Страница:
На другой день после прихода Красной армии в село со своей конницей приехал Клавдий Цибульский и остановился в богатом доме, где стоял то ли рояль, то ли пианино. Среди интеллигенции распространились слухи об этом удивительном большевике, образованном, вежливом и играющем на инструменте «Лунную сонату» Бетховена и другие классические произведения.
Цибульский пришел к нам и сказал отцу, что для него война кончилась – он получил назначение заведовать Ленскими золотыми приисками. Он уговаривал отца ехать с ним на прииски, обещал хорошие условия жизни и высокий оклад. Отец отказался, и, я думаю, из-за меня. Я училась в 4-м классе, последний год в сельской школе, и должна была продолжить учиться в городской школе в Боготоле.
В селе началась смена властей, по ночам раздавались выстрелы, мы слышали, как по нашему переулку бежали какие-то люди. А однажды ночью наша собачка громко залаяла, и папа выглянул в окно, выходящее во двор. Он рассказал, что по двору пробежал человек и с размаху перескочил через довольно высокий забор, тут же появился другой человек и несколько раз выстрелил по этому забору из нагана. Наутро не было разговоров, что кого-то убили, я надеюсь, что бежавшему удалось скрыться.
В селе закрылись последние магазины, с базара исчезли продукты, а те немногие люди, которые привозили продукты из деревень, хотели за них только золотые вещи или одежду. Маме удалось купить кое-что за золотую брошку, кольца и, кстати, за мою золотую сережку с тремя изумрудами (вторую я потеряла еще в Красном Яре). Мама выменяла на эту сережку пуд белой муки-крупчатки.
В начале зимы 1920 года в селе появились тифозные больные. Напротив нашего дома в бывших торговых складах был устроен госпиталь для солдат, заболевших тифом. Была зима, и трупы, которые вытаскивали на площадь, лежали там неделями. Дом рядом с нашим – бывшая женская гимназия – тоже заполнился тифозными больными. Со двора мы слышали, как по лестнице со второго этажа за ноги стаскивают на улицу умерших, как стукались по ступеням головы трупов.
Много больных тифом было и среди жителей села. У нас сначала заболела мама, а потом и папа. Позвать кого-нибудь на помощь оказалось невозможно – у всех наших знакомых были свои больные. Я не помню, чтобы в это время к нам приходил врач, очевидно, он тоже был болен. Мама болела тяжело, у нее была очень высокая температура. Когда по комнате бегал двухлетний Борис, ей казалось, что бегают сорок мальчиков. Думаю, что у мамы был брюшной тиф. Папа болел не так тяжело, у него был обычный сыпной тиф.
Эта зима была самой тяжелой в моем детстве. Я должна была топить печи, доить и кормить корову, готовить еду из того, что было в доме, и ухаживать за больными.
Брат Игорь помогал мне справляться с хозяйством: он каждый день залезал на сеновал и сбрасывал сено корове, приносил воду из колодца, колол дрова – старался делать всё, что я его просила. Помогал и другой брат, Олег, которому было семь лет. Когда мы с Игорем были заняты дома и во дворе, Олег занимался с маленьким Борисом, не давал ему близко подходить к больным и надоедать им.
В школу мы не ходили – она была закрыта из-за тифа, да мы и не смогли бы оставить больных без присмотра. Когда я в первый раз вечером пошла доить корову, мама объяснила мне, что я должна взять с собой теплую воду и полотенце, вымыть корове вымя и насухо вытереть его и только потом начинать доить. Я, конечно, видела, как доит корову мама, но сама никогда не пробовала. Не сразу мне это удалось – соски вымени выскальзывали из пальцев, и я готова была разреветься. Но все же корову я подоила, и, когда вернулась домой с молоком в ведре, мама осталась довольна. Она сказала, что каждый вечер давала нашу синюю кружку молока одному человеку, которого зовут Виктор Чаплин и который выздоравливает после тифа в доме рядом с нами. Он подходит за молоком к нашему забору.
Убедившись, что подошедший к забору заросший бородой молодой человек и есть Виктор Чаплин, я подала ему молоко. Он выпил, сказал мне спасибо и спросил, почему сегодня я доила корову вместо мамы и как меня зовут. Потом я каждый вечер стала приносить к забору молоко, и мы разговаривали. Узнав, что мне одиннадцать лет и что мои родители лежат в тифу, он стал давать мне советы по уходу за тифозными больными исходя из того, что узнал от лечащего его врача. Он говорил мне, как надо умывать больных, что больным можно есть, а что категорически нельзя. Например, мама, чуть начав поправляться, просила дать ей соленый огурчик, но я не дала. А папа все время пытался встать с постели, чтобы мне помочь, но я не разрешала.
Однажды мама сказала, что хорошо бы взять на растопку печей несколько березовых поленьев из поленницы, стоявшей напротив наших окон. Это были дрова для тифозного госпиталя. Папа возражал, не хотел меня пускать. Но мне самой хотелось показать родителям свою храбрость, и, выбрав позднее время, когда светила луна, я оделась и потихоньку вышла на улицу. Вокруг никого не было. Я добежала до поленницы и уже взяла несколько поленьев, но огляделась и увидела, что возле поленницы лежит мертвец и открытыми глазами смотрит на меня. Я так испугалась, что дрова выпали у меня из рук, и я помчалась домой.
Зима прошла, каким-то чудом больные мои поправились, и никто из детей не заболел.
Пока папа болел, в селе сменилась власть, и какой-то большой пост занял человек, про которого папа узнал, что во время войны 1914 года его уличили в воровстве денег, выплачиваемых государством семьям солдат. Папа так и говорил, что тот крал солдатские деньги. Вора судили и приговорили к тюремному заключению. Но во время революции заключенные были выпущены, причем вместе с политзаключенными на свободу вышли и уголовники. И папа на каком-то собрании выступил против избрания этого человека на большую должность, считая, что такому человеку нельзя давать в руки власть.
Через несколько дней папу арестовали и увезли в какой-то город: то ли в ближайший – Боготол, то ли в районный центр – Мариинск, то ли в областной центр – Томск. Мама написала письмо Клавдию Цибульскому на Ленские прииски, он сейчас же приехал, и отца освободили.
После этого ареста отец перестал участвовать в общественной жизни села и, мне кажется, сильно разочаровался в революции. Но зато он гораздо больше стал заниматься детьми, и лето 1921 года мне запомнилось прогулками с папой в лес, на рыбалку, прогулками всей семьей.
