Страница:
1.3. «Свой» и «чужой» театр новой России
Театр лишь отражает те процессы, которые происходят в стране и обществе. Вслед за распадом СССР произошел и распад социального единства общества. Растущее и распространяющееся вглубь социальное и имущественное неравенство граждан положило в социуме начало глубочайшему, нарушившему систему равноправных человеческих взаимоотношений разделению людей, снова разъединившему общество на уже позабытые антагонистические классы. Поляризация качества жизни расслоенного общества – одна из самых острых проблем современной России и существенных черт ее социальной парадигмы. 20 % нашего населения сблизились с качеством жизни «золотого миллиарда», а 80 %, напротив, отдалились от норм, составляющих необходимый набор условий этого качества жизни. Эта поляризация неизбежно способствует утверждению не только социально расслоенного, но и социально растленного, контрактного общественного сознания, легитимно оправдывающего социальное неравенство. Никакими благотворительными акциями и им подобными делами не перекрыть отнятое у большинства народа право на доступное качественное образование, здравоохранение, на получение жилья, на труд и достойную, сопоставимую с ценами и позволяющую полноценно жить и работать оплату этого труда, на отдых, восстановление сил и занятия спортом, на доступность научных, технических и прочих благ цивилизации, а также возможность свободного приобщения к культуре и искусству. Вместо всего этого народ получил попранное чувство национального и гражданского достоинства, превращение большинства людей в туземцев в собственной стране, возврат беспощадной эксплуатации с присвоением собственниками средств производства продуктов чужого труда и разделения на господ и обслугу со всеми вытекающими последствиями. На смену пусть уже и обесцененной в последние годы эпохи застоя, но худо-бедно еще действовавшей коллективистской общественной психологии и этике пришла возрожденная вновь средневековая цеховая и корпоративная солидарность и этика, а также воинствующая индивидуалистическая психология. Некогда единый социум оказался заново разделен на страты и слои – на бедных и богатых, «старых» и «новых», «своих» и «чужих» – по всему спектру жизни, политики, культуры. Но процесс пошел еще дальше и глубже. Каждый слой внутри раскалывается еще на более мелкие, дифференцированные, противостоящие друг другу «атомарные частицы». Всеобщее отчуждение, как ржавчина, очень быстро и непоправимо разъело общество. Социальная разобщенность и атомарность – это еще одни определяющие состояние жизни российского общества черты современной социальной парадигмы.
По-своему этот процесс находит отражение и в театре. Вполне закономерно, что прежде всего веяния времени особенно остро улавливает, передает и выражает молодое поколение. Поэтому и в искусстве, в первую очередь, надо посмотреть на тех, кто пришел в 90-е годы на сцену, экраны, в литературу и выставочные залы. Пришло поколение, резко порвавшее преемственные связи с предыдущей эпохой и, соответственно, с ценностями предшествующих поколений. Разумеется, и среди этого поколения есть свои исключения, но не они делают погоду. А погоду в театре сегодня делают прежде всего те, кто преуспел на ниве нового русского театра. Зрительскую аудиторию этого театра в значительной степени составляют ныне новые русские, т. е. обеспеченная и платежеспособная публика.
Русский театр как одно из явлений мировой культуры сегодня переживает исторический слом. Он перерождается. Театр, который выражает дух нации, просто исчез. На его месте появился другой. Содержание и форма этого театра определены как новой ценностной ориентацией, с одной стороны, так и его безудержной коммерциализацией – с другой. Здесь всем руководят финансовые интересы. Нравственный фундамент, бывший основополагающим не только для Станиславского, но и для русской театральной мысли в целом почти на всем протяжении ее истории, к концу ХХ века был сильно размыт мощно хлынувшими «водами» рыночного менталитета его современных создателей. Установки на развлекательность и зрелищность с оттенком скандальности, делающие театр прибыльным предприятием сродни шоу-бизнесу, теперь, как правило, доминируют над художественными и уж тем более нравственно-этическими целями театрального искусства: последние прочно закрепились в современном культурном сознании за такими понятиями, как скука и догма.
