи отдает устное распоряжение: сыновья обязаны взять Коншина в компаньоны. А любимую дочь Елизавету отец просил, по достижении возраста, выйти за Владимира Дмитриевича замуж. А.П. Боткина пишет: «Лизавете Михайловне было в это время 15 лет, брак этот ее пугал, она плакала и умоляла, но понемногу свыклась и примирилась».
Таким образом, отец обеспечил будущность семейному делу, поручив ведение значительной его части дельцу опытному, практические качества которого он проверил лично. Став членом семьи, Коншин вряд ли бросил бы своих родственников на произвол судьбы. Но помимо холодного расчета, Михаилом Захаровичем руководила и отцовская любовь – это хорошо видно из воспоминаний А.И. Третьяковой, переданных В.П. Зилоти: «Когда Михаил Захарьевич умирал, – он очень беспокоился о своей старшей дочке, Лизаньке, которую он очень любил; ей не было в то время и 16-ти лет, и была она слабого здоровья… Михаил Захарьевич, перед самой смертью, позвал к себе Лизаньку и стал умолять ее дать ему слово, что она, после его смерти, выйдет замуж за Владимира Дмитриевича. Лизанька, обожавшая отца, не могла отказать ему и обещала». Свадьба их была сыграна 13 января 1852 года.
Деловое чутье не подвело Михаила Захаровича. Коншин вошел компаньоном в дело молодых Третьяковых. Оно стало разрастаться под фирмой «Братья П. и С.М. Третьяковы и В. Коншин». Открытие торгового дома под этой маркой состоялось 1 января 1860 года. Не прогадал он и в заботах о любимой дочери. Елизавета Михайловна в браке с Владимиром Дмитриевичем была счастлива. Тот в свою очередь души не чаял в своей супруге.
Заботу о жене и дочерях Михаил Захарович вверял Павлу и Сергею Михайловичам. Александре Даниловне он возвращал ее приданое в двойном размере – тридцать тысяч рублей серебром. Каждой из трех дочерей – Елизавете, Софье и Надежде – оставлял по пятнадцать тысяч. Обращаясь к сыновьям, М.З. Третьяков предполагает то, о чем он не говорит в первом документе: что супруга может после его кончины вступить во второй брак. Он словно намекает супруге: «Из могилы держать тебя не стану». В завещании одного разночинца открыто сказаны слова, ставшие знаменитыми: «В замужестве и в сиденье вдовою, и в постриженье – ни в чем тебе не запрещаю, буди по твоей воле: буде лучше найдешь – забудешь, буде хуже нас будет – помянешь». Павла и Сергея Михайловичей он просит «любить и почитать мать свою, как Закон Божий повелевает, быть у ней в послушании. Жить вместе, буде она не выдет после меня в замужество, довольствовать, как ее, так и сестер приличным содержанием». Кроме того, М.З. Третьяков распорядился «когда они, дочери, придут в возраст, то обязываю сыновей моих выдать их с согласия родительницы в замужество за людей достойных, и при сей выдаче вручить каждой по пятнадцати тысяч рублей серебром со всею прибылью, какая может быть от дня моей кончины, приобретена на те деньги по торговле».
Последние распоряжения отца сыновья выполняли свято.
После кончины Михаила Захаровича Третьякова его тело предали «по христианскому долгу земле на Даниловском кладбище», где уже был положен прах его родителей. Со смертью отца для его детей наступил новый жизненный этап.
В кругу близких и за его пределами: «архимандрит» или «папаша»?
Действительно, вплоть до 1859 года купеческие дела Третьяковых велись от имени Александры Даниловны. Она «временно» считалась купчихой 2-й гильдии. Искреннее почтение к матери сохранилось у сыновей до конца жизни. Павел Михайлович не оставил привычку каждый день заезжать «к маменьке “поздороваться”» уже и тогда, когда его собственные дети стали взрослыми.
Будучи совершеннолетними, Павел и Сергей в торговых делах остались стеснены обязанностью избегать перемен в способах ведения коммерции, а также необходимостью отчитываться перед опекунами в совершаемых действиях. «Так как образ торговли моей сыновьям моим уже известен, то я надеюсь, что они будут следовать всем моим правилам, которые я старался внушать им. Но как они имеют еще молодые лета, то обязываю их давать в торговле отчет в течение семи лет от дня моей кончины как упомянутому выше сего приятелю моему Константину Афанасьевичу Чеботареву, так и матери своей Александре Даниловне».
Адресованный сыновьям Михаила Захаровича запрет производить изменения в торговых делах, должно быть, напрямую увязан с еще одним важнейшим приказанием купца: «Имения же моего, товара, капитала, документов и всего, что только после меня останется, не опечатывать и не описывать». В распоряжениях отца семейства имелся прямой резон. Его капитал был довольно велик, но… весь он был вложен в дело. Михаил Захарович оставлял семье очень небольшую сумму наличных денег: всего 2,2 тысячи рублей серебром, или 1,8 % от суммы, в которой выражалось завещанное купцом имущество. Подавляющая часть капиталов М.З. Третьякова (69 %) находилась в обороте, следовательно, он сделал все возможные распоряжения, чтобы дело оставалось на ходу. Не так-то просто было свернуть это торговое предприятие на новые рельсы…
Заботливый отец, Михаил Захарович мог менять ласку на строгость, когда это было необходимо для семейного блага.