Как-то мы все вместе пришли погулять на старую мельницу в пруду которой водились лини, рыба крупная и жирная. Мальчики бегали по поляне, мама сидела у воды, а я неотрывно следила за удочкой папы. Сама я рыбу не ловила – для ловли крупной рыбы требовалось особое умение осторожно подвести ее к берегу и вытащить с помощью сачка, иначе она могла оборвать леску и уйти. Папе удалось поймать несколько линей. Однако они оказались невкусными, сильно пахли тиной, и папа больше не ходил их ловить.
Однажды мы с папой решили пойти на реку на рассвете ловить язей, так как знали, что именно на рассвете они клюют лучше всего. На Чулыме было такое место, где находились плоты из бревен, и мы уже знали, что с них хорошо ловить рыбу, поскольку делали это раньше. Мы должны были встать в пять утра, но вышло так, что я проснулась раньше папы и решила, что первая побегу на плоты. Быстро оделась, взяла удочку, коробочку с червями, а может быть, с тестом, сетку для пойманной рыбы и выбежала из дома. Плотов в этот день было три, два из которых находились у самого берега, а третий примыкал к ним со стороны реки. Я, конечно, перебралась по бревнам на дальний плот и только хотела закинуть удочку, как услышала крик папы. Оглянувшись, я увидела, что папа в своем зеленом брезентовом плаще бежит по берегу, что-то кричит и размахивает руками. И тут заметила, что мой плот отделился от двух других и тихонько уплывает. Я заметалась по бревнам, подбежала к краю, но расстояние между плотами было уже большое, а плавать я не умела. Я испугалась, уселась на бревна и заплакала. Папа бежал еще какое-то время по берегу, потом побежал обратно.
Сколько времени я плыла по течению, я не знаю, и что переживала, я не помню, но солнце уже взошло и поднималось всё выше. На реке было очень красиво, и вода ослепительно сверкала под лучами восходящего солнца. Меня поймали рыбаки деревни Владимирка, отстоявшей от Боготола на расстояние чуть ли не в пятнадцать верст. Рыбаков было трое, и они веслами подталкивали плот к берегу, пока он не уперся в деревянные мостки, с которых женщины обычно полощут белье.
Меня сняли с плота и отвели в деревню. Ни этой деревни, ни людей я почти не запомнила. В памяти осталось только, что меня посадили на телегу и отвезли в Боготол. Оказалось, что отец побежал в Волостное управление, чтобы по телеграфу сообщить об уплывшем со мной плоте в селения, расположенные ниже по течению Чулыма. Он говорил, что больше всего боялся, как бы плот не прибился к берегу где-нибудь по дороге, где я оказалась бы в глухом месте одна. Меня мог напугать волк или медведь, или я могла встретиться с какими-нибудь бродягами. Он не сомневался, что уносящий меня по течению плот рано или поздно будет пойман. И мне кажется, что рыбаки нашли меня раньше, чем сообщение по телеграфу дошло до их деревни. Помню, как папа смеялся по поводу того, что благодаря мне деревня Владимировка обогатилась целым плотом бревен. Не успеют хозяева плота хватиться его, как мужики раскатают его по бревнам и растащат по дворам.
Почему-то в Боготоле папа не рисовал так, как в Красном Яре. Вместе с мебелью, сделанной пленным немцем, папа привез все свои картины, и они украшали стены нашей квартиры, но новых картин там не было. Маслом он не писал ни разу, иногда только рисовал акварелью небольшие пейзажи для альбома, а также всяких зверей для мальчиков и красивые цветы для меня.
Все лето 1921 года я дружила с соседкой Верой Ступко, которая училась в школе керамики, где продолжал преподавать папа, и с Нюрой Некрасовой. Третья моя подруга, Женя Озерова, еще в 1920 году уехала в город продолжать учебу.
Я любила бывать в деревенском доме Некрасовых. В нем были просторные сени с кладовой, большая жилая комната с русской печью и горница, украшенная разными комнатными цветами в кадках на полу и в горшках на подоконниках. Особенно приятно было бывать у Некрасовых в праздничные дни. Большой стол, скамейки вокруг него и полы были всегда вымыты и выскоблены ножом до белизны, вкусно пахло пирогами с разными начинками, которые стояли, накрытые чистыми полотенцами. А иногда пахло щами с кислой капустой и свининой, и мне очень нравился этот аппетитный запах.
Однажды тем же летом Нюра прибежала ко мне и позвала к ним домой, чтобы я увидела ее старшего брата Николая, который приехал с фронта и привез с собой молодую красивую жену. Николай был высокий широкоплечий блондин с очень красивым лицом. У Некрасовых все были красивые: и мать, и отец, и Нюра, и ее младший брат Вася, но Николай был красивее всех. Его жена меня поразила – она действительно была красавица, темноволосая с толстыми косами, уложенными венчиком. Вся она была какая-то нездешняя, не похожая на тех красивых девушек, которых мне приходилось встречать в детстве. Звали ее Елена, и я подумала тогда, что она и есть Елена Прекрасная из сказки. Нюра, наверно, рассказала ей, что в нашем доме много книг, и Елена попросила меня принести ей что-нибудь почитать. И я стала приносить ей книги, которые любила читать сама. Елена быстро их прочитывала и просила принести еще.
Николай с женой приехал к родителям в отпуск, и он с удовольствием погрузился в крестьянскую жизнь: ездил с отцом в поле смотреть посевы и косить траву, ездил на Чулым купать лошадей. Встречался Николай со своими товарищами. Елена не переносила комаров и мошкары в поле и на реке и оставалась дома, часто в полном одиночестве.
Прошло уже недели две, как молодая пара жила у родителей, и Николай собирался через неделю уезжать в свою воинскую часть. Я думаю, что он не был простым красноармейцем, а имел какое-то звание. Военный костюм, в котором он приехал, был совершенно новым и из хорошей материи. Какие были у него знаки отличия, я не помню. Неожиданно по селу разнесся слух, что у Некрасовых случилось несчастье – Николай застрелил жену и застрелился сам. На другой день после этого страшного известия мы с папой и мамой пошли к Некрасовым. В горнице на табуретках стояли рядом два гроба, и все же трудно было поверить, что такое возможно. Это было ужасно, и невозможно было удержаться от слез. Мы пришли домой, а я все еще плакала и осталась во дворе сидеть на бревнах.