Театральная эстетика и драматургия сегодня довольно четко дифференцируются по возрастному критерию, отражающему разную культуру и менталитет поколений. Определенно можно говорить и в этом контексте о «старом» и «новом» русском театре. На глазах образуется дифференциация культурного сознания нации, отражающая социальное и имущественное неравенство. Жизнь и культура имущих и малоимущих слоев общества все сильнее разнится, и эта разница на глазах превращается в непреодолимую бездну. Дистанционная пропасть в современном бытии, разделяющая теперь не просто по-разному, а полярно живущих и часто полярно, чтобы не сказать враждебно, думающих соотечественников, – одна из корневых черт наступившей жизни. В культурном сознании, литературе, и театре в частности, эта пропасть проступает все отчетливее. Особенно на спектаклях молодых режиссеров. Новые поколения, вступавшие в жизнь под демократическими лозунгами, скоро проявили свои абсолютно недемократические взгляды, которые очень быстро захватили почти весь современный русский театр. Наши профессионалы в искусстве, как и представители официальной культуры, все хуже понимают и слышат тех, кого они называют «людьми с улицы». Их, как и современных политиков, вообще мало интересует и волнует жизнь обыкновенных, рядовых людей, пока она не выливается в какие-либо социальные протесты. Имущественный ценз, уже существующий в доступе к образованию, способствует тому, что на глазах складывается узкокорпоративное культурное сознание тех, кто ныне представляет и будет представлять в дальнейшем будущем лицо отечественного искусства. Подлинный демократизм театрального искусства вымывается при этом всеми возможными средствами. Кстати, люди науки и культуры, расколотые на элиту и рядовых, говорят уже сейчас на разных языках и не всегда понимают друг друга. Далее этот раскол, если не остановится чудовищное социальное и имущественное расслоение, будет лишь углубляться. Нынешние молодые режиссеры представляют переходное поколение. Ради искомого успеха они уже безоговорочно приняли рыночные правила игры, и их товарный подход к искусству непосредственно сказывается на его все менее художественном, но все более рыночном, сделанном в соответствии с правилом «все на продажу» лице. В сознание следующих поколений театральных деятелей подобный подход уже вкладывается априорно, а их пополнение в первую очередь будет осуществляться из ограниченного круга семей, способных платить за образование своих детей на всех стадиях их роста и воспитания. Ментальное расхождение культурного сознания преуспевающей театральной элиты и большинства обедневшего народа, сброшенного на низшую ступень вновь возникшего иерархического социума, все больше углубляется. Очерствелый к людской трагедии и страданиям циничный лик нового русского театра наглядно это демонстрирует. Мы уже имеем возможность наблюдать картину несоприкосновения образов жизни и мыслей тех, кто на сцене, и тех, кто в зрительном зале, а следовательно, и непонимания одними других. Но, можно сказать и так, что «свои» и «чужие» существуют сегодня как на сцене, так и в зрительном зале.
Социально-культурная энтропия, переживаемая современным российским обществом, повлекла за собой не только распад всей системы ценностей, но и распад цельности мировосприятия (dissociation of sensibility – термин, введенный Т. Элиотом в эссе «Метафизические поэты», 1921), потерю культурно-эстетической ориентации. Результатом этого в театре, как и во всей постсоветской культуре, явилось закономерное торжество стилистики постмодернизма с ее установкой на «иронический модус», или пастиш, редуцированную форму пародии, цитатную интертекстуальную конфигурацию.
Главное отличие новой театральной эстетики основывается на особом языке и стиле новой драматургии, сбрасывающей с корабля современности не только прежние идеалы и ценности, но и прежнюю стилистику вместе со всей ее содержательно-мировоззренческой составляющей. Курс на связь с реальной жизнью и ее нравственное осмысление этой эстетикой был практически отменен. Новые театральные деятели решительно отказались от всех прежних религий театра в пользу единственной оставшейся – религии Успеха. А успех сегодняшнего театра зависит, в первую очередь, от точности попадания в интересы и вкусы молодого, обеспеченного потребителя.
Выдающийся театровед С. Мокульский справедливо относил стиль к категории мировоззренческой. «Художественные приемы меняются не потому что они надоедают, а потому что меняется мировоззрение и мироощущение не у одного художника, а у целого поколения», – писал ученый.[21] Поэтому смену стилей можно понимать как смену этапов художественного сознания в целом. Особое место в художественном сознании и мироощущении, а следовательно, и во всем стилевом потоке ХХ века занимает ирония.
В нашем отечестве, по мнению известных публицистов-эмигрантов П. Вайля и А. Гениса, она уже в 60-е годы превращается в «широкую культурную систему». «Ирония, издеваясь над действительностью, безжалостно высмеивая ее, не знает, какой эта действительность должна быть», – справедливо констатируют авторы книги о 60-х.[22] На самом деле в 60-е годы ирония как «культурная система» начала культивироваться лишь в ограниченных, большей частью диссидентских кругах, пока еще не захватывая мировоззрение широких слоев населения. «Ирония смеется не над чем-то, а над всем, в том числе и над собой. Когда автору нечего сказать, он иронизирует. Но при этом ироническое поле, созданное писателями, порождает самостоятельное содержание. Может быть, даже не содержание. А метод, взгляд, мировоззрение. Ирония, не зная правды, учит тому, как без правды жить».[23] С течением времени этот процесс начал усиленно набирать обороты. А с конца 80-х годов ироническое мировоззрение для поколений, вступающих в жизнь, действительно уже было принятым, можно сказать, повсеместно.
Процесс пошел дальше. Массовое распространение иронии в общественном сознании способствовало ее упрощению, уплощению и опошлению. На московской сцене в 90-е годы стал широко использоваться стёб – отличительный язык и стиль молодежной среды, состоящий в радикально-тотальном ироническом редукционизме. Новое поколение режиссеров и драматургов, представленное именами К. Серебренникова, Н. Чусовой, О. Субботиной, В. Сигарева, братьев Пресняковых, М. Курочкина, О. Богаева, И. Вырыпаева, Е. Исаевой, К. Драгунской и других, – весь этот немалый отряд можно в определенной степени назвать детьми стёба. Во всяком случае, именно с этим языком они пришли в театр. Мало чем в этом смысле отличаются от них и те, кто чуть постарше – В. Мирзоев, В. Шамиров, В. Агеев, Ю. Бутусов, М. Угаров, Е. Гремина, А. Железцов. Кстати, именно Мирзоев едва ли не первым на московских подмостках стал использовать данный сценический новояз. Переход на этот язык означил для отечественного театра вхождение в «цивилизацию молодых», где каждое следующее поколение агрессивно вытесняет предыдущее, и приобщение к общемировой тенденции магистральной ориентации на молодежную культуру.
