Чтение занимало весьма значительную часть свободного времени Третьякова. Оно являлось для Павла Михайловича не просто способом заполнить досуг, а важным делом, требующим сосредоточения и работы мысли. Художественному критику В.В. Стасову Третьяков писал: «Я читаю не для удовольствия, а потому, что нужно знать, что пишут».
Тяга Третьякова к искусству одним чтением книг не ограничивалась. Его культурные запросы были весьма обширны. Регулярно и с удовольствием «в театры и концерты ездил, когда шла опера или пьеса в первый раз, всегда с женой и дочерьми».
О любви молодого Третьякова к театральному искусству и к опере красноречиво свидетельствуют его собственные письма матери. В 1852 году, впервые выехав в Петербург, он с восторгом пишет Александре Даниловне: «Что за театры здесь. Что за артистические таланты, музыка и пр. Я видел Каратыгина, Мартынова, Самойлову (2-ую) и Орлову; кроме этих знаменитых артистов есть превосходные актеры: Максимов, Григорьев, Самойлова (1-ая), Читау, Сосницкая, Дюр и пр., хорош также Марковецкий. Жулевой не видал еще. Орлова! Ваша любимица Орлова очаровала меня! Она, кажется, усовершенствовалась еще более». Это пишет человек не просто желающий приобщиться к миру высокой культуры, но давно уже погруженный в него с головой и получающий истинное удовольствие от соприкосновения с ним. Это наслаждение Третьяков не оставлял даже на пике своей коллекционерской, общественной и предпринимательской деятельности. В.П. Зилоти вспоминала: «“Кармен” гремела в Петербурге с осени 1882 года; пела и сводила всех с ума в этой роли Ферни-Джермано. Отец наш, бывши в числе поклонников и этой оперы, и исполнительницы, “стрелял в Питер” то и дело, чтоб послушать лишний раз».
Крепкая любовь к чтению и театру сочеталась в личности Третьякова с искренней привязанностью к музыке. «Любил папочка… слушать музыку. Чего-чего я ему не переиграла за 7 лет моей жизни в Куракине!» Павел Михайлович был с 1860 года действительным членом Московского отделения Императорского Русского музыкального общества (ИРМО), «…так что наши родители ездили во все концерты ИРМО».
Третьяков не был человеком сухим, бесстрастным, устремленным к одной-единственной цели. У него действительно имелась цель, к которой он последовательно стремился всю жизнь – создание галереи русской живописи. Но вряд ли он смог бы претворить ее в жизнь, не стремясь всеми возможными средствами развить и усовершенствовать художественный вкус. Павел Михайлович из года в год занимался самообразованием как умственным трудом. Отдыхать в привычном смысле слова, то есть на время выкидывая из головы насущные дела и полностью расслабляясь, он не умел. Зато Третьяков прекрасно умел чередовать деятельность. Отдых его заключался в переходе от торговых дел к живописным, от живописных к музыкальным – и снова к торговым. Как бы ни были серьезны увлечения Павла Михайловича, они никогда не шли во вред основному – торговому, а затем и промышленному, – делу, а всегда дополняли его, позволяли достигать в нем большего совершенства.
Третьяков старался строить свою жизнь так, чтобы она была для него и для его семьи максимально комфортной. Он не скупился на добротные вещи и на хорошую обслугу. Однако лишней роскоши в быту не одобрял. М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой, часто гостившая в доме мецената, так вспоминает обстановку: «Дом Третьяковых в Лаврушинском переулке стоял на месте современной галереи, прямо против ворот. Это был белый, двухэтажный, просторный особняк… Обстановка всех комнат была очень простая, скромная и какая-то традиционная, общая многим домам того времени». Павел Михайлович имел достаточно средств, чтобы жить в эффектной обстановке, но он этого не делал. К чему? В отличие от брата П.М. Третьяков избегал светских увлечений, балов и приемов. Ему претило многолюдное общество, которое могло бы оценить траты. Непонятна была ему сама необходимость жить напоказ.
Кроме того… Павел Михайлович не любил ничего «слишком». Слишком громкое, слишком яркое, слишком вычурное. Слишком роскошное. Иными словами, то, что выходит за рамки меры. Не это ли, до крайности развитое, чувство меры делало Павла Михайловича в глазах окружающих «скромным» человеком? То есть человеком, который, избегая публичной демонстрации своих деяний, последовательно творит добро – и не ищет за него вознаграждения? Который, даже имея возможность получить для себя в жизни многое, довольствуется малым?..
Нелюбовь к роскоши Третьяков унаследовал от отца. Михаил Захарович в завещании 1847 года особо оговаривает: «Пышных похорон не делать». От отца к сыну передалось отношение к богатству, являющееся залогом коммерческого долголетия. Отношение это, традиционное для старой купеческой среды, было порядком подзабыто представителями «новой» буржуазии, родившимися поколение спустя после появления на свет Павла Михайловича. Их предки, потом и кровью приумножавшие отцовские капиталы, прекрасно понимали: роскошь – это напрасное вложение средств. Вместо того чтобы «работать» на коммерсанта, принося ему прибыль, деньги рекой утекают из его кошелька, чтобы никогда туда не вернуться. Бережливость, расчетливость и даже, до определенного предела, прижимистость были для купца не пороками, но добродетелями. Эти качества были присущи Михаилу Захаровичу Третьякову. Их же современники отмечали в характере его старшего сына.