Неожиданно я услышала стук калитки, подняла голову и увидела входящего к нам молодого человека. Он подошел ко мне, назвал по имени, а потом спросил, помню ли я его. Я не помнила, и он назвался – Виктор Чаплин. Он сел со мной рядом на бревнах и сказал, что пришел попрощаться, так как уезжает в Москву к родителям. А потом вдруг лег на спину и голову положил мне на колени. Я не вспомнила его сразу, потому что, когда я давала ему молоко, он был с бородой и усами, а теперь пришел чисто выбритый и помолодевший. Неожиданно он наклонил мою голову к своему лицу, и поцеловал меня прямо в губы, и потом сказал, чтобы я не сердилась – так он попрощался со мной. Встал и пошел в дом попрощаться с мамой. Он уехал, и больше мы никогда ничего о нем не слышали.
Приближалась осень 1921 года, и папа поехал в город Боготол, чтобы устроить меня в школу. Из школы он привез программу, по которой надо было пройти собеседование для поступления в пятый класс. Так как я зимой пропустила много уроков из-за эпидемии тифа, папа начал готовить меня к собеседованию, и я быстро нагнала пропущенное.
В город мы с папой пошли пешком, так как попутной лошади не было. Я благополучно выдержала испытание и была зачислена в городскую школу, которая называлась «школа II ступени» и была девятилеткой.
Я не писала о том, что мы, дети, разговаривая с родителями, называли их на «вы». Не знаю, чья это была затея, папы или мамы. Знаю только, что в Сибири были знакомые нам семьи, где дети называли родителей на «вы». Никакого принуждения не было – это казалось нам совершенно естественным. Думаю, что эта привычка сформировалась у меня, когда я только начинала говорить, а младшие братья переняли это обращение у меня и друг у друга, а не под воздействием родителей. Помню, как однажды брат Игорь обиделся на маму за то, что она не пустила его на реку, и сказал ей с угрозой: «Вот, буду называть Вас на “ты”!»
Школьные годы в городе Боготол
Цибульский пришел к нам и сказал отцу, что для него война кончилась – он получил назначение заведовать Ленскими золотыми приисками. Он уговаривал отца ехать с ним на прииски, обещал хорошие условия жизни и высокий оклад. Отец отказался, и, я думаю, из-за меня. Я училась в 4-м классе, последний год в сельской школе, и должна была продолжить учиться в городской школе в Боготоле.
В селе началась смена властей, по ночам раздавались выстрелы, мы слышали, как по нашему переулку бежали какие-то люди. А однажды ночью наша собачка громко залаяла, и папа выглянул в окно, выходящее во двор. Он рассказал, что по двору пробежал человек и с размаху перескочил через довольно высокий забор, тут же появился другой человек и несколько раз выстрелил по этому забору из нагана. Наутро не было разговоров, что кого-то убили, я надеюсь, что бежавшему удалось скрыться.
В селе закрылись последние магазины, с базара исчезли продукты, а те немногие люди, которые привозили продукты из деревень, хотели за них только золотые вещи или одежду. Маме удалось купить кое-что за золотую брошку, кольца и, кстати, за мою золотую сережку с тремя изумрудами (вторую я потеряла еще в Красном Яре). Мама выменяла на эту сережку пуд белой муки-крупчатки.
В начале зимы 1920 года в селе появились тифозные больные. Напротив нашего дома в бывших торговых складах был устроен госпиталь для солдат, заболевших тифом. Была зима, и трупы, которые вытаскивали на площадь, лежали там неделями. Дом рядом с нашим – бывшая женская гимназия – тоже заполнился тифозными больными. Со двора мы слышали, как по лестнице со второго этажа за ноги стаскивают на улицу умерших, как стукались по ступеням головы трупов.
Много больных тифом было и среди жителей села. У нас сначала заболела мама, а потом и папа. Позвать кого-нибудь на помощь оказалось невозможно – у всех наших знакомых были свои больные. Я не помню, чтобы в это время к нам приходил врач, очевидно, он тоже был болен. Мама болела тяжело, у нее была очень высокая температура. Когда по комнате бегал двухлетний Борис, ей казалось, что бегают сорок мальчиков. Думаю, что у мамы был брюшной тиф. Папа болел не так тяжело, у него был обычный сыпной тиф.
Эта зима была самой тяжелой в моем детстве. Я должна была топить печи, доить и кормить корову, готовить еду из того, что было в доме, и ухаживать за больными.
Брат Игорь помогал мне справляться с хозяйством: он каждый день залезал на сеновал и сбрасывал сено корове, приносил воду из колодца, колол дрова – старался делать всё, что я его просила. Помогал и другой брат, Олег, которому было семь лет. Когда мы с Игорем были заняты дома и во дворе, Олег занимался с маленьким Борисом, не давал ему близко подходить к больным и надоедать им.
В школу мы не ходили – она была закрыта из-за тифа, да мы и не смогли бы оставить больных без присмотра. Когда я в первый раз вечером пошла доить корову, мама объяснила мне, что я должна взять с собой теплую воду и полотенце, вымыть корове вымя и насухо вытереть его и только потом начинать доить. Я, конечно, видела, как доит корову мама, но сама никогда не пробовала. Не сразу мне это удалось – соски вымени выскальзывали из пальцев, и я готова была разреветься. Но все же корову я подоила, и, когда вернулась домой с молоком в ведре, мама осталась довольна. Она сказала, что каждый вечер давала нашу синюю кружку молока одному человеку, которого зовут Виктор Чаплин и который выздоравливает после тифа в доме рядом с нами. Он подходит за молоком к нашему забору.
Убедившись, что подошедший к забору заросший бородой молодой человек и есть Виктор Чаплин, я подала ему молоко. Он выпил, сказал мне спасибо и спросил, почему сегодня я доила корову вместо мамы и как меня зовут. Потом я каждый вечер стала приносить к забору молоко, и мы разговаривали. Узнав, что мне одиннадцать лет и что мои родители лежат в тифу, он стал давать мне советы по уходу за тифозными больными исходя из того, что узнал от лечащего его врача. Он говорил мне, как надо умывать больных, что больным можно есть, а что категорически нельзя. Например, мама, чуть начав поправляться, просила дать ей соленый огурчик, но я не дала. А папа все время пытался встать с постели, чтобы мне помочь, но я не разрешала.