Стилистически новая драматургия оказалась тесно связана с практикой нового театрального направления, именуемого Verbatim (англ. – дословно). Слово Verbatim определяет технику создания театрального спектакля, предполагающую отказ от литературной пьесы. Материалом для авторов, работающих в этой технологии документального театра, служат интервью, а их расшифровки и составляют канву и диалоги таких сценических текстов. Эта практика, активно разрабатываемая лондонским театром Royal Court, как вскоре выяснилось, оказывает значительное влияние на язык нового русского театра.
Игровое буйство «эпохи ребячества» (или «эпохи пуерилизма» – термин Ортеги-и-Гассета) естественно сочетается с всеобщим ослаблением способности суждения. Режиссеры новой генерации чутко улавливают и воспроизводят в своих спектаклях атмосферу своеобразного карикатурного антимира и, как правило, получают ответный восторженный отклик «своей» части аудитории, которую радует характер «пародийного модуса повествования» или форма «корректирующей иронии», присущие постмодернистскому искусству, принимающему «мир как хаос» или «мир как текст», превращенный в бесконечное поле для игры.
Для понимания того, что происходит с российской сценой сегодня, лучше всего обратиться к сравнительному анализу драматургического содержания современного театрального репертуара, в конечном итоге определяющего лицо театра. Основную массу современного театрального репертуара составляет отечественная и зарубежная классика (одновременно служащая спасительным островом и площадкой для экспериментов), затем – переводная современная западная драматургия, большую часть которой представляют либо комедии положений, либо произведения салонно-адюльтерной и детективной тематики, либо пьесы театра абсурда, а также произведения, взращенные психоделической (наркотизированной) контркультурой, и, наконец, третью, пока совсем незначительную, но заметную часть составляет снова появившаяся после почти десяти лет «перестроечного обвала» современная отечественная драматургия. Последняя, ориентирующаяся во многом на задаваемые западной культурой (в том числе и упомянутой выше) образцы, представлена именами уже названных выше молодых драматургов. В большинстве своем они представляют поколение тридцатилетних, у которого связующая нить с поколениями «отцов», а особенно прежними идеалами и ценностями, была порвана. Отчужденные от того, что так или иначе связано с советским прошлым, как и от желания погружаться в «прозу» нравственного анализа и оценки причин и следствий малоприятной нынешней отечественной действительности, они закономерно оказались чрезвычайно отзывчивы на психологические установки, внутренние импульсы социального и морального индифферентизма постмодернистской эпохи с пронизывающими ее культурное сознание тотальной ироничностью и увлечением метаязыковой игрой.
Основными площадками, на которых зарождалась и получила возможность прокатываться «новая драма», стали Центр драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина, открывшийся в 1998 году, и Театр. doc, открывшийся в 2002 году. Спустя еще три года, в 2005 г., в Москве открылась третья подобная экспериментальная площадка – театр «Практика» п/р Э. Боякова, – специализирующаяся на постановках текстов современного актуального искусства. То, что Центр драматургии и режиссуры начал свою работу ровно через сто лет после открытия МХТ, было, видимо, фактом неслучайным. После этого сравнения будут напрашиваться уже сами собой. Но какое же разное дыхание привнесли эти театральные начинания двух разных рубежей веков.
Другая реальность, иная почва создания, различный исторический опыт за спиной. При этом отличительная черта нынешней «новой драмы» – это не только ее полная отрешенность от исторического, в данном случае советского прошлого, но одновременно и опора ее авторов на мифологическое знание о нем, весьма одностороннее и выработанное с точки зрения нового, глубоко антидемократического сознания. Знание, которое диктует новый элитарный уклон, пусть даже эта элитарность одета в подвальные одежды. Но это театр не демократический, он создан для «своих» зрителей. Театр, который бравирует показной «бедностью», за которой просвечивают солидные средства их создателей. Причем процесс оформления и отгораживания новой богатой клубной публики от остальных, процесс отхода от принципа демократизма идет по нарастающей с открытием каждой следующей площадки. Система спонсирования и грантов, которыми щедро одариваются эти коллективы, хорошо вуалирует и наглядно демонстрирует подлинную, антидемократическую систему современного мироустройства, в котором лучшая жизнь – удел лишь избранных, и где, соответственно, чистый воздух, вода и средства существования, а уж тем более материальные вознаграждения имеют адресную прописку.
Если говорить о тенденциях новой драматургии, то, по словам одного из новых драматургов и организаторов фестиваля молодой драматургии «Любимовка» (орг. в 1990 г.), а также ежегодного фестиваля «Новая драма» (орг. в 2002 г.) Е. Греминой, здесь можно выделить две основные линии. Первая – «реалистическая», внимание к правде жизни и ее болевым точкам. Само собой разумеется, что реализм этот особого толка. Он либо тяготеет к духу театра жестокости, либо пронизан все тем же ироническим редукционизмом. Вторая линия – игровая, «постсорокинская», которой прикольный гротеск и стёб отвечают как нельзя лучше. Вторая, надо сказать, со временем возобладала.