На первый взгляд кажется, что этим завещанием Михаилу Захаровичу удалось обеспечить надежную защиту остающемуся после него имуществу. Сам купец так не считал. У обоих опекунов могли появиться причины не уделять молодым Третьяковым должного внимания. У Чеботарева были свои дела, которые иной раз требовали длительной отлучки. Что касается Александры Даниловны, то муж не исключал повторного выхода ее замуж, в результате чего ее внимание к делам первой семьи могло существенно ослабнуть. Нужен был человек, который бы неотлучно находился рядом с сыновьями. И у Михаила Захаровича на этот случай в запасе имелся еще один козырь: дочери.
За несколько лет до кончины Михаилу Захаровичу понадобился толковый приказчик, которого он и нашел в 1841 году. В.П. Зилоти, со слов тетки Анны Ивановны Третьяковой, рассказывает, что «Михаил Захарьевич случайно набрел на одного молодого человека, показавшегося подходящим помощником в лавке; он был гораздо старше его сыновей (Павла – на 8, а Сергея на 9 лет. – А.Ф.). Михаил Захарьевич сразу оценил его коммерческие способности, его честность, доброту, отзывчивость и преданность. Звали его Владимиром Дмитриевичем Коншиным». Свидетельство это нуждается в некотором уточнении.
Маловероятно, чтобы встреча Третьякова с Коншиным являлась чистой случайностью. Купеческое семейство Коншиных уже в 1810-х годах, когда был жив отец Михаила Захаровича, проживало в том же Николо-Голутвинском приходе, что и Третьяковы. Владимир Дмитриевич был дальним родственником главы этого семейства. Приход в XIX веке был гораздо более устойчивой единицей, чем в наши дни. Прихожане встречались в церкви на службах, знали о важнейших событиях, происходящих в доме соседа, завязывали деловые связи. Кроме того, члены одного прихода совместно заботились о своем храме. Помогали старосте в финансовых вопросах. Жертвовали в церковь ризы, оклады, иконы, книги. Помогали украшать церковь к праздникам, а то и собирались для совместной праздничной трапезы.
По-видимому, благодаря приходской жизни завязалось знакомство В.Д. Коншина с главой семейства Третьяковых. Впоследствии оно привело к их деловому сотрудничеству. В 1845 году «московской мещанин» Владимир Дмитриевич Коншин уже живет на дворе Третьяковых. Благодаря личной порядочности, смекалке и трудолюбию, Коншин быстро завоевывает доверие Михаила Захаровича Третьякова и становится его старшим доверенным приказчиком. Возможно, после смерти собственных младших сыновей Михаил Захарович стал воспринимать Коншина как еще одного сына. Так или иначе, на смертном одре глава семьи отдает устное распоряжение: сыновья обязаны взять Коншина в компаньоны. А любимую дочь Елизавету отец просил, по достижении возраста, выйти за Владимира Дмитриевича замуж. А.П. Боткина пишет: «Лизавете Михайловне было в это время 15 лет, брак этот ее пугал, она плакала и умоляла, но понемногу свыклась и примирилась».
Таким образом, отец обеспечил будущность семейному делу, поручив ведение значительной его части дельцу опытному, практические качества которого он проверил лично. Став членом семьи, Коншин вряд ли бросил бы своих родственников на произвол судьбы. Но помимо холодного расчета, Михаилом Захаровичем руководила и отцовская любовь – это хорошо видно из воспоминаний А.И. Третьяковой, переданных В.П. Зилоти: «Когда Михаил Захарьевич умирал, – он очень беспокоился о своей старшей дочке, Лизаньке, которую он очень любил; ей не было в то время и 16-ти лет, и была она слабого здоровья… Михаил Захарьевич, перед самой смертью, позвал к себе Лизаньку и стал умолять ее дать ему слово, что она, после его смерти, выйдет замуж за Владимира Дмитриевича. Лизанька, обожавшая отца, не могла отказать ему и обещала». Свадьба их была сыграна 13 января 1852 года.
Деловое чутье не подвело Михаила Захаровича. Коншин вошел компаньоном в дело молодых Третьяковых. Оно стало разрастаться под фирмой «Братья П. и С.М. Третьяковы и В. Коншин». Открытие торгового дома под этой маркой состоялось 1 января 1860 года. Не прогадал он и в заботах о любимой дочери. Елизавета Михайловна в браке с Владимиром Дмитриевичем была счастлива. Тот в свою очередь души не чаял в своей супруге.
Заботу о жене и дочерях Михаил Захарович вверял Павлу и Сергею Михайловичам. Александре Даниловне он возвращал ее приданое в двойном размере – тридцать тысяч рублей серебром. Каждой из трех дочерей – Елизавете, Софье и Надежде – оставлял по пятнадцать тысяч. Обращаясь к сыновьям, М.З. Третьяков предполагает то, о чем он не говорит в первом документе: что супруга может после его кончины вступить во второй брак. Он словно намекает супруге: «Из могилы держать тебя не стану». В завещании одного разночинца открыто сказаны слова, ставшие знаменитыми: «В замужестве и в сиденье вдовою, и в постриженье – ни в чем тебе не запрещаю, буди по твоей воле: буде лучше найдешь – забудешь, буде хуже нас будет – помянешь». Павла и Сергея Михайловичей он просит «любить и почитать мать свою, как Закон Божий повелевает, быть у ней в послушании. Жить вместе, буде она не выдет после меня в замужество, довольствовать, как ее, так и сестер приличным содержанием». Кроме того, М.З. Третьяков распорядился «когда они, дочери, придут в возраст, то обязываю сыновей моих выдать их с согласия родительницы в замужество за людей достойных, и при сей выдаче вручить каждой по пятнадцати тысяч рублей серебром со всею прибылью, какая может быть от дня моей кончины, приобретена на те деньги по торговле».