Однажды мама сказала, что хорошо бы взять на растопку печей несколько березовых поленьев из поленницы, стоявшей напротив наших окон. Это были дрова для тифозного госпиталя. Папа возражал, не хотел меня пускать. Но мне самой хотелось показать родителям свою храбрость, и, выбрав позднее время, когда светила луна, я оделась и потихоньку вышла на улицу. Вокруг никого не было. Я добежала до поленницы и уже взяла несколько поленьев, но огляделась и увидела, что возле поленницы лежит мертвец и открытыми глазами смотрит на меня. Я так испугалась, что дрова выпали у меня из рук, и я помчалась домой.
Зима прошла, каким-то чудом больные мои поправились, и никто из детей не заболел.
Пока папа болел, в селе сменилась власть, и какой-то большой пост занял человек, про которого папа узнал, что во время войны 1914 года его уличили в воровстве денег, выплачиваемых государством семьям солдат. Папа так и говорил, что тот крал солдатские деньги. Вора судили и приговорили к тюремному заключению. Но во время революции заключенные были выпущены, причем вместе с политзаключенными на свободу вышли и уголовники. И папа на каком-то собрании выступил против избрания этого человека на большую должность, считая, что такому человеку нельзя давать в руки власть.
Через несколько дней папу арестовали и увезли в какой-то город: то ли в ближайший – Боготол, то ли в районный центр – Мариинск, то ли в областной центр – Томск. Мама написала письмо Клавдию Цибульскому на Ленские прииски, он сейчас же приехал, и отца освободили.
После этого ареста отец перестал участвовать в общественной жизни села и, мне кажется, сильно разочаровался в революции. Но зато он гораздо больше стал заниматься детьми, и лето 1921 года мне запомнилось прогулками с папой в лес, на рыбалку, прогулками всей семьей.
Как-то мы все вместе пришли погулять на старую мельницу в пруду которой водились лини, рыба крупная и жирная. Мальчики бегали по поляне, мама сидела у воды, а я неотрывно следила за удочкой папы. Сама я рыбу не ловила – для ловли крупной рыбы требовалось особое умение осторожно подвести ее к берегу и вытащить с помощью сачка, иначе она могла оборвать леску и уйти. Папе удалось поймать несколько линей. Однако они оказались невкусными, сильно пахли тиной, и папа больше не ходил их ловить.
Однажды мы с папой решили пойти на реку на рассвете ловить язей, так как знали, что именно на рассвете они клюют лучше всего. На Чулыме было такое место, где находились плоты из бревен, и мы уже знали, что с них хорошо ловить рыбу, поскольку делали это раньше. Мы должны были встать в пять утра, но вышло так, что я проснулась раньше папы и решила, что первая побегу на плоты. Быстро оделась, взяла удочку, коробочку с червями, а может быть, с тестом, сетку для пойманной рыбы и выбежала из дома. Плотов в этот день было три, два из которых находились у самого берега, а третий примыкал к ним со стороны реки. Я, конечно, перебралась по бревнам на дальний плот и только хотела закинуть удочку, как услышала крик папы. Оглянувшись, я увидела, что папа в своем зеленом брезентовом плаще бежит по берегу, что-то кричит и размахивает руками. И тут заметила, что мой плот отделился от двух других и тихонько уплывает. Я заметалась по бревнам, подбежала к краю, но расстояние между плотами было уже большое, а плавать я не умела. Я испугалась, уселась на бревна и заплакала. Папа бежал еще какое-то время по берегу, потом побежал обратно.
Сколько времени я плыла по течению, я не знаю, и что переживала, я не помню, но солнце уже взошло и поднималось всё выше. На реке было очень красиво, и вода ослепительно сверкала под лучами восходящего солнца. Меня поймали рыбаки деревни Владимирка, отстоявшей от Боготола на расстояние чуть ли не в пятнадцать верст. Рыбаков было трое, и они веслами подталкивали плот к берегу, пока он не уперся в деревянные мостки, с которых женщины обычно полощут белье.
Меня сняли с плота и отвели в деревню. Ни этой деревни, ни людей я почти не запомнила. В памяти осталось только, что меня посадили на телегу и отвезли в Боготол. Оказалось, что отец побежал в Волостное управление, чтобы по телеграфу сообщить об уплывшем со мной плоте в селения, расположенные ниже по течению Чулыма. Он говорил, что больше всего боялся, как бы плот не прибился к берегу где-нибудь по дороге, где я оказалась бы в глухом месте одна. Меня мог напугать волк или медведь, или я могла встретиться с какими-нибудь бродягами. Он не сомневался, что уносящий меня по течению плот рано или поздно будет пойман. И мне кажется, что рыбаки нашли меня раньше, чем сообщение по телеграфу дошло до их деревни. Помню, как папа смеялся по поводу того, что благодаря мне деревня Владимировка обогатилась целым плотом бревен. Не успеют хозяева плота хватиться его, как мужики раскатают его по бревнам и растащат по дворам.
Почему-то в Боготоле папа не рисовал так, как в Красном Яре. Вместе с мебелью, сделанной пленным немцем, папа привез все свои картины, и они украшали стены нашей квартиры, но новых картин там не было. Маслом он не писал ни разу, иногда только рисовал акварелью небольшие пейзажи для альбома, а также всяких зверей для мальчиков и красивые цветы для меня.
Все лето 1921 года я дружила с соседкой Верой Ступко, которая училась в школе керамики, где продолжал преподавать папа, и с Нюрой Некрасовой. Третья моя подруга, Женя Озерова, еще в 1920 году уехала в город продолжать учебу.
Я любила бывать в деревенском доме Некрасовых. В нем были просторные сени с кладовой, большая жилая комната с русской печью и горница, украшенная разными комнатными цветами в кадках на полу и в горшках на подоконниках. Особенно приятно было бывать у Некрасовых в праздничные дни. Большой стол, скамейки вокруг него и полы были всегда вымыты и выскоблены ножом до белизны, вкусно пахло пирогами с разными начинками, которые стояли, накрытые чистыми полотенцами. А иногда пахло щами с кислой капустой и свининой, и мне очень нравился этот аппетитный запах.