«Новая драма» началась с самовыражения ее авторов. Эта тактическая задача сразу перекрыла ее художественную стратегию, если таковая вообще была. Задачи понимания сегодняшней жизни, проникновения в ее суть, в причины ее нарастающих вновь антагонистических противоречий вряд ли входили в очерченный постмодернистским дискурсом круг задач авторов новой драмы. Предпочитая реальной жизни абстрактную метафизику, они, похоже, без сожаления разошлись с традицией русской литературы и русской классической драматургии. В конечном итоге они покинули русскую почву в онтологическом смысле этого слова. «Новая драма» взросла на отречении от очень многих смыслов, определяющих русскую идентичность и ментальность. Абсолютизация эстетизма и запоздалое впрыгивание в уже скатывающийся на Западе под уклон постмодернистский «голубой вагон» не заставили себя долго ждать. Новая литература и новая драматургия предпочитают сугубо эстетический взгляд на проблемы униженных и оскорбленных. Этот взгляд может быть каким угодно изощренным – от холодного, любующегося филигранностью найденной и выведенной им на сцену формы эстетизации новой жизни до очень жесткого, даже жестокого. Он только всегда будет бесчувственным и безучастным, лишенным простоты, проникновенности и сердечности, по причине отсутствия в нем ясности, чуткости, а также оценочной дифференциации добра и зла и тяги к трансгрессии (нарушению границ). На самом деле современная культурная элита таким образом искусно прикрыла свою душевную глухоту, свое полное пренебрежение как жизнью униженных и оскорбленных, так и нравственным измерением происходящего в действительности и, соответственно, на сцене. Это основополагающая черта того глубочайшего содержательно-смыслового переворота, который произошел в русской культуре, литературе и драматургии конца ХХ века.
Следующими идут проблемы, которые возникают у «новой драмы» с сюжетосложением, с осколочными и сбивчивыми характерами ее персонажей и т. д. Это будут уже вопросы формы. На самом деле «новая драма» никогда даже не пыталась охватить современную жизнь целиком, проникнуть в ее суть, выхватывая и укрупняя лишь ее крупицы и осколки. В этом ее коренное отличие от европейской новой драмы рубежаXIX–XX веков и, в частности, от русской драмы того времени. Трагизм повседневной жизни обычных людей – главный объект исследования той драмы, «новую драму» нынешнего рубежа веков мало интересует. Она сосредотачивает свое внимание лишь на маргинальных проявлениях современной жизни и таких же маргинальных персонажах. Их подача на сцене гораздо эффектнее. Произведение эффекта является одним из основных условий сценической инициации современного режиссера и драматурга в новом русском театре. То, что этот эффект чаще всего бывает пустым, хотя и громким выхлопом в сегодняшнем несущемся мимо жизни культурном пространстве, уже мало кого волнует. Эффект, еще эффект – и дальше в том же духе.
Новые драматурги, как и современные писатели, перестали пропускать жизнь через себя, через свои нервы. Перестали чувствовать и слышать окружающую боль. Путь любого современного успешного деятеля культуры – это как можно быстрее оторваться от этой боли (если он вообще ее когда-либо испытывал) и забыть о ней на всю оставшуюся жизнь. Вернее, дальше можно подходить к ней эстетически: своеобразно смакуя чернушность этой жизни и отборно забивая зрителей ее отборными мерзостями. Смакование, в частности, состоит в хлесткости и бойкости подачи. В «новой драме» нет воздуха и почти нет пространства для ее различной интерпретации. Ее пространство слишком одномерно. «Современный театр – это одноразовый шприц, который, впрочем, тоже нужен».[24] Эта фраза, принадлежащая О. Лоевскому – директору еще одного, но уже не московского, а екатеринбургского, едва ли не самого первого фестиваля «новой драмы» под названием «Реальный театр» (орг. в 1989 г.), может претендовать на лавры крылатого выражения.
Одной из заметных культуртрегерских инициатив, положивших начало шествию современной «новой драмы» на московской сцене, стала постановка на исходе 90-х годов «мегапьесы» «Москва – открытый город» – совместный проект Британского совета, фестиваля «Золотая маска» и лондонского театра Royal Court. Осуществили этот проект в Центре драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина. За год до этого те же участники провели в России Второй Международный семинар «новой драмы» (New Writing), где и возникла идея «мегапьесы». Двадцати авторам было предложено написать короткие этюды о Москве. В результате в спектакль вошли восемь пьес: «Ностальгия» Р. Белецкого, «Глоток кокса-колы» Е. Нарши, «В метро» Е. Исаевой, «Москва-Сортировочная» О. Михайловой, «Moskausee» А. Вишневского, «Диалоги о животных» А. Железцова, «Бабло побеждает зло» и «Глаз» М. Курочкина. Спектакль состоялся и удивил открытиями не только новых имен, но и первыми робкими попытками нонконформистски взглянуть на окружающую реальность, резким новым языком и взглядом на современную жизнь. Постановка в чем-то была схожа с короткометражными экранными зарисовками, объединенными общим местом действия. Ее форма достаточно текуча, и сценки, ее составляющие, легко заменяемы на новые, что входило в ее замысел.
Однако нонконформизм «новой драмы» изначально оказался выморочным и весьма корыстным. Его суть определяет не столько стремление сказать правду о сегодняшней жизни, сколько привнесенная со стороны якобы протестная интонация и ориентация на отработанные приемы западного театра. В частности, огромную роль в становлении русской «новой драмы» сыграл лондонский театр Royal Court, ставший ее своеобразным «крестным отцом» (как и радикального Театра. doc). Немаловажным для ее авторов было и желание получить поощрение от «руки дающего» в лице Британского совета или других некоммерческих организаций и фондов в виде очередного гранта, приглашения на Запад, спонсирования новых проектов и пр. Едва родившись, фестиваль «Новая драма» мгновенно перерос в коммерческое предприятие и мероприятие для «своих», чей нонконформизм сводился к взгляду на жизнь не сверху, сквозь призму устремлений человеческого духа, а снизу – через конвульсии телесного низа, подпитываемый шлаками хлынувшей на сцену нецензурной лексики. Кстати, проект «Москва – открытый город» очень быстро переместился с театральных подмостков в рыночное клубное пространство Москвы.