Последние распоряжения отца сыновья выполняли свято.
После кончины Михаила Захаровича Третьякова его тело предали «по христианскому долгу земле на Даниловском кладбище», где уже был положен прах его родителей. Со смертью отца для его детей наступил новый жизненный этап.
В кругу близких и за его пределами: «архимандрит» или «папаша»?
О П.М. Третьякове писали фантастически много. Писали его современники – родня, знакомые, люди искусства. Напишут о нем многие тома и после его смерти. Упоминания о Павле Михайловиче встречаются в дневниковых записях, воспоминаниях и переписке огромного числа его современников – как представителей художественного мира, с которыми он вплотную общался, так и писателей, музыкантов, выходцев из образованного слоя купечества и даже чиновников. Но как обсуждали Третьякова? О чем говорили? Его имя, разумеется, было и остается на устах интеллектуального класса нашей страны. Однако когда заходит разговор о Павле Михайловиче, – что в старину, что в наше время, – этой незаурядной личностью интересуются в основном как великим меценатом, и лишь иногда – как крупным предпринимателем. Еще реже его изучают в роли щедрого жертвователя на Церковь, на бедных. При этом уловить контуры его личности почти не пытаются: всех интересует, у кого Павел Михайлович приобрел ту или иную картину или от какой покупки отказался, и мало кому любопытно, что он представлял собой как человек. Цельной картины личности Третьякова попросту не существует.
А ведь не восстановив интеллектуальный, психологический и нравственный облик мецената, невозможно до конца понять и корни его созидательной деятельности.
Личность Третьякова погружена в тень его замкнутостью, его нежеланием выворачивать перед публикой подробности собственной жизни, знакомить весь свет со своими предпочтениями. Он не стремился стать «публичным человеком». Поэтому характер его и этические приоритеты реконструировать весьма сложно. Еще при жизни плотной завесой молчания Третьяков скрывал от любопытствующих все, что было связано с его этическим выбором, идеями и переживаниями. Несмотря на это, психологический облик мецената можно восстановить, хотя бы в общих чертах – по отдельным фразам, по разрозненным отзывам, скупому документальному материалу, словом, едва ли не по крупицам. В качестве главной опоры следует использовать свидетельства людей, живших бок о бок с Павлом Михайловичем на протяжении многих лет.
При сравнении информации о Третьякове, взятой из разных источников, возникает стойкое ощущение, будто существовало одновременно два Павла Михайловича, два разных по характеру человека. Один – замкнутый, неразговорчивый, угрюмый, задумчивый, – как его называли друзья, «архимандрит». Другой – живой, веселый, с задорной лукавинкой в глазах – «папаша»-жизнелюбец. Невольно возникает вопрос: какой же из них настоящий? И ответить на него – значит сложить мозаику из неровных маленьких кусочков воспоминаний и документальных свидетельств.
Трудно понять характер человека, не зная, как он выглядит. Внешность невидимой нитью увязывается с его манерами, привычками, страстями – и все вместе заплетается в тугой узел личности. Внешность Павла Михайловича Третьякова была яркой, запоминающейся. Портреты мецената создавались самыми разными людьми, при этом все они – как словесные, так и созданные на холсте, – совпадают до мелочей друг с другом.
Павел Михайлович был человеком худым, роста выше среднего, лицо его обрамляла окладистая борода. При этом от худобы, да еще от привычки слегка сутулиться, он казался очень высоким. Голос Третьякова звучал негромко, мягко, приглушенно. Говорил Павел Михайлович нараспев. Вот как А.П. Боткина описывает отца: «Сухой, тонкокостный, высокий, Павел Михайлович делался сразу небольшим, когда садился, – так длинны были его ноги. Глаза под густыми торчащими бровями, хотя и не черные, а карие, казались угольками… Руки Павла Михайловича, с длинными пальцами, были красивы. Волосы его были темно-каштановые, но на усах и бороде светлее, чем на голове». Купеческая дочь М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой (жены Павла Михайловича), в детстве часто бывавшая в доме Третьяковых, так описывает тамошнего хозяина: «Павел Михайлович – высокий, худой и тонкий, с большой шелковистой темной бородой и пышными темными волосами, был необыкновенно тихий, скромный, молчаливый, почти ничего не говорил. Лицо его было бледное, тонкое, какое-то аскетическое, иконописное». Н.А. Мудрогель добавляет: «Глаза большие, темные, пристальные. Портрет его, работы Крамского, очень правилен. На нем он точно живой». Он же говорит, что служители дома Третьяковых «самого Павла Михайловича называли строгим, “неулыбой”, потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался».
Эти черты внешности Третьякова знакомы всякому, кто хоть раз видел его портрет или фотографию. Но сколь точно они отражали его внутренний облик?