Однажды тем же летом Нюра прибежала ко мне и позвала к ним домой, чтобы я увидела ее старшего брата Николая, который приехал с фронта и привез с собой молодую красивую жену. Николай был высокий широкоплечий блондин с очень красивым лицом. У Некрасовых все были красивые: и мать, и отец, и Нюра, и ее младший брат Вася, но Николай был красивее всех. Его жена меня поразила – она действительно была красавица, темноволосая с толстыми косами, уложенными венчиком. Вся она была какая-то нездешняя, не похожая на тех красивых девушек, которых мне приходилось встречать в детстве. Звали ее Елена, и я подумала тогда, что она и есть Елена Прекрасная из сказки. Нюра, наверно, рассказала ей, что в нашем доме много книг, и Елена попросила меня принести ей что-нибудь почитать. И я стала приносить ей книги, которые любила читать сама. Елена быстро их прочитывала и просила принести еще.
Николай с женой приехал к родителям в отпуск, и он с удовольствием погрузился в крестьянскую жизнь: ездил с отцом в поле смотреть посевы и косить траву, ездил на Чулым купать лошадей. Встречался Николай со своими товарищами. Елена не переносила комаров и мошкары в поле и на реке и оставалась дома, часто в полном одиночестве.
Прошло уже недели две, как молодая пара жила у родителей, и Николай собирался через неделю уезжать в свою воинскую часть. Я думаю, что он не был простым красноармейцем, а имел какое-то звание. Военный костюм, в котором он приехал, был совершенно новым и из хорошей материи. Какие были у него знаки отличия, я не помню. Неожиданно по селу разнесся слух, что у Некрасовых случилось несчастье – Николай застрелил жену и застрелился сам. На другой день после этого страшного известия мы с папой и мамой пошли к Некрасовым. В горнице на табуретках стояли рядом два гроба, и все же трудно было поверить, что такое возможно. Это было ужасно, и невозможно было удержаться от слез. Мы пришли домой, а я все еще плакала и осталась во дворе сидеть на бревнах.
Неожиданно я услышала стук калитки, подняла голову и увидела входящего к нам молодого человека. Он подошел ко мне, назвал по имени, а потом спросил, помню ли я его. Я не помнила, и он назвался – Виктор Чаплин. Он сел со мной рядом на бревнах и сказал, что пришел попрощаться, так как уезжает в Москву к родителям. А потом вдруг лег на спину и голову положил мне на колени. Я не вспомнила его сразу, потому что, когда я давала ему молоко, он был с бородой и усами, а теперь пришел чисто выбритый и помолодевший. Неожиданно он наклонил мою голову к своему лицу, и поцеловал меня прямо в губы, и потом сказал, чтобы я не сердилась – так он попрощался со мной. Встал и пошел в дом попрощаться с мамой. Он уехал, и больше мы никогда ничего о нем не слышали.
Приближалась осень 1921 года, и папа поехал в город Боготол, чтобы устроить меня в школу. Из школы он привез программу, по которой надо было пройти собеседование для поступления в пятый класс. Так как я зимой пропустила много уроков из-за эпидемии тифа, папа начал готовить меня к собеседованию, и я быстро нагнала пропущенное.
В город мы с папой пошли пешком, так как попутной лошади не было. Я благополучно выдержала испытание и была зачислена в городскую школу, которая называлась «школа II ступени» и была девятилеткой.
Я не писала о том, что мы, дети, разговаривая с родителями, называли их на «вы». Не знаю, чья это была затея, папы или мамы. Знаю только, что в Сибири были знакомые нам семьи, где дети называли родителей на «вы». Никакого принуждения не было – это казалось нам совершенно естественным. Думаю, что эта привычка сформировалась у меня, когда я только начинала говорить, а младшие братья переняли это обращение у меня и друг у друга, а не под воздействием родителей. Помню, как однажды брат Игорь обиделся на маму за то, что она не пустила его на реку, и сказал ей с угрозой: «Вот, буду называть Вас на “ты”!»
Школьные годы в городе Боготол
Первое время, почти половину сентября 1921 года, в школу и обратно я ходила пешком, и не одна, а с другими учениками. Город Боготол находился на расстоянии то ли пяти километров, то ли пяти верст. А когда начались дожди и дорогу развезло, мама нашла в городе женщину, у которой я могла жить и которая согласилась кормить меня завтраками, обедами и ужинами.
Приходя из школы, я обедала и садилась за уроки. На улицу я не выходила, так как подруг у меня не было и незнакомого города я побаивалась. Закончив с уроками, я принималась читать какую-нибудь книгу из тех, что взяла с собой. Вечерами хозяйка ставила самовар, и мы садились с ней пить чай.
В начале обучения в школе я из-за своей фамилии испытала много неприятных минут – мальчишки меня дразнили, звали то Булочкиной, то Ватрушкиной, то Шанежкиной. (Шанежками в Сибири назывались булочки из полусдобного теста, смазанные сверху подсоленной сметаной, смешанной с мукой.) Они изощрялись как могли. И мне приходилось терпеть, поскольку ответить им остроумно я не умела, а показывать свою обиду не хотела. И что можно было придумать на фамилии Щербаков, Марков или Прокофьев? Мальчишки дразнили меня не со зла, а из озорства и для веселья, и даваемые мне прозвища были даже ласкательными. Городские девочки нашего класса относились ко мне хорошо, старались защитить меня от мальчишек. В классе я была самая младшая, все остальные были старше меня на год и больше.
Наша школа была в большом двухэтажном здании в центре города. На первом этаже – гардеробная, актовый зал для школьных собраний, два учебных класса, учительская и ленинская комната, украшенная портретами Ленина и его бюстом. В углу комнаты стояло красное бархатное знамя с бахромой. На втором этаже были только классы.
В моей сельской школе никто не говорил нам о революции, о Ленине, но кое-что я знала от папы – об отречении царя от престола, о произошедшей в России революции, о Ленине и Троцком. Но все это не задерживалось в моей голове. А в новой школе началось мое политическое образование – здесь был настоящий культ личности Ленина. Ученики должны были учить его биографию, нам рассказывали о его семье, о его детстве, успехах в школе, а также о том, как он дружил с мальчишками из простых крестьянских семей.