«Новая драма» при всем своем сюжетном многообразии вполне укладывается в прокрустово ложе между болевой, шоковой и игровой «постсорокинской» линиями своего повествования. За их пределы ей выйти пока не удается. Один из ранних, характерных примеров игровой линии – пьеса В. Дурненкова «Голубой вагон» (2000) в режиссуре Е. Шагаловой. В ней действуют Самуил Маршак, Агния Барто и Корней Чуковский. Они напиваются и ждут Бориса Заходера, который должен принести еще водки. А потом выходят на улицу, ловят там композитора В. Шаинского и страшно избивают. По признанию Е. Греминой, старшее поколение драматургов было от этой истории в ужасе, но многим пьеса понравилась – и принцип толерантности в итоге восторжествовал. На самом деле стоило лишь присмотреться к начальным признакам «новой драмы» более внимательно, как в ней сразу проглядывал нависающий потолок, видимый предел границ ее художественного и содержательного нарратива.
По-своему этот процесс находит отражение и в театре. Вполне закономерно, что прежде всего веяния времени особенно остро улавливает, передает и выражает молодое поколение. Поэтому и в искусстве, в первую очередь, надо посмотреть на тех, кто пришел в 90-е годы на сцену, экраны, в литературу и выставочные залы. Пришло поколение, резко порвавшее преемственные связи с предыдущей эпохой и, соответственно, с ценностями предшествующих поколений. Разумеется, и среди этого поколения есть свои исключения, но не они делают погоду. А погоду в театре сегодня делают прежде всего те, кто преуспел на ниве нового русского театра. Зрительскую аудиторию этого театра в значительной степени составляют ныне новые русские, т. е. обеспеченная и платежеспособная публика.
Русский театр как одно из явлений мировой культуры сегодня переживает исторический слом. Он перерождается. Театр, который выражает дух нации, просто исчез. На его месте появился другой. Содержание и форма этого театра определены как новой ценностной ориентацией, с одной стороны, так и его безудержной коммерциализацией – с другой. Здесь всем руководят финансовые интересы. Нравственный фундамент, бывший основополагающим не только для Станиславского, но и для русской театральной мысли в целом почти на всем протяжении ее истории, к концу ХХ века был сильно размыт мощно хлынувшими «водами» рыночного менталитета его современных создателей. Установки на развлекательность и зрелищность с оттенком скандальности, делающие театр прибыльным предприятием сродни шоу-бизнесу, теперь, как правило, доминируют над художественными и уж тем более нравственно-этическими целями театрального искусства: последние прочно закрепились в современном культурном сознании за такими понятиями, как скука и догма.
Театральная эстетика и драматургия сегодня довольно четко дифференцируются по возрастному критерию, отражающему разную культуру и менталитет поколений. Определенно можно говорить и в этом контексте о «старом» и «новом» русском театре. На глазах образуется дифференциация культурного сознания нации, отражающая социальное и имущественное неравенство. Жизнь и культура имущих и малоимущих слоев общества все сильнее разнится, и эта разница на глазах превращается в непреодолимую бездну. Дистанционная пропасть в современном бытии, разделяющая теперь не просто по-разному, а полярно живущих и часто полярно, чтобы не сказать враждебно, думающих соотечественников, – одна из корневых черт наступившей жизни. В культурном сознании, литературе, и театре в частности, эта пропасть проступает все отчетливее. Особенно на спектаклях молодых режиссеров. Новые поколения, вступавшие в жизнь под демократическими лозунгами, скоро проявили свои абсолютно недемократические взгляды, которые очень быстро захватили почти весь современный русский театр. Наши профессионалы в искусстве, как и представители официальной культуры, все хуже понимают и слышат тех, кого они называют «людьми с улицы». Их, как и современных политиков, вообще мало интересует и волнует жизнь обыкновенных, рядовых людей, пока она не выливается в какие-либо социальные протесты. Имущественный ценз, уже существующий в доступе к образованию, способствует тому, что на глазах складывается узкокорпоративное культурное сознание тех, кто ныне представляет и будет представлять в дальнейшем будущем лицо отечественного искусства. Подлинный демократизм театрального искусства вымывается при этом всеми возможными средствами. Кстати, люди науки и культуры, расколотые на элиту и рядовых, говорят уже сейчас на разных языках и не всегда понимают друг друга. Далее этот раскол, если не остановится чудовищное социальное и имущественное расслоение, будет лишь углубляться. Нынешние молодые режиссеры представляют переходное поколение. Ради искомого успеха они уже безоговорочно приняли рыночные правила игры, и их товарный подход к искусству непосредственно сказывается на его все менее художественном, но все более рыночном, сделанном в соответствии с правилом «все на продажу» лице. В сознание следующих поколений театральных деятелей подобный подход уже вкладывается априорно, а их пополнение в первую очередь будет осуществляться из ограниченного круга семей, способных платить за образование своих детей на всех стадиях их роста и воспитания. Ментальное расхождение культурного сознания преуспевающей театральной элиты и большинства обедневшего народа, сброшенного на низшую ступень вновь возникшего иерархического социума, все больше углубляется. Очерствелый к людской трагедии и страданиям циничный лик нового русского театра наглядно это демонстрирует. Мы уже имеем возможность наблюдать картину несоприкосновения образов жизни и мыслей тех, кто на сцене, и тех, кто в зрительном зале, а следовательно, и непонимания одними других. Но, можно сказать и так, что «свои» и «чужие» существуют сегодня как на сцене, так и в зрительном зале.