При первом взгляде на разного рода мемуарные памятники, и особенно на труды авторов советского времени, кажется: отражали в полной мере. Целый ряд «художников слова» поработал в том направлении, которое выразилось в портретах Третьякова кисти И.Н. Крамского и И.Е. Репина, в фотографиях Павла Михайловича. Все они скрупулезно фиксировали те проявления личности мецената, которые «раскрывал» (а во многом на самом деле прятал) его внешний облик.
Те, кто был хотя бы поверхностно знаком с Третьяковым, отмечали его молчаливость, спокойствие и честность, и особенно его «на редкость поразительную великую скромность», доходившую иной раз до застенчивости. Крупный критик В.В. Стасов отмечает такие черты П.М. Третьякова, как «необычайная и безмерная скромность, неохота беседовать с другими о самом [себе]» – несмотря на их двадцатилетнее «задушевное» знакомство.
Литератор П.Н. Полевой так описывал свою первую встречу с Павлом Михайловичем: «Я ожидал встретить человека обычного коммерческого типа: рослого, осанистого и плотного, с твердою поступью и с смелою уверенностью во взгляде, – и вдруг увидел перед собою высокого, но очень худощавого человека неопределенных лет, несколько сутулого, с небольшою бородою и небольшим хохолком, от которого его длинное и узкое лицо казалось еще более длинным и узким… На нем заметно было некоторое утомление, которое отражалось отчасти и в небольших темно-карих глазах… Усевшись передо мною на кожаном стуле, Павел Михайлович чуть-чуть отклонился от стола, склонив голову набок, сложил крест-накрест свои худощавые, длинные руки с тонкими и красиво обрисованными пальцами, вперил в меня свои глубокие вдумчивые глаза и замолк… Ни звука! Говори, мол, ты, если тебе нужно; а я и помолчать не прочь… Точь-в-точь, как на известном Репинском портрете».
Те же черты передает хорошо знакомый с Третьяковым К.С. Алексеев-Станиславский: «Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!»
В кругу друзей Павел Михайлович получил шутливое прозвище Архимандрит. А.А. Медынцев, близкий друг Третьякова, поздравляя его в 1853 году с днем рождения, так и пишет: «честной отец архимандрит». Это прозвище «пристало» к Третьякову, выйдя далеко за пределы дружеского круга.
Художник Н.В. Неврев величал Павла Михайловича «архиереем».
М.В. Нестеров называет П.М. Третьякова «московским молчальником» и пишет: «Молчаливый, скромный, как бы одинокий, без какой-либо аффектации он делал свое дело: оно было потребностью его сердца, гражданского сознания».
Н.А. Мудрогель замечает: «Я в жизни своей мало видел людей таких молчаливых, как он».
Наконец, В.Д. Поленов, отмечая «внешнюю мягкость и скромность» Павла Михайловича, в то же время превозносит его «гражданскую мощь». По мнению художника, Третьяков был «гражданином в высоком смысле этого слова».
Список высказываний подобного рода можно продолжать до бесконечности.
Скромность, застенчивость, молчаливость, задумчивость, гражданственность, патриотизм… В литературе именно эти черты закрепились за П.М. Третьяковым, стали «каноническими». Или, вернее, превратились в своеобразное клише, по которому пишется раз и навсегда предзаданный образ крупнейшего русского купца-мецената. Но… они являются всего-навсего расширенным описанием его внешности. Они заставляют забыть о том, что Третьяков – обычный человек с присущими ему слабостями, недостатками, скрытыми достоинствами и богатым внутренним миром. Если сфокусировать внимание только на перечисленных особенностях характера, появляется опасность вечно «скользить по поверхности», так никогда и не углубившись во внутренний мир П.М. Третьякова. Иными словами – написать с него еще один портрет-фотографию. Портрет человека абсолютно бесстрастного, не имеющего личных предпочтений, едва ли не лишенного эмоций, а лишь стремящегося, как бездушная машина, к выполнению известной ему великой цели.
Разумеется, портрет этот для многих исследователей привлекателен. Прежде всего потому, что он прост и понятен. Это сумма очевидного. Нечто наподобие списка предметов, лежащих на письменном столе: чернильный прибор, пресс-папье, стопка бумаги и т. д. Ведь набор внешностных проявлений Третьякова у разных мемуаристов зачастую совпадает: качества, лежавшие на поверхности душевного мира Павла Михайловича, были доступны для обозрения многим. В то время как подлинная суть его души скрыта от большинства зрителей: мир внутренних переживаний Третьякова можно увидеть лишь случайно. Он ненадолго прорывался наружу в словах, жестах, действиях – словом, в отголосках, в тенях, отброшенных костром, который пылает в недрах холодной пещеры. Тем не менее их нужно, их совершенно необходимо учесть. Следует отбросить соблазн коллекционирования очевидного и… заглянуть в те ящики «письменного стола», которые его владелец не стремился демонстрировать. Тот портрет Третьякова, который раз за разом рисуется разными авторами, противоречив по сути своей: как может в одном лице сочетаться гражданская мощь с человеческой мягкостью и застенчивостью? Что заставляет скромного человека заниматься делом колоссального размаха? Каким образом молчаливый, «конфузливый» человек умел общаться чуть ли не со всеми известными людьми своего времени и заслужить их уважение?
Чтобы понять, каков был Третьяков – живой человек, надо, насколько это возможно, оставить в стороне «внешность» его души и перейти к поиску ее глубинной составляющей.