Пионерской организации в нашей школе тогда еще не было, а комсомольская была, и комсомольские вожаки вечно торчали в ленинской комнате, занимаясь какими-то непонятными для нас делами, которые назывались «общественной работой». Мы еще не участвовали в этой работе, так как не были комсомольцами. В комсомол принимали с четырнадцати лет, и это происходило на школьных собраниях, где выступали те, кто считал, что данного ученика надо принять в комсомол, и те, кто был против. Каждый мог сказать о любых недостатках и ошибках ученика, не стесняясь говорить то, что было и чего не было, то есть сводить счеты. Довольно противно было присутствовать на таких школьных собраниях.
Я прожила одна месяца два с половиной, а в декабре в город переехали мои родители с братьями. Мы сняли одноэтажный дом всего из двух комнат и передней. Парадный вход с улицы вел в переднюю, а из нее – в большую комнату, в которой мы все спали. Вход со двора через небольшие сени вел в другую большую комнату с русской печкой, служившей нам и столовой, и кухней.
Мои братья Игорь и Олег быстро освоились с городской жизнью. Они пошли учиться в школу, но не в мою, а в другую, которая была ближе к дому. Борис же, которому было три года, оставался с мамой. Отец устроился работать в кооперативное товарищество, и, хотя работа ему не нравилась, другой пока не было.
Так как мы жили довольно далеко от школы, то, как и другие ученики, я надевала коньки, чтобы быстрее добраться до школы. Они представляли собой обыкновенные деревяшки с металлической полоской посередине и прикреплялись к валенкам веревками. Зимой по заснеженным, а иногда и по обледеневшим доскам тротуара можно было быстро доехать до школы. В гардеробе мы снимали валенки с коньками и надевали домашнюю обувь, которую мама шила из старых суконных тряпок, простегивая их нитками, а подошвы вырезались из старой кожи или войлока. Школьной формы тогда не было, и школьники одевались в обыкновенную одежду. Многие были одеты плохо, бедно, но мама умудрялась одевать меня лучше других, потому что шила и вязала сама и умела придумывать украшения к платьям.
В школе я училась очень хорошо; папа проверял сделанные мною уроки и следил за тем, чтобы задания были выполнены не только грамотно, но и красиво и чисто, без каких бы то ни было помарок в тетрадях. Мне очень понравились новые предметы – алгебра и геометрия, и я всегда начинала делать уроки именно с этих предметов.
Первый год моей школьной жизни в Боготоле я в основном только училась и ни с кем из учениц не подружилась. Дома я помогала маме: занималась с младшим братом Борисом, гуляла с ним, читала ему сказки и укладывала спать. Никакой другой домашней работы я не делала. Родители считали меня слабенькой девочкой, говорили, что у меня плохой аппетит, что я страдаю малокровием. Сама я не чувствовала себя больной, но меня заставляли есть яблоки, в которые накануне были воткнуты гвозди. Мама кипятила новые гвозди, дезинфицировала их и втыкала в яблоки, которые оставляла в таком виде на ночь. А утром или по приходе из школы я должна была съесть яблоко, пропитанное железом от гвоздей. Я не думаю, что от этого была какая-то польза.
Окончив пятый класс с пятерками по всем предметам, я перешла в шестой. Папа спросил меня, чего бы мне больше всего хотелось, и я сказала, что больше всего хотела бы поехать в село Боготол, где мне всё было знакомо и где у меня были подруги. Папа уговорил маму отпустить меня на месяц в июне, когда поспевает земляника, и взял с меня слово, что я каждый день буду есть много земляники. Он считал эту ягоду самой полезной для здоровья. Он отвез меня к отцу Леонтию, предварительно договорившись с ним. Жена отца Леонтия давно умерла, и хозяйство в доме вела их одинокая родственница Елена Осиповна.
В этом доме я встретилась вновь со своей первой учительницей Евдокией Архиповной; она, оказывается, вышла замуж за Николая – сына отца Леонтия. Двое других его сыновей, Иван и Илья, еще учились в университете в Томске и к отцу в июне не приезжали. Мне было хорошо в этом доме. Отец Леонтий не принуждал меня ходить в церковь, и я могла убегать к своим подружкам и проводить с ними время. Снова были «гигантские шаги» у Озеровых и прогулки в лес и в поле с Нюрой Некрасовой и другими девочками. А земляники в то лето уродилось очень много.
Отец Леонтий сам занимался сельским хозяйством, как простой крестьянин. Пшеницу и рожь он не сеял, а вот овес для лошадей сеял и косил сам сено. В хорошую погоду он брал меня с собой в поле, где был посеян овес, или на другой берег Чулыма, где он косил сено. Покос еще не начинался, но он ездил туда посмотреть на траву, а также чтобы я могла собрать и поесть землянику. Сам он не любил собирать ни ягоды, ни цветы. Он был очень высокий и худой, и я думала, что при таком росте ему трудно нагибаться. Оттуда я возвращалась с корзиной земляники и с большим букетом цветов. Когда мы ездили на поле, где рос овес, то отец Леонтий накашивал много свежей травы и укладывал ее на телегу. Помню, как я сидела на большом возу с травой, и, когда я приезжала домой, Елена Осиповна подавала мне туда блюдо, и я собирала клубнику, вытаскивая ее из травы. Набрав полное блюдо клубники, я подавала его Елене Осиповне и спускалась с воза с помощью отца Леонтия, который к тому времени уже успевал распрячь и напоить лошадь.
На ужин Елена Осиповна варила картошку и поджаривала на сковороде соленое свиное сало. Положив каждому картошки, она поливала ее растопленным салом со шкварками. Дома у нас мама такой картошки не делала, и мне это блюдо казалось очень вкусным. После картошки мы получали землянику со сливками или молоком. Елена Осиповна была украинкой, поэтому готовила и украинский борщ, и галушки со сметаной, но отварная картошка со свиным салом была ее излюбленным блюдом, и мы никогда от него не отказывались.
Запомнилось мне, как на селе праздновали Троицу – очень любимый мною летний праздник. Улицы села украшали срубленными в лесу молодыми березками, которые вкапывали в землю напротив каждого дома. Церковь была наполнена разнообразными цветами и березовыми букетами, источавшими сильный аромат. На Троицу все шли в церковь с самого утра и оставались там до конца церковной службы. Во всех домах также было много цветов и готовились праздничные блюда и пирожки с начинкой из мяса, грибов, капусты, моркови, картошки и всяких ягод.