Социально-культурная энтропия, переживаемая современным российским обществом, повлекла за собой не только распад всей системы ценностей, но и распад цельности мировосприятия (dissociation of sensibility – термин, введенный Т. Элиотом в эссе «Метафизические поэты», 1921), потерю культурно-эстетической ориентации. Результатом этого в театре, как и во всей постсоветской культуре, явилось закономерное торжество стилистики постмодернизма с ее установкой на «иронический модус», или пастиш, редуцированную форму пародии, цитатную интертекстуальную конфигурацию.
Главное отличие новой театральной эстетики основывается на особом языке и стиле новой драматургии, сбрасывающей с корабля современности не только прежние идеалы и ценности, но и прежнюю стилистику вместе со всей ее содержательно-мировоззренческой составляющей. Курс на связь с реальной жизнью и ее нравственное осмысление этой эстетикой был практически отменен. Новые театральные деятели решительно отказались от всех прежних религий театра в пользу единственной оставшейся – религии Успеха. А успех сегодняшнего театра зависит, в первую очередь, от точности попадания в интересы и вкусы молодого, обеспеченного потребителя.
Выдающийся театровед С. Мокульский справедливо относил стиль к категории мировоззренческой. «Художественные приемы меняются не потому что они надоедают, а потому что меняется мировоззрение и мироощущение не у одного художника, а у целого поколения», – писал ученый.[21] Поэтому смену стилей можно понимать как смену этапов художественного сознания в целом. Особое место в художественном сознании и мироощущении, а следовательно, и во всем стилевом потоке ХХ века занимает ирония.
В нашем отечестве, по мнению известных публицистов-эмигрантов П. Вайля и А. Гениса, она уже в 60-е годы превращается в «широкую культурную систему». «Ирония, издеваясь над действительностью, безжалостно высмеивая ее, не знает, какой эта действительность должна быть», – справедливо констатируют авторы книги о 60-х.[22] На самом деле в 60-е годы ирония как «культурная система» начала культивироваться лишь в ограниченных, большей частью диссидентских кругах, пока еще не захватывая мировоззрение широких слоев населения. «Ирония смеется не над чем-то, а над всем, в том числе и над собой. Когда автору нечего сказать, он иронизирует. Но при этом ироническое поле, созданное писателями, порождает самостоятельное содержание. Может быть, даже не содержание. А метод, взгляд, мировоззрение. Ирония, не зная правды, учит тому, как без правды жить».[23] С течением времени этот процесс начал усиленно набирать обороты. А с конца 80-х годов ироническое мировоззрение для поколений, вступающих в жизнь, действительно уже было принятым, можно сказать, повсеместно.
Процесс пошел дальше. Массовое распространение иронии в общественном сознании способствовало ее упрощению, уплощению и опошлению. На московской сцене в 90-е годы стал широко использоваться стёб – отличительный язык и стиль молодежной среды, состоящий в радикально-тотальном ироническом редукционизме. Новое поколение режиссеров и драматургов, представленное именами К. Серебренникова, Н. Чусовой, О. Субботиной, В. Сигарева, братьев Пресняковых, М. Курочкина, О. Богаева, И. Вырыпаева, Е. Исаевой, К. Драгунской и других, – весь этот немалый отряд можно в определенной степени назвать детьми стёба. Во всяком случае, именно с этим языком они пришли в театр. Мало чем в этом смысле отличаются от них и те, кто чуть постарше – В. Мирзоев, В. Шамиров, В. Агеев, Ю. Бутусов, М. Угаров, Е. Гремина, А. Железцов. Кстати, именно Мирзоев едва ли не первым на московских подмостках стал использовать данный сценический новояз. Переход на этот язык означил для отечественного театра вхождение в «цивилизацию молодых», где каждое следующее поколение агрессивно вытесняет предыдущее, и приобщение к общемировой тенденции магистральной ориентации на молодежную культуру.
Стилистически новая драматургия оказалась тесно связана с практикой нового театрального направления, именуемого Verbatim (англ. – дословно). Слово Verbatim определяет технику создания театрального спектакля, предполагающую отказ от литературной пьесы. Материалом для авторов, работающих в этой технологии документального театра, служат интервью, а их расшифровки и составляют канву и диалоги таких сценических текстов. Эта практика, активно разрабатываемая лондонским театром Royal Court, как вскоре выяснилось, оказывает значительное влияние на язык нового русского театра.
Игровое буйство «эпохи ребячества» (или «эпохи пуерилизма» – термин Ортеги-и-Гассета) естественно сочетается с всеобщим ослаблением способности суждения. Режиссеры новой генерации чутко улавливают и воспроизводят в своих спектаклях атмосферу своеобразного карикатурного антимира и, как правило, получают ответный восторженный отклик «своей» части аудитории, которую радует характер «пародийного модуса повествования» или форма «корректирующей иронии», присущие постмодернистскому искусству, принимающему «мир как хаос» или «мир как текст», превращенный в бесконечное поле для игры.