Прежде всего, П.М. Третьяков был человеком глубокого ума и величайшей силы воли. Сочетание этих двух качеств позволяло ему направлять свою деятельность в то русло, которое представлялось оптимальным, иначе говоря, на которое у него доставало сил, знаний и талантов. Первое свойство натуры Павла Михайловича, безусловно, признавали его современники – как друзья, так и недоброжелатели. Это, так сказать, общее место, никем никогда не опровергнутое. К примеру, «человеком высокого интеллекта» называет Третьякова художник М.В. Нестеров. Что же касается второго свойства, то оно следует уже из одной только картины жизненных деяний Павла Михайловича: Третьяков-коммерсант был прижимист, энергичен, вел дела с предельным прагматизмом (о торговой деятельности П.М. Третьякова будет рассказано в соответствующей главе); Третьяков-галерист осуществлял свою мечту последовательно на протяжении нескольких десятилетий, не отступая, не сбиваясь на иные увлечения и не размениваясь на мелочи.
Сам Третьяков так говорил о себе в 1852 году: «Я имею странный характер и если что предположу, – стараюсь исполнить». Павел Михайлович принадлежал к числу тех людей, которые очень рано понимают, чего они хотят добиться – и всю жизнь, шаг за шагом, упорно стремятся к заветной цели. Упорство их – высшего порядка: ими движет ощущение правильности, когда они делают свое дело, а лишь только отступят от него в сторону – их души корежит от пустой потери драгоценного времени. Такие люди обычно тихи во внешних проявлениях, но обладают твердой волей. Они не желают доказывать кому-либо собственную правоту с помощью слов. Зачем? Рано или поздно дела их скажут сами за себя. Тем более что трудятся они не покладая рук…
Еще одна характерная черта П.М. Третьякова, которая наряду с первыми двумя образует базовый слой его личности, – это крайняя сдержанность, граничащая с замкнутостью. Это нелюбовь выставлять чувства и эмоции напоказ.
Эмоциональный мир духовно богатого человека – вещь совершенная и в то же время очень хрупкая. Она не должна выноситься на всеобщее обозрение, не должна подвергаться риску быть разбитой – если, конечно, ее хозяин обладает хоть каплей предусмотрительности. Какие бы страсти ни бушевали у Третьякова в душе, он никогда не демонстрировал своих чувств окружающим. Это – один из его главнейших жизненных принципов. Павел Михайлович был невероятно, исключительно скрытен – но вовсе не потому, что ему было что скрывать. Он совершенно справедливо считал: ни к чему «вываливать» на людей то, что творится у тебя внутри. Третьяков старался не лезть в чужую жизнь, зная, как это бывает неприятно и даже больно, – и, надо полагать, ожидал ответной любезности: чтобы никто не старался заглянуть в его собственный мир, в его интимнейшие переживания.
Сдержанность Третьякова видна в его словах и поступках.
Она находит отражение в его переписке с широким кругом лиц. Подробно обсуждая торговые и художественные дела, о себе меценат пишет редко и мало. В письмах к знакомым Павел Михайлович никогда не жалуется на судьбу, какие бы неприятности ни происходили в его семье, а лишь оповещает корреспондентов о случившемся парой скупых фраз. Так, о перенесшей инсульт супруге он пишет В.В. Верещагину: «Вера Николаевна… по болезни уезжала за границу на три месяца, теперь ей лучше, но нервная система все еще не совсем в порядке». Уважая и ценя художника, Третьяков в этом случае, как и во многих других, не пожелал раскрыть ему всю тяжесть семейного положения. М.В. Нестеров писал о Павле Михайловиче: «Мы видели его иногда на годичных актах в училище, среди других почетных членов. Он и там был… ровный со всеми». Сдержанность плотным коконом укутывала все, что происходило у Третьякова в душе.
Павла Михайловича было весьма непросто вывести из себя. А.Н. Мудрогель свидетельствует: «Он был немногословен, никогда голоса не повышал, как бы ни был рассержен». С людьми купец обычно вел себя спокойно, вежливо, даже несколько отчужденно, постоянно сохраняя дистанцию между собой и другими. Спокойствие, неконфликтность и неизменная вежливость Третьякова нередко производили на окружающих впечатление мягкости. Но впечатление это было ошибочным. Мягким человеком Павел Михайлович не был. Напротив, тех, кто его хорошо знал, поражала его духовная твердость (порой доходящая до жёсткости) или, по выражению В.Д. Поленова, «нравственная крепость». Тот же В.Д. Поленов писал: «Несмотря на свою внешнюю мягкость и скромность, Павел Михайлович имел твердые, можно сказать, непоколебимо честные убеждения, и ни разу не поступился ими».
Иллюзия этой «мягкости» характера Третьякова возникала не просто у современников, но даже у людей, неплохо знавших его. Причина ее скорее всего состояла именно в том, что Третьяков редко давал волю эмоциям. В тех редких случаях, когда он «вспыхивал» на людях, тому имелось серьезное основание. Чтобы по-настоящему рассердить Павла Михайловича, нужно было крепко задеть его за живое: покуситься на его семью или на дело жизни мецената, его галерею. А.П. Боткина приводит в воспоминаниях рассказ об одном из таких случаев: Третьяков «тряс, держа за шиворот, десятника, когда два плохо вмазанных в потолке Галереи стекла посыпались и могли поцарапать картины». В этот момент «он “пылил”, глаза метали искры, брови становились дыбом, лицо краснело». И все же такое случалось редко: Александра Павловна приводит чужое свидетельство, сама она за отцом ничего подобного не замечала. За исключением единичных случаев, Третьяков прекрасно умел контролировать эмоции. Н.А. Мудрогель пишет: «Со служащими и рабочими, даже мальчишками лет пятнадцати Павел Михайлович обращался всегда вежливо на “вы”, голоса не повышал, если даже рассердится. Если сделает выговор, а потом окажется, что неправ, он потом обязательно извинится, перед кучером ли, перед дворником ли. Словом, был справедлив в мелочах. И тем не менее все перед ним “ходили по нитке”, все из кожи вон лезли, чтобы сделать так, как приказывал он».