Была еще одна причина, обуславливавшая нелюбовь Третьяковых и других купцов «традиционного» склада к показному богатству. Все они были в той или иной мере христианами и с детства привыкали заботиться о душе. Для христианина, да и просто для порядочного человека, роскошь – это соблазн, ведущий к жизни без труда и без цели. Роскошь развращает, открывает двери для духовной пустоты. Богатство – это лишь орудие, которым надо суметь воспользоваться в благих целях… и роскошная одежда, еда, обстановка жилища к ним никак не относится. Говорится в Евангелии от Матфея: «Иисус… сказал ученикам своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное; и еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» (Мф. 19: 23–24). У этих слов великое множество богословских и публицистических толкований. Среди них встречаются и легковесные интерпретации в духе: «Богатые в рай не попадут». Думается, нелишним будет напомнить, что подобные трактовки представляют собой вольномысленное упрощение Евангелия. Истинно христианское отношение к богатству выразил один из величайших мудрецов раннехристианской Церкви, святитель Климент Александрийский, поясняя эти слова: «Не согрешает тот, кто распоряжается своим состоянием, оставаясь в воле Господней… Отрешаться должно не столько от богатства, сколько душу от страстей освобождать: эти затрудняют собой правильное пользование богатством. Кто добр и праведен, тот и богатство будет употреблять во благо».
Третьяков никогда не делал из денег кумира. На склоне лет Павел Михайлович писал дочери Александре: «Нельзя меня упрекнуть в том, чтобы я приучал вас к роскоши и к лишним удовольствиям, я постоянно боролся со вторжением к нам того и другого». Близкие Третьякова свидетельствуют: он «не любил роскоши, лишних трат». И: «был он купец скуповатый, расчетливый, такой, что зря рубля не истратит». Тем не менее Третьяков не проповедовал отречение от данного ему свыше богатства, не прятал деньги под подушку. Ему вообще не было свойственно бросаться в крайности, играя роль транжиры или скупца. Его отношение к материальным благам было столь же осознанным и взвешенным, как и к прочим сторонам жизни.
Деятельность Павла Михайловича была непрестанной, кипучей, он не мог помыслить себе жизни без труда – и колоссальное трудолюбие предпринимателя было причиной его особого отношения к праздникам и разного рода официальным мероприятиям.
Как любой человек, привыкший зарабатывать на жизнь собственным трудом, Павел Михайлович очень ценил время. Время было самым дорогим, что у него имелось – не считая семьи и галереи. Часы, минуты и дни своей жизни Третьяков расходовал скупо, как рачительный хозяин, стараясь ничего не потратить впустую. Напрасной траты времени он очень не любил – а праздники (за исключением церковных) выглядели в его глазах именно так. Дни рождения, официальные мероприятия и прочие светские праздники для Третьякова были, по всей видимости, не чем иным, как пространством бесцельности. Временем, когда не к чему себя пристроить, потому что собственное время отдано в распоряжение окружающих. Близкому другу Т.Е. Жегину он писал: «Праздники-то у меня хуже будень бывают хлопотливы». Вера Николаевна Третьякова, прекрасно знавшая эту особенность мужа, в одном из писем говорит о нем так: «Вообще люди гостящие, праздные ужасно мозолят глаза Павла Михайловича, которому странно, что кому-нибудь надо ехать гостить к другим – так велико у него представление о возможности лично, одному наполнять свой досуг. Временное общество людей он никогда не отвергает».
Павел Михайлович всегда был настойчив в достижении поставленной цели, и, сконцентрировавшись, мог свернуть ради нее горы. А праздники эту концентрацию, это рабочее «горение» прерывали. Чем, естественно, до крайности раздражали Третьякова. Как у всякого занятого человека, у него в голове был длинный перечень дел, которые необходимо успеть сделать: в галерее, на фабрике, в делах благотворительности, в семье. И на каждое дело был заведен своего рода «будильник»: надо выполнить к такому-то сроку. А вместо того чтобы их выполнять, приходилось делать немало ненужных визитов – и принимать ответные делегации ближних и дальних родственников, приятелей, а также людей малознакомых и, может быть, вовсе неприятных.
Все это – под дружный хор непрестанно тикающих «будильников», отсчитывающих уходящие минуты, часы, дни…
Праздники как ничто другое выбивали Третьякова из привычной колеи. Поэтому он выработал к ним особое отношение, позволявшее свести к минимуму причиняемый ими ущерб.
В.П. Зилоти вспоминает: «Отец наш, будучи страшно занятым человеком, ездил к родным и знакомым только в праздничные дни, разделяя число этих визитов на три части: на Рождество, на Новый год и на Пасху». Прочие же праздничные дни Третьяков, насколько это было возможно, старался занять делами. Так, Вера Павловна пишет: «Ясно остались в памяти праздники или воскресенья, когда Павел Михайлович “исчезал”, не показывался, покуда не стемнеет; Андрей Осипович (Мудрогель, служитель Третьякова. – А.Ф.) носил ему вниз и чай, и что-нибудь “скорое” закусить». О том же свидетельствует одно из писем близкого друга Третьякова, Тимофея Ефимовича Жегина. В 1865 году, поздравляя Павла Михайловича с праздником Пасхи, он сообщает: «Много было у меня глупо-обычных визитов, много спал и главное всю неделю ел». А в конце письма интересуется с изрядной долей уверенности: «Как Вы поживали, мой милейший, [в] праздники? Совсем на другой манер: счеты, счеты и счеты». Тимофей Ефимович прекрасно понимал друга. Знал его склонность работать с утра до вечера. Знал, и в значительной мере разделял, его нелюбовь к праздникам. Вернее даже, не к самим праздникам – оба они были добрыми христианами, – а к той суете и бестолковой трате времени, которая возникает в предпраздничные и праздничные дни.