Для понимания того, что происходит с российской сценой сегодня, лучше всего обратиться к сравнительному анализу драматургического содержания современного театрального репертуара, в конечном итоге определяющего лицо театра. Основную массу современного театрального репертуара составляет отечественная и зарубежная классика (одновременно служащая спасительным островом и площадкой для экспериментов), затем – переводная современная западная драматургия, большую часть которой представляют либо комедии положений, либо произведения салонно-адюльтерной и детективной тематики, либо пьесы театра абсурда, а также произведения, взращенные психоделической (наркотизированной) контркультурой, и, наконец, третью, пока совсем незначительную, но заметную часть составляет снова появившаяся после почти десяти лет «перестроечного обвала» современная отечественная драматургия. Последняя, ориентирующаяся во многом на задаваемые западной культурой (в том числе и упомянутой выше) образцы, представлена именами уже названных выше молодых драматургов. В большинстве своем они представляют поколение тридцатилетних, у которого связующая нить с поколениями «отцов», а особенно прежними идеалами и ценностями, была порвана. Отчужденные от того, что так или иначе связано с советским прошлым, как и от желания погружаться в «прозу» нравственного анализа и оценки причин и следствий малоприятной нынешней отечественной действительности, они закономерно оказались чрезвычайно отзывчивы на психологические установки, внутренние импульсы социального и морального индифферентизма постмодернистской эпохи с пронизывающими ее культурное сознание тотальной ироничностью и увлечением метаязыковой игрой.
Основными площадками, на которых зарождалась и получила возможность прокатываться «новая драма», стали Центр драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина, открывшийся в 1998 году, и Театр. doc, открывшийся в 2002 году. Спустя еще три года, в 2005 г., в Москве открылась третья подобная экспериментальная площадка – театр «Практика» п/р Э. Боякова, – специализирующаяся на постановках текстов современного актуального искусства. То, что Центр драматургии и режиссуры начал свою работу ровно через сто лет после открытия МХТ, было, видимо, фактом неслучайным. После этого сравнения будут напрашиваться уже сами собой. Но какое же разное дыхание привнесли эти театральные начинания двух разных рубежей веков.
Другая реальность, иная почва создания, различный исторический опыт за спиной. При этом отличительная черта нынешней «новой драмы» – это не только ее полная отрешенность от исторического, в данном случае советского прошлого, но одновременно и опора ее авторов на мифологическое знание о нем, весьма одностороннее и выработанное с точки зрения нового, глубоко антидемократического сознания. Знание, которое диктует новый элитарный уклон, пусть даже эта элитарность одета в подвальные одежды. Но это театр не демократический, он создан для «своих» зрителей. Театр, который бравирует показной «бедностью», за которой просвечивают солидные средства их создателей. Причем процесс оформления и отгораживания новой богатой клубной публики от остальных, процесс отхода от принципа демократизма идет по нарастающей с открытием каждой следующей площадки. Система спонсирования и грантов, которыми щедро одариваются эти коллективы, хорошо вуалирует и наглядно демонстрирует подлинную, антидемократическую систему современного мироустройства, в котором лучшая жизнь – удел лишь избранных, и где, соответственно, чистый воздух, вода и средства существования, а уж тем более материальные вознаграждения имеют адресную прописку.
Если говорить о тенденциях новой драматургии, то, по словам одного из новых драматургов и организаторов фестиваля молодой драматургии «Любимовка» (орг. в 1990 г.), а также ежегодного фестиваля «Новая драма» (орг. в 2002 г.) Е. Греминой, здесь можно выделить две основные линии. Первая – «реалистическая», внимание к правде жизни и ее болевым точкам. Само собой разумеется, что реализм этот особого толка. Он либо тяготеет к духу театра жестокости, либо пронизан все тем же ироническим редукционизмом. Вторая линия – игровая, «постсорокинская», которой прикольный гротеск и стёб отвечают как нельзя лучше. Вторая, надо сказать, со временем возобладала.
«Новая драма» началась с самовыражения ее авторов. Эта тактическая задача сразу перекрыла ее художественную стратегию, если таковая вообще была. Задачи понимания сегодняшней жизни, проникновения в ее суть, в причины ее нарастающих вновь антагонистических противоречий вряд ли входили в очерченный постмодернистским дискурсом круг задач авторов новой драмы. Предпочитая реальной жизни абстрактную метафизику, они, похоже, без сожаления разошлись с традицией русской литературы и русской классической драматургии. В конечном итоге они покинули русскую почву в онтологическом смысле этого слова. «Новая драма» взросла на отречении от очень многих смыслов, определяющих русскую идентичность и ментальность. Абсолютизация эстетизма и запоздалое впрыгивание в уже скатывающийся на Западе под уклон постмодернистский «голубой вагон» не заставили себя долго ждать. Новая литература и новая драматургия предпочитают сугубо эстетический взгляд на проблемы униженных и оскорбленных. Этот взгляд может быть каким угодно изощренным – от холодного, любующегося филигранностью найденной и выведенной им на сцену формы эстетизации новой жизни до очень жесткого, даже жестокого. Он только всегда будет бесчувственным и безучастным, лишенным простоты, проникновенности и сердечности, по причине отсутствия в нем ясности, чуткости, а также оценочной дифференциации добра и зла и тяги к трансгрессии (нарушению границ). На самом деле современная культурная элита таким образом искусно прикрыла свою душевную глухоту, свое полное пренебрежение как жизнью униженных и оскорбленных, так и нравственным измерением происходящего в действительности и, соответственно, на сцене. Это основополагающая черта того глубочайшего содержательно-смыслового переворота, который произошел в русской культуре, литературе и драматургии конца ХХ века.