И облик «архимандрита» был то ли следствием эмоциональной закрытости, то ли ее инструментом – своего рода маской, почти приросшей к лицу.
Итак, глубокий ум, сильная воля и величайшая сдержанность. На этих трех китах базировались прочие особенности характера Третьякова.
А ведь не восстановив интеллектуальный, психологический и нравственный облик мецената, невозможно до конца понять и корни его созидательной деятельности.
Личность Третьякова погружена в тень его замкнутостью, его нежеланием выворачивать перед публикой подробности собственной жизни, знакомить весь свет со своими предпочтениями. Он не стремился стать «публичным человеком». Поэтому характер его и этические приоритеты реконструировать весьма сложно. Еще при жизни плотной завесой молчания Третьяков скрывал от любопытствующих все, что было связано с его этическим выбором, идеями и переживаниями. Несмотря на это, психологический облик мецената можно восстановить, хотя бы в общих чертах – по отдельным фразам, по разрозненным отзывам, скупому документальному материалу, словом, едва ли не по крупицам. В качестве главной опоры следует использовать свидетельства людей, живших бок о бок с Павлом Михайловичем на протяжении многих лет.
При сравнении информации о Третьякове, взятой из разных источников, возникает стойкое ощущение, будто существовало одновременно два Павла Михайловича, два разных по характеру человека. Один – замкнутый, неразговорчивый, угрюмый, задумчивый, – как его называли друзья, «архимандрит». Другой – живой, веселый, с задорной лукавинкой в глазах – «папаша»-жизнелюбец. Невольно возникает вопрос: какой же из них настоящий? И ответить на него – значит сложить мозаику из неровных маленьких кусочков воспоминаний и документальных свидетельств.
Трудно понять характер человека, не зная, как он выглядит. Внешность невидимой нитью увязывается с его манерами, привычками, страстями – и все вместе заплетается в тугой узел личности. Внешность Павла Михайловича Третьякова была яркой, запоминающейся. Портреты мецената создавались самыми разными людьми, при этом все они – как словесные, так и созданные на холсте, – совпадают до мелочей друг с другом.
Павел Михайлович был человеком худым, роста выше среднего, лицо его обрамляла окладистая борода. При этом от худобы, да еще от привычки слегка сутулиться, он казался очень высоким. Голос Третьякова звучал негромко, мягко, приглушенно. Говорил Павел Михайлович нараспев. Вот как А.П. Боткина описывает отца: «Сухой, тонкокостный, высокий, Павел Михайлович делался сразу небольшим, когда садился, – так длинны были его ноги. Глаза под густыми торчащими бровями, хотя и не черные, а карие, казались угольками… Руки Павла Михайловича, с длинными пальцами, были красивы. Волосы его были темно-каштановые, но на усах и бороде светлее, чем на голове». Купеческая дочь М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой (жены Павла Михайловича), в детстве часто бывавшая в доме Третьяковых, так описывает тамошнего хозяина: «Павел Михайлович – высокий, худой и тонкий, с большой шелковистой темной бородой и пышными темными волосами, был необыкновенно тихий, скромный, молчаливый, почти ничего не говорил. Лицо его было бледное, тонкое, какое-то аскетическое, иконописное». Н.А. Мудрогель добавляет: «Глаза большие, темные, пристальные. Портрет его, работы Крамского, очень правилен. На нем он точно живой». Он же говорит, что служители дома Третьяковых «самого Павла Михайловича называли строгим, “неулыбой”, потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался».
Эти черты внешности Третьякова знакомы всякому, кто хоть раз видел его портрет или фотографию. Но сколь точно они отражали его внутренний облик?
При первом взгляде на разного рода мемуарные памятники, и особенно на труды авторов советского времени, кажется: отражали в полной мере. Целый ряд «художников слова» поработал в том направлении, которое выразилось в портретах Третьякова кисти И.Н. Крамского и И.Е. Репина, в фотографиях Павла Михайловича. Все они скрупулезно фиксировали те проявления личности мецената, которые «раскрывал» (а во многом на самом деле прятал) его внешний облик.
Те, кто был хотя бы поверхностно знаком с Третьяковым, отмечали его молчаливость, спокойствие и честность, и особенно его «на редкость поразительную великую скромность», доходившую иной раз до застенчивости. Крупный критик В.В. Стасов отмечает такие черты П.М. Третьякова, как «необычайная и безмерная скромность, неохота беседовать с другими о самом [себе]» – несмотря на их двадцатилетнее «задушевное» знакомство.