Старательнее всего Третьяков избегал праздников, устроенных в его честь. По воспоминаниям Н.А. Мудрогеля, Павел Михайлович «даже от собственных именин уезжал: накануне вечером обязательно уедет или в Петербург, или в Кострому, лишь бы не быть на именинном вечере». Когда же в 1892 году Третьяков передал свою галерею в дар городу Москве, «художники решили отметить это событие и устроили всероссийский съезд в Москве. Третьяков понимал, что на этом съезде он будет центральной фигурой, в его честь будут говорить речи… За неделю до съезда он экстренно собрался и уехал за границу». Далее Николай Андреевич добавляет: «А художников он любил больше всего. И все-таки и от их чествования уклонился».
Еще, пожалуй, более, чем праздники, не любил Третьяков громких торжеств и встреч с официальными лицами. Н.А. Мудрогель свидетельствует, что «сам Павел Михайлович никогда не выходил из дома в галерею в те часы, когда там была публика, даже если там были его друзья или какие-либо знаменитые люди. За всю мою работу в галерее такого случая не было ни разу. Не появлялся даже и тогда, когда галерею посещали лица царской фамилии. Особенно это часто случалось в те годы, когда генерал-губернатором Москвы был брат Александра III – Сергей Александрович Романов. Он гордился, что в Москве есть такая достопримечательность – картинная галерея – и привозил к нам своих гостей – иностранцев и своих родственников. И всякий раз спрашивал: “Где же сам Третьяков? ” А Павел Михайлович нам, служащим, раз навсегда отдал строгий приказ: “Если предупредят заранее, что сейчас будут высочайшие особы, – говорить, что Павел Михайлович выехал из города. Если приедут без предупреждения и будут спрашивать меня, – говорить, что выехал из дома неизвестно куда”. Нам, конечно, это было удивительно. Честь-то какая! Сам царев брат, разные великие князья и княгини, графы, генералы приедут в мундирах, в звездах, в лентах, в орденах, в богатейших каретах, полиции по всему переулку наставят, начиная с самых каменных мостов, всех дворников выгонят из домов мести и поливать улицы. А он: “Дома нет! ” Сидит у себя в кабинете, делами занимается или читает».
Отношения Павла Михайловича с людьми вызывали немалое удивление у его служителей: если с представителями властей он старался не иметь дела, то приехавший к нему художник был для Третьякова самым дорогим гостем. «Художники для него были какие-то высшие люди… На первых порах нас всех, помню, удивляло: к нам в галерею едут и великие князья, и графы, и генералы, выражают желание видеть Павла Михайловича, познакомиться с ним, поговорить, а он приказывает сказать: “его дома нет”, “выехал неизвестно куда”. А придет художник – нет ему гостя дороже. И к себе в кабинет пригласит (а обычно звал к себе других лиц редко), и в дом поведет, во второй этаж, к своей семье, где Вера Николаевна угощает завтраком». Художников, в отличие от официальных лиц, Павел Михайлович воспринимал как тружеников. Если беседа с последними представлялась ему напрасной тратой времени, то с первыми – была полезна и приятна.
П.М. Третьяков органически не переносил неискренности, фальши – и, напротив, высоко ценил искренние выражения чувств. Поэтому, в отличие от многих современников-купцов, он не любил похвал в свой адрес. Характерно и отношение коммерсанта к наградам. В формулярном списке о службе коммерции советника П.М. Третьякова (составлен 15 октября 1892) в графе о знаках отличия сказано: «Знаков отличия не имеет». Однако подобные списки не всегда точно отражали действительность. Из других источников известно, что различные награды Третьяков получал, причем в немалом количестве. Так, в архиве Третьяковской галереи сохранились документы о присуждении Павлу Михайловичу бронзовой медали в память войны 1853–1856 гг. (23 июня 1858), серебряной медали в память коронации императора Николая II (31 декабря 1896), о присвоении ему звания действительного члена Епархиальной общины (1 марта 1875), также о множестве других наград и отличий.
Н.А. Мудрогель вспоминает: «Медали ему, конечно, давали, и мундиры также, однако ни медалей он не носил, и никогда никакого мундира не надевал. Лишь фрак, когда необходимо нужно было». Здесь же он приводит любопытный эпизод, который неизменно привлекает внимание исследователей: «В 1893 году после посещения галереи царь Александр III решил сделать Третьякова дворянином. Какой-то важный чиновник сообщил Третьякову об этом, а Павел Михайлович ответил:
– Очень благодарю его величество за великую честь, но от высокого звания дворянина отказываюсь. Я родился купцом и купцом умру».
Этот диалог многое говорит о Третьякове. Немногие, очутившись на его месте, отказались бы от подобной чести. Так, его брат Сергей Михайлович дворянское звание получил. Обретали его и многие другие купцы, в том числе собиратели крупных коллекций. Купец и общественный деятель П.А. Бурышкин, говоря о различных способах перехода во дворянство, пишет следующее: «Самым элегантным считалось получить генеральский чин, пожертвовав свои коллекции или музей Академии наук. На моей памяти таким путем стал генералом П.И. Щукин». Петр Иванович в 1905 году подарил свое собрание «российских древностей» Историческому музею города Москвы. В награду за столь щедрый дар Петр Иванович был произведен в IV класс – в действительные статские советники – по ведомству Министерства народного просвещения и, как вспоминает тот же Бурышкин, «любил ходить в форменной шинели ведомства народного просвещения», при этом «напоминая видом почтенного директора какой-нибудь гимназии». Петр Иванович в погоне за чинами был не одинок. Многие предприниматели второй половины XIX столетия стремились покинуть купеческое сословие и перейти в более престижное дворянское…
А вот Павел Михайлович от дворянства отказался. Он был христианином больше, чем следующие поколения меценатов, в том числе и П.И. Щукин. Кроме того, имелись еще две дополнительные причины его отказа. Одна из них – уже неоднократно упоминавшееся нежелание находиться в центре публичного внимания, о второй будет сказано чуть позже.