Месяц моей жизни в селе пролетел быстро, и папа приехал за мной. Он нашел меня поправившейся, но не потолстевшей, загорелой и был доволен тем, что я больше не страдала отсутствием аппетита. Я попрощалась с селом и со своими подружками и уехала в город, чтобы никогда уже больше не вернуться.
Оказалось, что в городе родители нашли другой дом, ближе к школе и с четырьмя комнатами – большой столовой с примыкающей к ней кухней, большой гостиной и двумя небольшими спальнями, двери которых выходили в гостиную. Внешне дом выглядел красиво: с большими окнами, парадной дверью, выходящей на улицу, и другой дверью, ведущей во двор. Этот дом принадлежал одной вдове, которая жила в этом же дворе во флигеле. Она была полькой и жила с девочкой шести-семи лет, которая мне запомнилась тем, что на вопрос, как ее зовут, гордо отвечала: «Панна Юзефа Антоновна». Во дворе находился еще один дом, в котором жила семья Горностаевых с двумя мальчиками. Эти мальчики стали ближайшими друзьями моих братьев.
Мама снова купила корову, но никаких других животных и птиц у нас не было. И я не помню, чтобы был какой-нибудь огород. Но в маленьком садике под окнами спален росло много цветов, и особенно красивы были астры всех расцветок, а также пионы и георгины.
В шестом классе я снова стала первой ученицей, домашние задания не были для меня трудными, всё давалось мне легко. Может быть, потому что я унаследовала от отца хорошую память или развила ее, заучивая по его желанию много стихов, рассказов и сказок. Я любила сказки Андерсена и однажды выучила наизусть «Розу с могилы Гомера» и «Мотылек», которые мне особенно нравились. Папа так хотел, чтобы я много знала, что однажды попросил Илью Леонтьевича Голубовича, одного из сыновей отца Леонтия, позаниматься со мной латынью. Илья Леонтьевич в 1922 году вернулся в Боготол из Томска, где закончил филологический факультет университета. Он приходил к нам и занимался со мной, пока оставался в Боготоле. Его удивляло, насколько хорошо я всё запоминаю, и занятия шли успешно. Они продолжались несколько месяцев, до отъезда Ильи Леонтьевича зимой 1922 года.
Приходя из школы, я обедала и садилась за уроки. На улицу я не выходила, так как подруг у меня не было и незнакомого города я побаивалась. Закончив с уроками, я принималась читать какую-нибудь книгу из тех, что взяла с собой. Вечерами хозяйка ставила самовар, и мы садились с ней пить чай.
В начале обучения в школе я из-за своей фамилии испытала много неприятных минут – мальчишки меня дразнили, звали то Булочкиной, то Ватрушкиной, то Шанежкиной. (Шанежками в Сибири назывались булочки из полусдобного теста, смазанные сверху подсоленной сметаной, смешанной с мукой.) Они изощрялись как могли. И мне приходилось терпеть, поскольку ответить им остроумно я не умела, а показывать свою обиду не хотела. И что можно было придумать на фамилии Щербаков, Марков или Прокофьев? Мальчишки дразнили меня не со зла, а из озорства и для веселья, и даваемые мне прозвища были даже ласкательными. Городские девочки нашего класса относились ко мне хорошо, старались защитить меня от мальчишек. В классе я была самая младшая, все остальные были старше меня на год и больше.
Наша школа была в большом двухэтажном здании в центре города. На первом этаже – гардеробная, актовый зал для школьных собраний, два учебных класса, учительская и ленинская комната, украшенная портретами Ленина и его бюстом. В углу комнаты стояло красное бархатное знамя с бахромой. На втором этаже были только классы.
В моей сельской школе никто не говорил нам о революции, о Ленине, но кое-что я знала от папы – об отречении царя от престола, о произошедшей в России революции, о Ленине и Троцком. Но все это не задерживалось в моей голове. А в новой школе началось мое политическое образование – здесь был настоящий культ личности Ленина. Ученики должны были учить его биографию, нам рассказывали о его семье, о его детстве, успехах в школе, а также о том, как он дружил с мальчишками из простых крестьянских семей.
Пионерской организации в нашей школе тогда еще не было, а комсомольская была, и комсомольские вожаки вечно торчали в ленинской комнате, занимаясь какими-то непонятными для нас делами, которые назывались «общественной работой». Мы еще не участвовали в этой работе, так как не были комсомольцами. В комсомол принимали с четырнадцати лет, и это происходило на школьных собраниях, где выступали те, кто считал, что данного ученика надо принять в комсомол, и те, кто был против. Каждый мог сказать о любых недостатках и ошибках ученика, не стесняясь говорить то, что было и чего не было, то есть сводить счеты. Довольно противно было присутствовать на таких школьных собраниях.
Я прожила одна месяца два с половиной, а в декабре в город переехали мои родители с братьями. Мы сняли одноэтажный дом всего из двух комнат и передней. Парадный вход с улицы вел в переднюю, а из нее – в большую комнату, в которой мы все спали. Вход со двора через небольшие сени вел в другую большую комнату с русской печкой, служившей нам и столовой, и кухней.
Мои братья Игорь и Олег быстро освоились с городской жизнью. Они пошли учиться в школу, но не в мою, а в другую, которая была ближе к дому. Борис же, которому было три года, оставался с мамой. Отец устроился работать в кооперативное товарищество, и, хотя работа ему не нравилась, другой пока не было.
Так как мы жили довольно далеко от школы, то, как и другие ученики, я надевала коньки, чтобы быстрее добраться до школы. Они представляли собой обыкновенные деревяшки с металлической полоской посередине и прикреплялись к валенкам веревками. Зимой по заснеженным, а иногда и по обледеневшим доскам тротуара можно было быстро доехать до школы. В гардеробе мы снимали валенки с коньками и надевали домашнюю обувь, которую мама шила из старых суконных тряпок, простегивая их нитками, а подошвы вырезались из старой кожи или войлока. Школьной формы тогда не было, и школьники одевались в обыкновенную одежду. Многие были одеты плохо, бедно, но мама умудрялась одевать меня лучше других, потому что шила и вязала сама и умела придумывать украшения к платьям.
В школе я училась очень хорошо; папа проверял сделанные мною уроки и следил за тем, чтобы задания были выполнены не только грамотно, но и красиво и чисто, без каких бы то ни было помарок в тетрадях. Мне очень понравились новые предметы – алгебра и геометрия, и я всегда начинала делать уроки именно с этих предметов.