Литератор П.Н. Полевой так описывал свою первую встречу с Павлом Михайловичем: «Я ожидал встретить человека обычного коммерческого типа: рослого, осанистого и плотного, с твердою поступью и с смелою уверенностью во взгляде, – и вдруг увидел перед собою высокого, но очень худощавого человека неопределенных лет, несколько сутулого, с небольшою бородою и небольшим хохолком, от которого его длинное и узкое лицо казалось еще более длинным и узким… На нем заметно было некоторое утомление, которое отражалось отчасти и в небольших темно-карих глазах… Усевшись передо мною на кожаном стуле, Павел Михайлович чуть-чуть отклонился от стола, склонив голову набок, сложил крест-накрест свои худощавые, длинные руки с тонкими и красиво обрисованными пальцами, вперил в меня свои глубокие вдумчивые глаза и замолк… Ни звука! Говори, мол, ты, если тебе нужно; а я и помолчать не прочь… Точь-в-точь, как на известном Репинском портрете».
Те же черты передает хорошо знакомый с Третьяковым К.С. Алексеев-Станиславский: «Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!»
В кругу друзей Павел Михайлович получил шутливое прозвище Архимандрит. А.А. Медынцев, близкий друг Третьякова, поздравляя его в 1853 году с днем рождения, так и пишет: «честной отец архимандрит». Это прозвище «пристало» к Третьякову, выйдя далеко за пределы дружеского круга.
Художник Н.В. Неврев величал Павла Михайловича «архиереем».
М.В. Нестеров называет П.М. Третьякова «московским молчальником» и пишет: «Молчаливый, скромный, как бы одинокий, без какой-либо аффектации он делал свое дело: оно было потребностью его сердца, гражданского сознания».
Н.А. Мудрогель замечает: «Я в жизни своей мало видел людей таких молчаливых, как он».
Наконец, В.Д. Поленов, отмечая «внешнюю мягкость и скромность» Павла Михайловича, в то же время превозносит его «гражданскую мощь». По мнению художника, Третьяков был «гражданином в высоком смысле этого слова».
Список высказываний подобного рода можно продолжать до бесконечности.
Скромность, застенчивость, молчаливость, задумчивость, гражданственность, патриотизм… В литературе именно эти черты закрепились за П.М. Третьяковым, стали «каноническими». Или, вернее, превратились в своеобразное клише, по которому пишется раз и навсегда предзаданный образ крупнейшего русского купца-мецената. Но… они являются всего-навсего расширенным описанием его внешности. Они заставляют забыть о том, что Третьяков – обычный человек с присущими ему слабостями, недостатками, скрытыми достоинствами и богатым внутренним миром. Если сфокусировать внимание только на перечисленных особенностях характера, появляется опасность вечно «скользить по поверхности», так никогда и не углубившись во внутренний мир П.М. Третьякова. Иными словами – написать с него еще один портрет-фотографию. Портрет человека абсолютно бесстрастного, не имеющего личных предпочтений, едва ли не лишенного эмоций, а лишь стремящегося, как бездушная машина, к выполнению известной ему великой цели.
Разумеется, портрет этот для многих исследователей привлекателен. Прежде всего потому, что он прост и понятен. Это сумма очевидного. Нечто наподобие списка предметов, лежащих на письменном столе: чернильный прибор, пресс-папье, стопка бумаги и т. д. Ведь набор внешностных проявлений Третьякова у разных мемуаристов зачастую совпадает: качества, лежавшие на поверхности душевного мира Павла Михайловича, были доступны для обозрения многим. В то время как подлинная суть его души скрыта от большинства зрителей: мир внутренних переживаний Третьякова можно увидеть лишь случайно. Он ненадолго прорывался наружу в словах, жестах, действиях – словом, в отголосках, в тенях, отброшенных костром, который пылает в недрах холодной пещеры. Тем не менее их нужно, их совершенно необходимо учесть. Следует отбросить соблазн коллекционирования очевидного и… заглянуть в те ящики «письменного стола», которые его владелец не стремился демонстрировать. Тот портрет Третьякова, который раз за разом рисуется разными авторами, противоречив по сути своей: как может в одном лице сочетаться гражданская мощь с человеческой мягкостью и застенчивостью? Что заставляет скромного человека заниматься делом колоссального размаха? Каким образом молчаливый, «конфузливый» человек умел общаться чуть ли не со всеми известными людьми своего времени и заслужить их уважение?
Чтобы понять, каков был Третьяков – живой человек, надо, насколько это возможно, оставить в стороне «внешность» его души и перейти к поиску ее глубинной составляющей.
Прежде всего, П.М. Третьяков был человеком глубокого ума и величайшей силы воли. Сочетание этих двух качеств позволяло ему направлять свою деятельность в то русло, которое представлялось оптимальным, иначе говоря, на которое у него доставало сил, знаний и талантов. Первое свойство натуры Павла Михайловича, безусловно, признавали его современники – как друзья, так и недоброжелатели. Это, так сказать, общее место, никем никогда не опровергнутое. К примеру, «человеком высокого интеллекта» называет Третьякова художник М.В. Нестеров. Что же касается второго свойства, то оно следует уже из одной только картины жизненных деяний Павла Михайловича: Третьяков-коммерсант был прижимист, энергичен, вел дела с предельным прагматизмом (о торговой деятельности П.М. Третьякова будет рассказано в соответствующей главе); Третьяков-галерист осуществлял свою мечту последовательно на протяжении нескольких десятилетий, не отступая, не сбиваясь на иные увлечения и не размениваясь на мелочи.