Третьяков, как мог, избегал получения наград и в особенности разговоров об уже полученных медалях и почетных званиях. А.П. Боткина пишет: «Пожалование званий тоже стесняло Павла Михайловича». И, далее: «Какое, полное возмущения и обиды, письмо писал Павел Михайлович Вере Николаевне в 1880 году, когда за “полезную деятельность на поприще торговли и промышленности” был пожалован званием коммерции советника. “Я был бы в самом хорошем настроении, если бы не неприятное для меня производство в коммерции советника, от которого я несколько лет отделывался и не мог отделаться, теперь меня уже все, кто прочел в газетах, поздравляют и это меня злит, я, разумеется, никогда не буду употреблять это звание, но кто поверит, что я говорю искренно? Ф.Ф. Резанов меня более знал и по просьбе моей не представил меня, а Найденов, несмотря на мои такие же просьбы, все-таки представил. Видно, думал угодить, воображая, что я отказываюсь неискренно. Очень глупо и смешно”»[8].
Тем не менее было два пожалования, которые Третьяков принял с удовольствием. Оба они отмечали те его заслуги, которые он считал действительно существенными, оба были присуждены в связи с делом его жизни. Та же Боткина сообщает: «Одно, я думаю, его искренне порадовало – это когда Академия Художеств написала 23 сентября 1868 года: “Покровительство, которое Вы постоянно оказываете нашим художникам приобретением их произведений, доказывая Вашу искреннюю любовь к художеству и желание дать средства к дальнейшему совершенствованию нашим отечественным талантам, побудило Совет императорской Академии Художеств и Общее собрание постановлением… признать Вас, милостивый государь, почетным вольным общником. Препровождая при сем диплом… я от лица всей Академической семьи приношу Вам, милостивый государь, искреннюю благодарность за Ваше участие к молодым художникам, оставаясь убежденным, что оно не ослабнет и в будущем”». Письмо было подписано: «кн. Гр. Гагарин».
Н.А. Мудрогель говорит о другом приятном Третьякову награждении: «Одно только звание он принял: звание почетного гражданина города Москвы. Москву он очень любил, и надо полагать, присуждение звания ему доставило удовольствие, потому что он его принял без всяких разговоров». Третьяков был первым купцом, удостоившимся подобного пожалования. А.П. Боткина замечает на этот счет: «Последнее пожалование в связи с передачей собрания городу Москве – присвоение Павлу Михайловичу звания почетного гражданина города Москвы в марте 1897 года – было, конечно, почетно и лестно, но шум, поднявшийся вокруг этого, бесконечные благодарности и адреса угнетали всегда скромного и застенчивого Павла Михайловича». На основании этого Александра Павловна делает вывод, что само звание было Третьякову неприятно. Думается, что здесь прав скорее Мудрогель. Пожалованием в почетные граждане Москвы Третьяков гордился – даже несмотря на поднявшийся уже позже «шум», создававший помехи его основной деятельности.
У Павла Михайловича никогда не было того, что сегодня назвали бы «звездной болезнью». Имя его было на устах у многих, он мог бы возгордиться успехами, но… такое впечатление, будто Третьяков был напрочь лишен тщеславия. Честолюбие было ему присуще, особенно в первой половине жизни, когда он только начинал воплощать свой собирательский замысел, – но тщеславия, стремления воспользоваться теми благами, которые он не заслужил, за ним не водилось никогда. Третьяков, как человек с огромным христианским чувством, старательно избегал всего, что привело бы его к гордыне. Бороться с гордыней ему помогала привычка неизменно отдавать себе отчет, насколько велика его заслуга в том, что он сумел осуществить. Что он сделал хорошо, а что недоделал. Что из сделанного им важно, а что не очень. Что, наконец, следует выносить на суд людской, а что должно скрываться плотной завесой безмолвия.
В начале этой главы говорилось, что существует совершенно определенный, хорошо знакомый массовому сознанию образ П.М. Третьякова. Созданный десятками фотокарточек, множеством воспоминаний самых разных авторов, а в конечном итоге – тиражируемый самими исследователями. Тот самый образ, который рисует Третьякова как своего рода подвижника: серьезного, сосредоточенного, с мягкой грустью во взоре. Глядя на такого Павла Михайловича, кажется, всецело поглощенного великой своей задачей, исследователи его судьбы и трудов один за другим попадаются в ловушку «устойчивого образа». Modus vivendi мецената, хорошо известные поступки его и манеры нередко заставляют исследователей думать о нем как о человеке неизменно серьезном, если не прямо суровом. Даже некоторые примеры из воспоминаний, доказывающие обратное, не заставляют авторов многочисленных статей усомниться в правильности подобного образа Третьякова. Исключение лишь подтверждает правило, не так ли? Но когда исключений набирается слишком много, естественно сделать другие, совершенно противоположные выводы.
Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке – как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.
Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой», «потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался». Однако… возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.
Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими». В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «рассказывал с большим юмором», «рассказывал, смеясь до слез», «рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой». Вера Павловна сообщает: «Наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним». Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «Я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться». А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось… И то, что составляет ее особое качество – чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того, ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять».