Первый год моей школьной жизни в Боготоле я в основном только училась и ни с кем из учениц не подружилась. Дома я помогала маме: занималась с младшим братом Борисом, гуляла с ним, читала ему сказки и укладывала спать. Никакой другой домашней работы я не делала. Родители считали меня слабенькой девочкой, говорили, что у меня плохой аппетит, что я страдаю малокровием. Сама я не чувствовала себя больной, но меня заставляли есть яблоки, в которые накануне были воткнуты гвозди. Мама кипятила новые гвозди, дезинфицировала их и втыкала в яблоки, которые оставляла в таком виде на ночь. А утром или по приходе из школы я должна была съесть яблоко, пропитанное железом от гвоздей. Я не думаю, что от этого была какая-то польза.
Окончив пятый класс с пятерками по всем предметам, я перешла в шестой. Папа спросил меня, чего бы мне больше всего хотелось, и я сказала, что больше всего хотела бы поехать в село Боготол, где мне всё было знакомо и где у меня были подруги. Папа уговорил маму отпустить меня на месяц в июне, когда поспевает земляника, и взял с меня слово, что я каждый день буду есть много земляники. Он считал эту ягоду самой полезной для здоровья. Он отвез меня к отцу Леонтию, предварительно договорившись с ним. Жена отца Леонтия давно умерла, и хозяйство в доме вела их одинокая родственница Елена Осиповна.
В этом доме я встретилась вновь со своей первой учительницей Евдокией Архиповной; она, оказывается, вышла замуж за Николая – сына отца Леонтия. Двое других его сыновей, Иван и Илья, еще учились в университете в Томске и к отцу в июне не приезжали. Мне было хорошо в этом доме. Отец Леонтий не принуждал меня ходить в церковь, и я могла убегать к своим подружкам и проводить с ними время. Снова были «гигантские шаги» у Озеровых и прогулки в лес и в поле с Нюрой Некрасовой и другими девочками. А земляники в то лето уродилось очень много.
Отец Леонтий сам занимался сельским хозяйством, как простой крестьянин. Пшеницу и рожь он не сеял, а вот овес для лошадей сеял и косил сам сено. В хорошую погоду он брал меня с собой в поле, где был посеян овес, или на другой берег Чулыма, где он косил сено. Покос еще не начинался, но он ездил туда посмотреть на траву, а также чтобы я могла собрать и поесть землянику. Сам он не любил собирать ни ягоды, ни цветы. Он был очень высокий и худой, и я думала, что при таком росте ему трудно нагибаться. Оттуда я возвращалась с корзиной земляники и с большим букетом цветов. Когда мы ездили на поле, где рос овес, то отец Леонтий накашивал много свежей травы и укладывал ее на телегу. Помню, как я сидела на большом возу с травой, и, когда я приезжала домой, Елена Осиповна подавала мне туда блюдо, и я собирала клубнику, вытаскивая ее из травы. Набрав полное блюдо клубники, я подавала его Елене Осиповне и спускалась с воза с помощью отца Леонтия, который к тому времени уже успевал распрячь и напоить лошадь.
На ужин Елена Осиповна варила картошку и поджаривала на сковороде соленое свиное сало. Положив каждому картошки, она поливала ее растопленным салом со шкварками. Дома у нас мама такой картошки не делала, и мне это блюдо казалось очень вкусным. После картошки мы получали землянику со сливками или молоком. Елена Осиповна была украинкой, поэтому готовила и украинский борщ, и галушки со сметаной, но отварная картошка со свиным салом была ее излюбленным блюдом, и мы никогда от него не отказывались.
Запомнилось мне, как на селе праздновали Троицу – очень любимый мною летний праздник. Улицы села украшали срубленными в лесу молодыми березками, которые вкапывали в землю напротив каждого дома. Церковь была наполнена разнообразными цветами и березовыми букетами, источавшими сильный аромат. На Троицу все шли в церковь с самого утра и оставались там до конца церковной службы. Во всех домах также было много цветов и готовились праздничные блюда и пирожки с начинкой из мяса, грибов, капусты, моркови, картошки и всяких ягод.
Месяц моей жизни в селе пролетел быстро, и папа приехал за мной. Он нашел меня поправившейся, но не потолстевшей, загорелой и был доволен тем, что я больше не страдала отсутствием аппетита. Я попрощалась с селом и со своими подружками и уехала в город, чтобы никогда уже больше не вернуться.
Оказалось, что в городе родители нашли другой дом, ближе к школе и с четырьмя комнатами – большой столовой с примыкающей к ней кухней, большой гостиной и двумя небольшими спальнями, двери которых выходили в гостиную. Внешне дом выглядел красиво: с большими окнами, парадной дверью, выходящей на улицу, и другой дверью, ведущей во двор. Этот дом принадлежал одной вдове, которая жила в этом же дворе во флигеле. Она была полькой и жила с девочкой шести-семи лет, которая мне запомнилась тем, что на вопрос, как ее зовут, гордо отвечала: «Панна Юзефа Антоновна». Во дворе находился еще один дом, в котором жила семья Горностаевых с двумя мальчиками. Эти мальчики стали ближайшими друзьями моих братьев.
Мама снова купила корову, но никаких других животных и птиц у нас не было. И я не помню, чтобы был какой-нибудь огород. Но в маленьком садике под окнами спален росло много цветов, и особенно красивы были астры всех расцветок, а также пионы и георгины.
В шестом классе я снова стала первой ученицей, домашние задания не были для меня трудными, всё давалось мне легко. Может быть, потому что я унаследовала от отца хорошую память или развила ее, заучивая по его желанию много стихов, рассказов и сказок. Я любила сказки Андерсена и однажды выучила наизусть «Розу с могилы Гомера» и «Мотылек», которые мне особенно нравились. Папа так хотел, чтобы я много знала, что однажды попросил Илью Леонтьевича Голубовича, одного из сыновей отца Леонтия, позаниматься со мной латынью. Илья Леонтьевич в 1922 году вернулся в Боготол из Томска, где закончил филологический факультет университета. Он приходил к нам и занимался со мной, пока оставался в Боготоле. Его удивляло, насколько хорошо я всё запоминаю, и занятия шли успешно. Они продолжались несколько месяцев, до отъезда Ильи Леонтьевича зимой 1922 года.