Сам Третьяков так говорил о себе в 1852 году: «Я имею странный характер и если что предположу, – стараюсь исполнить». Павел Михайлович принадлежал к числу тех людей, которые очень рано понимают, чего они хотят добиться – и всю жизнь, шаг за шагом, упорно стремятся к заветной цели. Упорство их – высшего порядка: ими движет ощущение правильности, когда они делают свое дело, а лишь только отступят от него в сторону – их души корежит от пустой потери драгоценного времени. Такие люди обычно тихи во внешних проявлениях, но обладают твердой волей. Они не желают доказывать кому-либо собственную правоту с помощью слов. Зачем? Рано или поздно дела их скажут сами за себя. Тем более что трудятся они не покладая рук…
Еще одна характерная черта П.М. Третьякова, которая наряду с первыми двумя образует базовый слой его личности, – это крайняя сдержанность, граничащая с замкнутостью. Это нелюбовь выставлять чувства и эмоции напоказ.
Эмоциональный мир духовно богатого человека – вещь совершенная и в то же время очень хрупкая. Она не должна выноситься на всеобщее обозрение, не должна подвергаться риску быть разбитой – если, конечно, ее хозяин обладает хоть каплей предусмотрительности. Какие бы страсти ни бушевали у Третьякова в душе, он никогда не демонстрировал своих чувств окружающим. Это – один из его главнейших жизненных принципов. Павел Михайлович был невероятно, исключительно скрытен – но вовсе не потому, что ему было что скрывать. Он совершенно справедливо считал: ни к чему «вываливать» на людей то, что творится у тебя внутри. Третьяков старался не лезть в чужую жизнь, зная, как это бывает неприятно и даже больно, – и, надо полагать, ожидал ответной любезности: чтобы никто не старался заглянуть в его собственный мир, в его интимнейшие переживания.
Сдержанность Третьякова видна в его словах и поступках.
Она находит отражение в его переписке с широким кругом лиц. Подробно обсуждая торговые и художественные дела, о себе меценат пишет редко и мало. В письмах к знакомым Павел Михайлович никогда не жалуется на судьбу, какие бы неприятности ни происходили в его семье, а лишь оповещает корреспондентов о случившемся парой скупых фраз. Так, о перенесшей инсульт супруге он пишет В.В. Верещагину: «Вера Николаевна… по болезни уезжала за границу на три месяца, теперь ей лучше, но нервная система все еще не совсем в порядке». Уважая и ценя художника, Третьяков в этом случае, как и во многих других, не пожелал раскрыть ему всю тяжесть семейного положения. М.В. Нестеров писал о Павле Михайловиче: «Мы видели его иногда на годичных актах в училище, среди других почетных членов. Он и там был… ровный со всеми». Сдержанность плотным коконом укутывала все, что происходило у Третьякова в душе.
Павла Михайловича было весьма непросто вывести из себя. А.Н. Мудрогель свидетельствует: «Он был немногословен, никогда голоса не повышал, как бы ни был рассержен». С людьми купец обычно вел себя спокойно, вежливо, даже несколько отчужденно, постоянно сохраняя дистанцию между собой и другими. Спокойствие, неконфликтность и неизменная вежливость Третьякова нередко производили на окружающих впечатление мягкости. Но впечатление это было ошибочным. Мягким человеком Павел Михайлович не был. Напротив, тех, кто его хорошо знал, поражала его духовная твердость (порой доходящая до жёсткости) или, по выражению В.Д. Поленова, «нравственная крепость». Тот же В.Д. Поленов писал: «Несмотря на свою внешнюю мягкость и скромность, Павел Михайлович имел твердые, можно сказать, непоколебимо честные убеждения, и ни разу не поступился ими».
Иллюзия этой «мягкости» характера Третьякова возникала не просто у современников, но даже у людей, неплохо знавших его. Причина ее скорее всего состояла именно в том, что Третьяков редко давал волю эмоциям. В тех редких случаях, когда он «вспыхивал» на людях, тому имелось серьезное основание. Чтобы по-настоящему рассердить Павла Михайловича, нужно было крепко задеть его за живое: покуситься на его семью или на дело жизни мецената, его галерею. А.П. Боткина приводит в воспоминаниях рассказ об одном из таких случаев: Третьяков «тряс, держа за шиворот, десятника, когда два плохо вмазанных в потолке Галереи стекла посыпались и могли поцарапать картины». В этот момент «он “пылил”, глаза метали искры, брови становились дыбом, лицо краснело». И все же такое случалось редко: Александра Павловна приводит чужое свидетельство, сама она за отцом ничего подобного не замечала. За исключением единичных случаев, Третьяков прекрасно умел контролировать эмоции. Н.А. Мудрогель пишет: «Со служащими и рабочими, даже мальчишками лет пятнадцати Павел Михайлович обращался всегда вежливо на “вы”, голоса не повышал, если даже рассердится. Если сделает выговор, а потом окажется, что неправ, он потом обязательно извинится, перед кучером ли, перед дворником ли. Словом, был справедлив в мелочах. И тем не менее все перед ним “ходили по нитке”, все из кожи вон лезли, чтобы сделать так, как приказывал он».
И облик «архимандрита» был то ли следствием эмоциональной закрытости, то ли ее инструментом – своего рода маской, почти приросшей к лицу.
Итак, глубокий ум, сильная воля и величайшая сдержанность. На этих трех китах базировались прочие особенности характера Третьякова.