Тяга Третьякова к искусству одним чтением книг не ограничивалась. Его культурные запросы были весьма обширны. Регулярно и с удовольствием «в театры и концерты ездил, когда шла опера или пьеса в первый раз, всегда с женой и дочерьми».
О любви молодого Третьякова к театральному искусству и к опере красноречиво свидетельствуют его собственные письма матери. В 1852 году, впервые выехав в Петербург, он с восторгом пишет Александре Даниловне: «Что за театры здесь. Что за артистические таланты, музыка и пр. Я видел Каратыгина, Мартынова, Самойлову (2-ую) и Орлову; кроме этих знаменитых артистов есть превосходные актеры: Максимов, Григорьев, Самойлова (1-ая), Читау, Сосницкая, Дюр и пр., хорош также Марковецкий. Жулевой не видал еще. Орлова! Ваша любимица Орлова очаровала меня! Она, кажется, усовершенствовалась еще более». Это пишет человек не просто желающий приобщиться к миру высокой культуры, но давно уже погруженный в него с головой и получающий истинное удовольствие от соприкосновения с ним. Это наслаждение Третьяков не оставлял даже на пике своей коллекционерской, общественной и предпринимательской деятельности. В.П. Зилоти вспоминала: «“Кармен” гремела в Петербурге с осени 1882 года; пела и сводила всех с ума в этой роли Ферни-Джермано. Отец наш, бывши в числе поклонников и этой оперы, и исполнительницы, “стрелял в Питер” то и дело, чтоб послушать лишний раз».
Крепкая любовь к чтению и театру сочеталась в личности Третьякова с искренней привязанностью к музыке. «Любил папочка… слушать музыку. Чего-чего я ему не переиграла за 7 лет моей жизни в Куракине!» Павел Михайлович был с 1860 года действительным членом Московского отделения Императорского Русского музыкального общества (ИРМО), «…так что наши родители ездили во все концерты ИРМО».
Третьяков не был человеком сухим, бесстрастным, устремленным к одной-единственной цели. У него действительно имелась цель, к которой он последовательно стремился всю жизнь – создание галереи русской живописи. Но вряд ли он смог бы претворить ее в жизнь, не стремясь всеми возможными средствами развить и усовершенствовать художественный вкус. Павел Михайлович из года в год занимался самообразованием как умственным трудом. Отдыхать в привычном смысле слова, то есть на время выкидывая из головы насущные дела и полностью расслабляясь, он не умел. Зато Третьяков прекрасно умел чередовать деятельность. Отдых его заключался в переходе от торговых дел к живописным, от живописных к музыкальным – и снова к торговым. Как бы ни были серьезны увлечения Павла Михайловича, они никогда не шли во вред основному – торговому, а затем и промышленному, – делу, а всегда дополняли его, позволяли достигать в нем большего совершенства.
Третьяков старался строить свою жизнь так, чтобы она была для него и для его семьи максимально комфортной. Он не скупился на добротные вещи и на хорошую обслугу. Однако лишней роскоши в быту не одобрял. М.К. Морозова, племянница В.Н. Третьяковой, часто гостившая в доме мецената, так вспоминает обстановку: «Дом Третьяковых в Лаврушинском переулке стоял на месте современной галереи, прямо против ворот. Это был белый, двухэтажный, просторный особняк… Обстановка всех комнат была очень простая, скромная и какая-то традиционная, общая многим домам того времени». Павел Михайлович имел достаточно средств, чтобы жить в эффектной обстановке, но он этого не делал. К чему? В отличие от брата П.М. Третьяков избегал светских увлечений, балов и приемов. Ему претило многолюдное общество, которое могло бы оценить траты. Непонятна была ему сама необходимость жить напоказ.
Кроме того… Павел Михайлович не любил ничего «слишком». Слишком громкое, слишком яркое, слишком вычурное. Слишком роскошное. Иными словами, то, что выходит за рамки меры. Не это ли, до крайности развитое, чувство меры делало Павла Михайловича в глазах окружающих «скромным» человеком? То есть человеком, который, избегая публичной демонстрации своих деяний, последовательно творит добро – и не ищет за него вознаграждения? Который, даже имея возможность получить для себя в жизни многое, довольствуется малым?..
Нелюбовь к роскоши Третьяков унаследовал от отца. Михаил Захарович в завещании 1847 года особо оговаривает: «Пышных похорон не делать». От отца к сыну передалось отношение к богатству, являющееся залогом коммерческого долголетия. Отношение это, традиционное для старой купеческой среды, было порядком подзабыто представителями «новой» буржуазии, родившимися поколение спустя после появления на свет Павла Михайловича. Их предки, потом и кровью приумножавшие отцовские капиталы, прекрасно понимали: роскошь – это напрасное вложение средств. Вместо того чтобы «работать» на коммерсанта, принося ему прибыль, деньги рекой утекают из его кошелька, чтобы никогда туда не вернуться. Бережливость, расчетливость и даже, до определенного предела, прижимистость были для купца не пороками, но добродетелями. Эти качества были присущи Михаилу Захаровичу Третьякову. Их же современники отмечали в характере его старшего сына.