Следующими идут проблемы, которые возникают у «новой драмы» с сюжетосложением, с осколочными и сбивчивыми характерами ее персонажей и т. д. Это будут уже вопросы формы. На самом деле «новая драма» никогда даже не пыталась охватить современную жизнь целиком, проникнуть в ее суть, выхватывая и укрупняя лишь ее крупицы и осколки. В этом ее коренное отличие от европейской новой драмы рубежаXIX–XX веков и, в частности, от русской драмы того времени. Трагизм повседневной жизни обычных людей – главный объект исследования той драмы, «новую драму» нынешнего рубежа веков мало интересует. Она сосредотачивает свое внимание лишь на маргинальных проявлениях современной жизни и таких же маргинальных персонажах. Их подача на сцене гораздо эффектнее. Произведение эффекта является одним из основных условий сценической инициации современного режиссера и драматурга в новом русском театре. То, что этот эффект чаще всего бывает пустым, хотя и громким выхлопом в сегодняшнем несущемся мимо жизни культурном пространстве, уже мало кого волнует. Эффект, еще эффект – и дальше в том же духе.
Новые драматурги, как и современные писатели, перестали пропускать жизнь через себя, через свои нервы. Перестали чувствовать и слышать окружающую боль. Путь любого современного успешного деятеля культуры – это как можно быстрее оторваться от этой боли (если он вообще ее когда-либо испытывал) и забыть о ней на всю оставшуюся жизнь. Вернее, дальше можно подходить к ней эстетически: своеобразно смакуя чернушность этой жизни и отборно забивая зрителей ее отборными мерзостями. Смакование, в частности, состоит в хлесткости и бойкости подачи. В «новой драме» нет воздуха и почти нет пространства для ее различной интерпретации. Ее пространство слишком одномерно. «Современный театр – это одноразовый шприц, который, впрочем, тоже нужен».[24] Эта фраза, принадлежащая О. Лоевскому – директору еще одного, но уже не московского, а екатеринбургского, едва ли не самого первого фестиваля «новой драмы» под названием «Реальный театр» (орг. в 1989 г.), может претендовать на лавры крылатого выражения.
Одной из заметных культуртрегерских инициатив, положивших начало шествию современной «новой драмы» на московской сцене, стала постановка на исходе 90-х годов «мегапьесы» «Москва – открытый город» – совместный проект Британского совета, фестиваля «Золотая маска» и лондонского театра Royal Court. Осуществили этот проект в Центре драматургии и режиссуры п/р А. Казанцева и М. Рощина. За год до этого те же участники провели в России Второй Международный семинар «новой драмы» (New Writing), где и возникла идея «мегапьесы». Двадцати авторам было предложено написать короткие этюды о Москве. В результате в спектакль вошли восемь пьес: «Ностальгия» Р. Белецкого, «Глоток кокса-колы» Е. Нарши, «В метро» Е. Исаевой, «Москва-Сортировочная» О. Михайловой, «Moskausee» А. Вишневского, «Диалоги о животных» А. Железцова, «Бабло побеждает зло» и «Глаз» М. Курочкина. Спектакль состоялся и удивил открытиями не только новых имен, но и первыми робкими попытками нонконформистски взглянуть на окружающую реальность, резким новым языком и взглядом на современную жизнь. Постановка в чем-то была схожа с короткометражными экранными зарисовками, объединенными общим местом действия. Ее форма достаточно текуча, и сценки, ее составляющие, легко заменяемы на новые, что входило в ее замысел.
Однако нонконформизм «новой драмы» изначально оказался выморочным и весьма корыстным. Его суть определяет не столько стремление сказать правду о сегодняшней жизни, сколько привнесенная со стороны якобы протестная интонация и ориентация на отработанные приемы западного театра. В частности, огромную роль в становлении русской «новой драмы» сыграл лондонский театр Royal Court, ставший ее своеобразным «крестным отцом» (как и радикального Театра. doc). Немаловажным для ее авторов было и желание получить поощрение от «руки дающего» в лице Британского совета или других некоммерческих организаций и фондов в виде очередного гранта, приглашения на Запад, спонсирования новых проектов и пр. Едва родившись, фестиваль «Новая драма» мгновенно перерос в коммерческое предприятие и мероприятие для «своих», чей нонконформизм сводился к взгляду на жизнь не сверху, сквозь призму устремлений человеческого духа, а снизу – через конвульсии телесного низа, подпитываемый шлаками хлынувшей на сцену нецензурной лексики. Кстати, проект «Москва – открытый город» очень быстро переместился с театральных подмостков в рыночное клубное пространство Москвы.
«Новая драма» при всем своем сюжетном многообразии вполне укладывается в прокрустово ложе между болевой, шоковой и игровой «постсорокинской» линиями своего повествования. За их пределы ей выйти пока не удается. Один из ранних, характерных примеров игровой линии – пьеса В. Дурненкова «Голубой вагон» (2000) в режиссуре Е. Шагаловой. В ней действуют Самуил Маршак, Агния Барто и Корней Чуковский. Они напиваются и ждут Бориса Заходера, который должен принести еще водки. А потом выходят на улицу, ловят там композитора В. Шаинского и страшно избивают. По признанию Е. Греминой, старшее поколение драматургов было от этой истории в ужасе, но многим пьеса понравилась – и принцип толерантности в итоге восторжествовал. На самом деле стоило лишь присмотреться к начальным признакам «новой драмы» более внимательно, как в ней сразу проглядывал нависающий потолок, видимый предел границ ее художественного и содержательного нарратива.