Была еще одна причина, обуславливавшая нелюбовь Третьяковых и других купцов «традиционного» склада к показному богатству. Все они были в той или иной мере христианами и с детства привыкали заботиться о душе. Для христианина, да и просто для порядочного человека, роскошь – это соблазн, ведущий к жизни без труда и без цели. Роскошь развращает, открывает двери для духовной пустоты. Богатство – это лишь орудие, которым надо суметь воспользоваться в благих целях… и роскошная одежда, еда, обстановка жилища к ним никак не относится. Говорится в Евангелии от Матфея: «Иисус… сказал ученикам своим: истинно говорю вам, что трудно богатому войти в Царство Небесное; и еще говорю вам: удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» (Мф. 19: 23–24). У этих слов великое множество богословских и публицистических толкований. Среди них встречаются и легковесные интерпретации в духе: «Богатые в рай не попадут». Думается, нелишним будет напомнить, что подобные трактовки представляют собой вольномысленное упрощение Евангелия. Истинно христианское отношение к богатству выразил один из величайших мудрецов раннехристианской Церкви, святитель Климент Александрийский, поясняя эти слова: «Не согрешает тот, кто распоряжается своим состоянием, оставаясь в воле Господней… Отрешаться должно не столько от богатства, сколько душу от страстей освобождать: эти затрудняют собой правильное пользование богатством. Кто добр и праведен, тот и богатство будет употреблять во благо».
Третьяков никогда не делал из денег кумира. На склоне лет Павел Михайлович писал дочери Александре: «Нельзя меня упрекнуть в том, чтобы я приучал вас к роскоши и к лишним удовольствиям, я постоянно боролся со вторжением к нам того и другого». Близкие Третьякова свидетельствуют: он «не любил роскоши, лишних трат». И: «был он купец скуповатый, расчетливый, такой, что зря рубля не истратит». Тем не менее Третьяков не проповедовал отречение от данного ему свыше богатства, не прятал деньги под подушку. Ему вообще не было свойственно бросаться в крайности, играя роль транжиры или скупца. Его отношение к материальным благам было столь же осознанным и взвешенным, как и к прочим сторонам жизни.
Деятельность Павла Михайловича была непрестанной, кипучей, он не мог помыслить себе жизни без труда – и колоссальное трудолюбие предпринимателя было причиной его особого отношения к праздникам и разного рода официальным мероприятиям.
Как любой человек, привыкший зарабатывать на жизнь собственным трудом, Павел Михайлович очень ценил время. Время было самым дорогим, что у него имелось – не считая семьи и галереи. Часы, минуты и дни своей жизни Третьяков расходовал скупо, как рачительный хозяин, стараясь ничего не потратить впустую. Напрасной траты времени он очень не любил – а праздники (за исключением церковных) выглядели в его глазах именно так. Дни рождения, официальные мероприятия и прочие светские праздники для Третьякова были, по всей видимости, не чем иным, как пространством бесцельности. Временем, когда не к чему себя пристроить, потому что собственное время отдано в распоряжение окружающих. Близкому другу Т.Е. Жегину он писал: «Праздники-то у меня хуже будень бывают хлопотливы». Вера Николаевна Третьякова, прекрасно знавшая эту особенность мужа, в одном из писем говорит о нем так: «Вообще люди гостящие, праздные ужасно мозолят глаза Павла Михайловича, которому странно, что кому-нибудь надо ехать гостить к другим – так велико у него представление о возможности лично, одному наполнять свой досуг. Временное общество людей он никогда не отвергает».
Павел Михайлович всегда был настойчив в достижении поставленной цели, и, сконцентрировавшись, мог свернуть ради нее горы. А праздники эту концентрацию, это рабочее «горение» прерывали. Чем, естественно, до крайности раздражали Третьякова. Как у всякого занятого человека, у него в голове был длинный перечень дел, которые необходимо успеть сделать: в галерее, на фабрике, в делах благотворительности, в семье. И на каждое дело был заведен своего рода «будильник»: надо выполнить к такому-то сроку. А вместо того чтобы их выполнять, приходилось делать немало ненужных визитов – и принимать ответные делегации ближних и дальних родственников, приятелей, а также людей малознакомых и, может быть, вовсе неприятных.
Все это – под дружный хор непрестанно тикающих «будильников», отсчитывающих уходящие минуты, часы, дни…
Праздники как ничто другое выбивали Третьякова из привычной колеи. Поэтому он выработал к ним особое отношение, позволявшее свести к минимуму причиняемый ими ущерб.
В.П. Зилоти вспоминает: «Отец наш, будучи страшно занятым человеком, ездил к родным и знакомым только в праздничные дни, разделяя число этих визитов на три части: на Рождество, на Новый год и на Пасху». Прочие же праздничные дни Третьяков, насколько это было возможно, старался занять делами. Так, Вера Павловна пишет: «Ясно остались в памяти праздники или воскресенья, когда Павел Михайлович “исчезал”, не показывался, покуда не стемнеет; Андрей Осипович (Мудрогель, служитель Третьякова. – А.Ф.) носил ему вниз и чай, и что-нибудь “скорое” закусить». О том же свидетельствует одно из писем близкого друга Третьякова, Тимофея Ефимовича Жегина. В 1865 году, поздравляя Павла Михайловича с праздником Пасхи, он сообщает: «Много было у меня глупо-обычных визитов, много спал и главное всю неделю ел». А в конце письма интересуется с изрядной долей уверенности: «Как Вы поживали, мой милейший, [в] праздники? Совсем на другой манер: счеты, счеты и счеты». Тимофей Ефимович прекрасно понимал друга. Знал его склонность работать с утра до вечера. Знал, и в значительной мере разделял, его нелюбовь к праздникам. Вернее даже, не к самим праздникам – оба они были добрыми христианами, – а к той суете и бестолковой трате времени, которая возникает в предпраздничные и праздничные дни.
Старательнее всего Третьяков избегал праздников, устроенных в его честь. По воспоминаниям Н.А. Мудрогеля, Павел Михайлович «даже от собственных именин уезжал: накануне вечером обязательно уедет или в Петербург, или в Кострому, лишь бы не быть на именинном вечере». Когда же в 1892 году Третьяков передал свою галерею в дар городу Москве, «художники решили отметить это событие и устроили всероссийский съезд в Москве. Третьяков понимал, что на этом съезде он будет центральной фигурой, в его честь будут говорить речи… За неделю до съезда он экстренно собрался и уехал за границу». Далее Николай Андреевич добавляет: «А художников он любил больше всего. И все-таки и от их чествования уклонился».
Еще, пожалуй, более, чем праздники, не любил Третьяков громких торжеств и встреч с официальными лицами. Н.А. Мудрогель свидетельствует, что «сам Павел Михайлович никогда не выходил из дома в галерею в те часы, когда там была публика, даже если там были его друзья или какие-либо знаменитые люди. За всю мою работу в галерее такого случая не было ни разу. Не появлялся даже и тогда, когда галерею посещали лица царской фамилии. Особенно это часто случалось в те годы, когда генерал-губернатором Москвы был брат Александра III – Сергей Александрович Романов. Он гордился, что в Москве есть такая достопримечательность – картинная галерея – и привозил к нам своих гостей – иностранцев и своих родственников. И всякий раз спрашивал: “Где же сам Третьяков? ” А Павел Михайлович нам, служащим, раз навсегда отдал строгий приказ: “Если предупредят заранее, что сейчас будут высочайшие особы, – говорить, что Павел Михайлович выехал из города. Если приедут без предупреждения и будут спрашивать меня, – говорить, что выехал из дома неизвестно куда”. Нам, конечно, это было удивительно. Честь-то какая! Сам царев брат, разные великие князья и княгини, графы, генералы приедут в мундирах, в звездах, в лентах, в орденах, в богатейших каретах, полиции по всему переулку наставят, начиная с самых каменных мостов, всех дворников выгонят из домов мести и поливать улицы. А он: “Дома нет! ” Сидит у себя в кабинете, делами занимается или читает».
Отношения Павла Михайловича с людьми вызывали немалое удивление у его служителей: если с представителями властей он старался не иметь дела, то приехавший к нему художник был для Третьякова самым дорогим гостем. «Художники для него были какие-то высшие люди… На первых порах нас всех, помню, удивляло: к нам в галерею едут и великие князья, и графы, и генералы, выражают желание видеть Павла Михайловича, познакомиться с ним, поговорить, а он приказывает сказать: “его дома нет”, “выехал неизвестно куда”. А придет художник – нет ему гостя дороже. И к себе в кабинет пригласит (а обычно звал к себе других лиц редко), и в дом поведет, во второй этаж, к своей семье, где Вера Николаевна угощает завтраком». Художников, в отличие от официальных лиц, Павел Михайлович воспринимал как тружеников. Если беседа с последними представлялась ему напрасной тратой времени, то с первыми – была полезна и приятна.
П.М. Третьяков органически не переносил неискренности, фальши – и, напротив, высоко ценил искренние выражения чувств. Поэтому, в отличие от многих современников-купцов, он не любил похвал в свой адрес. Характерно и отношение коммерсанта к наградам. В формулярном списке о службе коммерции советника П.М. Третьякова (составлен 15 октября 1892) в графе о знаках отличия сказано: «Знаков отличия не имеет». Однако подобные списки не всегда точно отражали действительность. Из других источников известно, что различные награды Третьяков получал, причем в немалом количестве. Так, в архиве Третьяковской галереи сохранились документы о присуждении Павлу Михайловичу бронзовой медали в память войны 1853–1856 гг. (23 июня 1858), серебряной медали в память коронации императора Николая II (31 декабря 1896), о присвоении ему звания действительного члена Епархиальной общины (1 марта 1875), также о множестве других наград и отличий.
Н.А. Мудрогель вспоминает: «Медали ему, конечно, давали, и мундиры также, однако ни медалей он не носил, и никогда никакого мундира не надевал. Лишь фрак, когда необходимо нужно было». Здесь же он приводит любопытный эпизод, который неизменно привлекает внимание исследователей: «В 1893 году после посещения галереи царь Александр III решил сделать Третьякова дворянином. Какой-то важный чиновник сообщил Третьякову об этом, а Павел Михайлович ответил:
– Очень благодарю его величество за великую честь, но от высокого звания дворянина отказываюсь. Я родился купцом и купцом умру».
Этот диалог многое говорит о Третьякове. Немногие, очутившись на его месте, отказались бы от подобной чести. Так, его брат Сергей Михайлович дворянское звание получил. Обретали его и многие другие купцы, в том числе собиратели крупных коллекций. Купец и общественный деятель П.А. Бурышкин, говоря о различных способах перехода во дворянство, пишет следующее: «Самым элегантным считалось получить генеральский чин, пожертвовав свои коллекции или музей Академии наук. На моей памяти таким путем стал генералом П.И. Щукин». Петр Иванович в 1905 году подарил свое собрание «российских древностей» Историческому музею города Москвы. В награду за столь щедрый дар Петр Иванович был произведен в IV класс – в действительные статские советники – по ведомству Министерства народного просвещения и, как вспоминает тот же Бурышкин, «любил ходить в форменной шинели ведомства народного просвещения», при этом «напоминая видом почтенного директора какой-нибудь гимназии». Петр Иванович в погоне за чинами был не одинок. Многие предприниматели второй половины XIX столетия стремились покинуть купеческое сословие и перейти в более престижное дворянское…
А вот Павел Михайлович от дворянства отказался. Он был христианином больше, чем следующие поколения меценатов, в том числе и П.И. Щукин. Кроме того, имелись еще две дополнительные причины его отказа. Одна из них – уже неоднократно упоминавшееся нежелание находиться в центре публичного внимания, о второй будет сказано чуть позже.
Третьяков, как мог, избегал получения наград и в особенности разговоров об уже полученных медалях и почетных званиях. А.П. Боткина пишет: «Пожалование званий тоже стесняло Павла Михайловича». И, далее: «Какое, полное возмущения и обиды, письмо писал Павел Михайлович Вере Николаевне в 1880 году, когда за “полезную деятельность на поприще торговли и промышленности” был пожалован званием коммерции советника. “Я был бы в самом хорошем настроении, если бы не неприятное для меня производство в коммерции советника, от которого я несколько лет отделывался и не мог отделаться, теперь меня уже все, кто прочел в газетах, поздравляют и это меня злит, я, разумеется, никогда не буду употреблять это звание, но кто поверит, что я говорю искренно? Ф.Ф. Резанов меня более знал и по просьбе моей не представил меня, а Найденов, несмотря на мои такие же просьбы, все-таки представил. Видно, думал угодить, воображая, что я отказываюсь неискренно. Очень глупо и смешно”»[8].
Тем не менее было два пожалования, которые Третьяков принял с удовольствием. Оба они отмечали те его заслуги, которые он считал действительно существенными, оба были присуждены в связи с делом его жизни. Та же Боткина сообщает: «Одно, я думаю, его искренне порадовало – это когда Академия Художеств написала 23 сентября 1868 года: “Покровительство, которое Вы постоянно оказываете нашим художникам приобретением их произведений, доказывая Вашу искреннюю любовь к художеству и желание дать средства к дальнейшему совершенствованию нашим отечественным талантам, побудило Совет императорской Академии Художеств и Общее собрание постановлением… признать Вас, милостивый государь, почетным вольным общником. Препровождая при сем диплом… я от лица всей Академической семьи приношу Вам, милостивый государь, искреннюю благодарность за Ваше участие к молодым художникам, оставаясь убежденным, что оно не ослабнет и в будущем”». Письмо было подписано: «кн. Гр. Гагарин».
Н.А. Мудрогель говорит о другом приятном Третьякову награждении: «Одно только звание он принял: звание почетного гражданина города Москвы. Москву он очень любил, и надо полагать, присуждение звания ему доставило удовольствие, потому что он его принял без всяких разговоров». Третьяков был первым купцом, удостоившимся подобного пожалования. А.П. Боткина замечает на этот счет: «Последнее пожалование в связи с передачей собрания городу Москве – присвоение Павлу Михайловичу звания почетного гражданина города Москвы в марте 1897 года – было, конечно, почетно и лестно, но шум, поднявшийся вокруг этого, бесконечные благодарности и адреса угнетали всегда скромного и застенчивого Павла Михайловича». На основании этого Александра Павловна делает вывод, что само звание было Третьякову неприятно. Думается, что здесь прав скорее Мудрогель. Пожалованием в почетные граждане Москвы Третьяков гордился – даже несмотря на поднявшийся уже позже «шум», создававший помехи его основной деятельности.
У Павла Михайловича никогда не было того, что сегодня назвали бы «звездной болезнью». Имя его было на устах у многих, он мог бы возгордиться успехами, но… такое впечатление, будто Третьяков был напрочь лишен тщеславия. Честолюбие было ему присуще, особенно в первой половине жизни, когда он только начинал воплощать свой собирательский замысел, – но тщеславия, стремления воспользоваться теми благами, которые он не заслужил, за ним не водилось никогда. Третьяков, как человек с огромным христианским чувством, старательно избегал всего, что привело бы его к гордыне. Бороться с гордыней ему помогала привычка неизменно отдавать себе отчет, насколько велика его заслуга в том, что он сумел осуществить. Что он сделал хорошо, а что недоделал. Что из сделанного им важно, а что не очень. Что, наконец, следует выносить на суд людской, а что должно скрываться плотной завесой безмолвия.
В начале этой главы говорилось, что существует совершенно определенный, хорошо знакомый массовому сознанию образ П.М. Третьякова. Созданный десятками фотокарточек, множеством воспоминаний самых разных авторов, а в конечном итоге – тиражируемый самими исследователями. Тот самый образ, который рисует Третьякова как своего рода подвижника: серьезного, сосредоточенного, с мягкой грустью во взоре. Глядя на такого Павла Михайловича, кажется, всецело поглощенного великой своей задачей, исследователи его судьбы и трудов один за другим попадаются в ловушку «устойчивого образа». Modus vivendi мецената, хорошо известные поступки его и манеры нередко заставляют исследователей думать о нем как о человеке неизменно серьезном, если не прямо суровом. Даже некоторые примеры из воспоминаний, доказывающие обратное, не заставляют авторов многочисленных статей усомниться в правильности подобного образа Третьякова. Исключение лишь подтверждает правило, не так ли? Но когда исключений набирается слишком много, естественно сделать другие, совершенно противоположные выводы.
Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке – как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.
Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой», «потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался». Однако… возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.
Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими». В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «рассказывал с большим юмором», «рассказывал, смеясь до слез», «рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой». Вера Павловна сообщает: «Наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним». Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «Я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться». А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось… И то, что составляет ее особое качество – чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того, ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента