Страница:
В школе у меня появилась подружка Нина Дейхман. Она была слабенькой девочкой, некрасивой и с телосложением, как у горбатых людей, но горбатой не была. Про ее мать, одинокую и очень красивую женщину, в городе ходили слухи о ее беспутной жизни в молодости. Говорили, что она родила дочь без мужа, и эти разговоры очень ранили Нину. Она много плакала, и я ей сочувствовала. И однажды мы узнали, что ее мать отравилась. Девочку забрала к себе какая-то бабушка – то ли родная, то ли нет.
Как-то я была у Нины в доме на окраине города и с разрешения родителей осталась у нее ночевать. Бабушка куда-то уехала на один день, и Нине было страшно оставаться ночью одной в доме. Помню, что мы спали на кроватях, стоявших под углом друг к другу, и ночью я проснулась оттого, что кто-то пытался открыть окно нашей комнаты. Я испугалась и разбудила Нину. Белые короткие занавески на окнах не позволяли увидеть, кто это был, но кто-то явно толкался в наше окно. Мы встали и подошли к другому окну, но, не открыв его, ничего нельзя было увидеть. Кто-то молча всё толкал наше окно. Мы подумали, что это какой-нибудь пьяница, но, приоткрыв сбоку занавеску, увидели лошадь. Тогда, открыв другое окно, мы ее прогнали. Лошадь была стреножена и могла передвигаться только небольшими шажками. Перед окнами был палисадник, но его изгородь была сломана и в одном месте жерди лежали на земле. Конечно, мы посмеялись над нашими страхами, хотя испуганы были не на шутку. Что думала лошадь, чего она хотела, толкаясь мордой в окно? А ведь, наверное, чего-нибудь хотела и о чем-нибудь думала.
Зимой 1922 года заболел папа, грубая пища не проходила через пищевод, он должен был есть только мягкое или жидкое и вообще чувствовал себя плохо. Наш знакомый хирург Миронов посоветовал папе поехать в Томск, чтобы показаться местным светилам медицины. Наибольшей известностью в то время пользовались профессора Курлов и Мышь. Уже после Нового года мама, оставив нас, повезла папу в Томск и добилась, чтобы его осмотрел профессор Курлов. Он поставил диагноз – рак пищевода, но лечить папу не взялся. Медицина тогда еще не умела бороться с этой страшной болезнью. И мама привезла папу домой. Она не сказала мне, чем болен отец.
Всю зиму 1923 года папа был на ногах, но очень похудел и ослаб, перестал ходить на работу и часто лежал. Он просил меня растирать ему спину или грудь, говорил, что у мамы руки шершавые, а у меня гладкие, и ему приятно, когда я растираю его.
Весной 1923 года на Пасху, очевидно, в апреле, он вдруг оживился, захотел печенья и помог маме испечь его, украсив каждое печенье ягодой малины, которую сам вытаскивал из варенья. Печенье было очень вкусное, и мы с удовольствием лакомились им, а папа с трудом проглотил одну штуку, предварительно сильно размочив. И с тех пор отец почти не вставал с постели.
Однажды, когда его пришел навестить один знакомый, папа, прощаясь с ним, вдруг сказал: «Прошу Вас, приходите на вынос моего тела». Услышав это, я ужаснулась и, может быть, только тогда поняла, что он умрет.
Как-то вечером я сидела у его постели, и он мне сказал: «Помолитесь за меня, детская молитва лучше дойдет до Бога». Ночью я разбудила Игоря и Олега, мы встали на колени перед иконами в большой комнате и молились, чтобы Бог спас нашего папу, но это не помогло. Я снова сидела возле его постели и гладила ему грудь – мама ушла доить корову. И вдруг я увидела, что струйка крови вытекла у него изо рта и потекла по подбородку. Я побежала за мамой – она доила корову у самого крыльца, а не в стайке, как обычно. Оставив ведро с молоком, она прибежала в комнату, взяла полотенце, вытерла кровь и закрыла папе глаза. Он так страдал от боли всё последнее время, что мама уже не плакала и я тоже. А мальчиков не было дома, они были во дворе. Что происходило дальше, я не помню, и кто приходил к нам, не знаю. Помню только, что на другой день папа лежал в гробу на столе в переднем углу нашей большой комнаты и приходили люди прощаться с ним. Пришел и священник отпевать. На другой день папу отнесли в церковь и после панихиды понесли на руках на кладбище. В церкви было много народу, были и мои учителя из школы. Вся дорога от дома до церкви и от церкви до кладбища была усыпана пихтовыми ветками. Его могила была вырыта рядом с могилой доктора Петропавловского, умершего год назад. Помню, что кто-то сказал: «Будете лежать рядом, сыграете там пульку в преферанс». Папа дружил с доктором и иногда играл с ним в эту любимую карточную игру.
Когда гроб опустили в могилу и стали засыпать землей, я не выдержала и убежала в лес, села там под дерево и разрыдалась. Сердце разрывалось от горя. Я плакала долго, мне хотелось умереть здесь, не вставая. Начало уже темнеть, когда я пошла домой. Дома все еще сидели за столом, где была поминальная кутья, блины и много всяких блюд. Мама сильно волновалась из-за моего отсутствия, но не должна была и вида показать, что тревожится. Папа умер 24 мая 1923 года, когда мне еще не было и четырнадцати лет, и для меня это была страшная потеря, мне казалось, что я не смогу жить без него.
После смерти отца мама осталась с четырьмя детьми без средств к существованию. Ее устроили работать в городскую библиотеку – выдавать и принимать книги. Работать приходилось не полный день, а лишь какие-то часы по расписанию – то утром, то вечером. Летом, когда мама была в библиотеке, я оставалась дома с братьями, из которых только пятилетний Борис требовал моего постоянного внимания. Игорь и Олег занимались своими делами или играли во дворе. Моей обязанностью было накормить братьев и убрать квартиру. Приготовлением обедов и ужинов занималась мама, так же как и уходом за коровой. Когда мама возвращалась с работы, я могла уйти из дома погулять. Она радовалась, когда за мной заходили подружки – Нина Дейхман и другие девочки из нашего класса, видела, что я очень скучаю без отца.
Девочкам из нашего класса очень нравились картины моего папы, висевшие на стенах в наших комнатах, они находили их замечательными, быть может, потому, что ни у кого из них дома картин не было. У меня нет уверенности, что картины папы были уж так хороши, он был художник-самоучка, но тогда я считала их удивительными.
Очень мало впечатлений оставил у меня город Боготол – я все еще не могла к нему привыкнуть. Все его улицы были обсажены тополями, тополь был главным деревом города. Тополя были высокие, стройные и часто подстриженные, с особенно крупными листьями. Весной город наполнялся запахом их клейких листьев, летом от тополей не было пуха, а осенью их листья, опадая на землю, образовывали огромные кучи, на которых дети любили поваляться, обсыпая листьями друг друга. В городе был большой парк, состоявший из двух частей: одна представляла собой свободную от деревьев площадь, окруженную высокими тополями, со стоящими на ней эстрадой и рядами скамеек. Вокруг площади были тенистые аллеи, где всегда было прохладно. Другая часть парка – без больших деревьев, с дорожками, обсаженными бояркой, черемухой, рябинами, шиповником и с клумбами цветов. Днем и вечером здесь приятно было сидеть на скамьях вокруг клумб и вдыхать запах черемухи, шиповника и цветов. Особенно хорошо пахли резеда, метеола и белые цветы табака. По вечерам на эстраде часто играл оркестр.
Летом 1923 года мы чаще всего проводили свободное время в этом парке. Окрестности вокруг города не привлекали нашего внимания, да и опасно было ходить туда без взрослых. Когда начались занятия в школе, я и два моих брата уходили из дома, а Борис, которому было пять лет, оставался один в те часы, когда мама была на работе. И однажды он пододвинул стул к буфету, залез на него, открыл дверцу и вытащил стручки красного перца, которые его заинтересовали. Перец попал в глаза, и мальчик несколько часов кричал. Кто-то из соседей, проходя мимо нашего дома, услышал его крик и сбегал за мамой в библиотеку. Какое-то время мама брала Бориса с собой на работу, но он очень мешал ей, и маме пришлось оставить работу.
Тогда, чтобы прокормить детей и платить за квартиру, мама стала сдавать одну из наших комнат девочкам, приезжавшим из сел учиться в город. Это были дочери священников или дьяконов. В другую спальную комнату мама перевела Игоря и Олега и спала там со всеми тремя мальчиками. Я спала в большой комнате одна, и скоро ко мне переехала жить еще одна девочка из нашего класса, Вера Савостьянова, тоже дочь сельского священника. С ней мы очень подружились, вместе ходили в школу и дома готовили уроки. За квартиру девочки могли заплатить немного, но зато из деревень им привозили продукты, в основном мясо и овощи, и мама готовила еду для всех, и для чужих, и для своих. Таким образом, мы были сыты, но денег, чтобы платить хозяйке за квартиру, все же не хватало.
Я училась в седьмом классе, была первой ученицей, как и в пятом и шестом классах, и у меня обнаружились выдающиеся, как тогда говорили, способности по математике. И, чтобы помочь нашей семье, преподаватель математики в нашей школе Михаил Николаевич Штамов предложил мне заниматься с отстающими учениками за плату. Я согласилась, и у меня появились ученики. Михаил Николаевич Штамов был также и директором нашей школы. Его родной брат руководил в Томске крупным институтом по медицине, который все знали как Штамовский институт. Занимаясь с отстающими учениками, я как-то сразу догадалась, что ученик перестает понимать математику, если он из-за болезни или просто из-за того, что плохо слушал объяснения учителя, что-то не усвоил. Математика – логическая наука, и я стала искать то звено в цепи, которое было разорвано. Найдя это звено, я объясняла пропущенное, и ученик начинал понимать и всё последующее. Мои ученики начали хорошо учиться по математике. Чем больше у меня было успехов в преподавании математики, тем больше у меня было учеников. Я занималась с ними и в августе, и только в июне и июле я была свободна от занятий. Осенью 1923 года объявили, что в школе вводится обязательная форма для учеников. Для меня и вернувшейся к нам Верочки Савостьяновой, проводившей лето у родителей в селе, мама купила материал – темно-синий кашемир на платья, черный сатин и белую ткань для фартуков – и сама сшила нам школьную форму. В зимние каникулы мама отвела нас с Верой в парикмахерскую, где нас постригли «под мальчиков». До тех пор у нас было по две косы до пояса, которые привлекали внимание мальчишек.
В этом же учебном году, когда я была в восьмом классе, я подала заявление в комсомол; почти все ученики нашего класса стали уже комсомольцами, кроме детей священников или церковных служащих. В комсомол их не принимали. Похода против религии еще не было, разграбление и разрушение церквей было еще впереди, но служители церкви были объявлены «лишенцами», то есть лишенными ряда гражданских прав; они, а также их дети не допускались к выборам. Пропаганда против религии, руководствующаяся ленинским высказыванием «Религия – опиум для народа», велась повсюду очень активно. Я не помню, под чьим влиянием мною было принято решение вступать в комсомол. Возможно, это был кто-то из преподавателей, может быть, Курбатов, преподававший обществоведение. Я была первой ученицей в школе, из бедной семьи простого служащего, да еще без отца. Так что я была прямым кандидатом в комсомол. Сама же оставалась равнодушной к комсомолу, и мне было жалко отдаляться от главной подружки, Веры Савостьяновой. Заявление я подала и должна была ждать комсомольского собрания. Однажды, как всегда вечером, я занималась с учениками математикой в нашем классе на верхнем этаже. Закончив занятия, я спустилась вниз и услышала какой-то шум и смех в ленинской комнате. Я подошла и открыла дверь. Несколько учеников старшего класса – вожаки комсомола – сидели за столом и пили водку из граненых стаканов. На столе на газете была разложена нарезанная кусками селедка и ломти хлеба. И это в ленинской комнате! Эти ученики внушали нам, младшим, что Ленин – это святыня, и ленинская комната была для нас местом, куда надо входить с благоговением. Я была так потрясена, что некоторое время стояла молча, а потом ушла, захлопнув дверь. Комсомольские вожаки тоже были поражены моим появлением, они так и не сказали мне ни слова. Я была возмущена и через день взяла свое заявление обратно. И больше заявления о вступлении в комсомол не подавала ни в этом, ни в следующем году.
Ленин умер в январе 1924 года. В школе собрали всех учеников. Комсомольские вожаки, рыдая, объявили о смерти вождя, и все ученики дружно заревели. И это был такой всеобщий плач, что остаться равнодушной было невозможно. Плакала и я, но больше о своем отце – всегда так бывает, что на чужих похоронах вспоминаются похороны близкого тебе человека. Ленин был для меня чужим человеком, я не могла проникнуться к нему даже симпатией. А моя мама не могла простить ему потери дома и денег в банке и называла его только вором.
Еще в седьмом классе мы начали учить немецкий язык. Преподавала его пожилая женщина маленького роста с кудряшками на голове, которую звали Эмма Карловна. Ученики, особенно мальчики, невзлюбили ее так же, как и немецкий язык. Они всячески старались ей досадить: то мелом натрут стул, то положат на него кнопки, то запустят в нее бумажного голубя. Мне было жалко учительницу, и я старалась прилежно учить язык, и постепенно он мне стал нравиться, особенно когда мы начали учить наизусть стихотворения. Этот язык был одним из тех, что мой папа учил в гимназии. Я вспоминала, как папа любил называть меня Meine Tochterchen, когда я была маленькой. Благодаря хорошей памяти язык давался мне легко, и к окончанию школы я уже читала на немецком рассказы, напечатанные готическим шрифтом. Других книг тогда еще не было. Бегло говорить по-немецки я не могла, да и не с кем было, разговорная практика отсутствовала.
Географию нам преподавал сын городского врача Петропавловского, рядом с могилой которого был похоронен мой отец. Борис Михайлович Петропавловский, закончивший нашу же школу, был очень красивым молодым человеком лет девятнадцати-двадцати, и все наши девочки были влюблены в него, в том числе и я. Я никому не говорила об этом, а старшие ученицы, наоборот, о своей влюбленности друг другу рассказывали. У Бориса Михайловича была привычка: когда на его уроке в классе поднимался шум, начинались разговоры, он переставал объяснять урок, решительным шагом проходил по проходу между партами к задней стене класса. Став к ней спиной, он скрещивал руки на груди и молчал до тех пор, пока в классе не прекращался шум. Ученики замолкали и сидели тихо, и только тогда преподаватель возвращался к географической карте и продолжал вести урок.
Двери нашего класса, состоящие из двух половинок, выходили не в коридор, а в соседний класс. В этом классе для младших учеников вела урок Агния Павловна Штамова – жена начальника школы. Однажды во время урока географии в этом классе раздался взрыв смеха, и Борис Михайлович, уцепившись руками за фрамугу над дверью, приподнялся посмотреть в нее, что там происходит. Стараясь удержать равновесие, он непроизвольно толкнул ногами обе половинки двери. Они раскрылись, и Борис Михайлович в висячем положении предстал перед взором Агнии Павловны. Поняв, что дверь раскрылась, он спрыгнул, извинился и закрыл дверь. Тут уж мы все, и он вместе с нами, посмеялись вдоволь.
Преподавателем литературы был Петр Петрович Пектужев, болезненного вида худощавый высокий человек. Он был совсем одиноким. Литературу знал и любил самозабвенно и так увлекался, когда вел урок, что часто не хотел его заканчивать, хотя звонок уже прозвенел – он просто его не слышал. Говорил он очень интересно, и мы все его любили.
Рассматривая книги отца, я как-то нашла в одной из них рисунок, изображавший Христа с терновым венком на голове. Это была небольшого размера иллюстрация, но у Христа было такое красивое и одухотворенное лицо, что оно меня поразило. Я взяла лист плотной бумаги и срисовала Христа, но большего размера, раза в четыре больше. Я так старалась, что у меня получился хороший рисунок, который я хотела показать нашему учителю рисования, но потом решила подарить его учителю литературы, Петру Петровичу. Я знала, что он был религиозным человеком и в праздничные дни никогда не пропускал службу в церкви. Я завернула рисунок в газету и в первый раз пошла к Петру Петровичу домой. Дверь мне открыла прислуга, и я прошла в его кабинет, где он сидел за письменным столом и что-то писал. Смущаясь, я развернула рисунок и отдала, сказав, что сделала его для него. Он оживился, встал, посмотрел на рисунок и тут же повесил его на стену над письменным столом, приколов кнопками. На стене рисунок показался мне еще лучше. Петр Петрович поблагодарил и сказал, что рисунок ему очень нравится. Потом он угостил меня чаем, и мы разговаривали. Он советовал мне поступать в университет на филологический факультет, и я подумала: «Ну вот, Михаил Николаевич Штамов, мой самый любимый учитель, говорит, что с моими способностями по математике мне следует пойти только на математический факультет, а Петр Петрович говорит о филологическом». Сама я тогда еще ни о чем таком не думала, хотя училась уже в восьмом классе.
Я училась в те годы, когда в школе проводились разные эксперименты: то вдруг объявлялось, что грамматика – буржуазный предрассудок и учить ее в советской школе не надо. Мой папа тогда очень возмущался и говорил: «Как не понимают те, кто отдает такие распоряжения, что ученики, закончив школу, не будут грамотно писать». Это распоряжение у нас как-то не привилось, по-моему, учителя его просто не стали выполнять. В седьмом классе, также по распоряжению свыше, у нас было объявлено обучение по Дальтон-плану. Класс разбивался на группы по шесть-восемь человек, и они должны были готовить уроки и отвечать преподавателю коллективно. Очевидно, так хотели приучить нас к коллективизму. Естественно, что из группы готовили уроки только двое-трое хороших учеников, а остальные ничего не делали и не отвечали на уроках. Однако всем ставились отметки, судя по тому, как отвечали хорошие ученики. Но и это распоряжение не привилось и постепенно забылось.
По распоряжению органов образования ученики должны были в школе получить практические навыки, и потому в нашем классе ввели медицинскую практику. Нас посылали в больницу, где мы должны были помогать медсестрам ухаживать за больными и присутствовать на операциях. Хирургом в больнице был наш хороший знакомый Сергей Павлович Миронов, и я присутствовала на двух его операциях. Первый раз это было, когда он оперировал молодую женщину из деревни, у которой был рак нижней губы. Я хорошо ее запомнила, потому что когда она сняла кофточку и легла на операционный стол, мы увидели, что ее черная юбка вручную пришита к белому лифчику толстыми суровыми нитками. Во время операции Миронов должен был удалить затвердевшую часть нижней губы. Сначала женщине с помощью нескольких уколов был сделан местный наркоз. Миронов взял ножницы и сделал первый косой разрез на губе, кровь брызнула и попала мне на подбородок, так как я стояла близко и держала голову женщины руками, чтобы обеспечить неподвижность. Миронов бросил ножницы и стал вытирать мне подбородок, а заодно нос и щеки (кажется, сулемой) и только потом сделал второй разрез. Получившийся треугольный вырез он зашил иголкой с шелковой ниткой.
Вторая операция, которую я видела, была на ноге молодого человека, куда во время охоты попал заряд дроби. Нужно было извлечь дробинки из ноги, и особенно трудно их было доставать из голеностопного сустава. Во время операции, которая проходила под общим наркозом, молодой человек все время разговаривал. Оказалось, он был баптист и проповедовал баптистское учение.
Не прошло и двух месяцев, как медицинский уклон нам заменили на педагогический. Класс разбили на группы, и мы должны были группами, сменяя друг друга, ехать в глухую деревню Разгуляевку где никогда не было никакой школы. Нужно было создать там школьный класс для детей и избу-читальню для взрослых, желающих ликвидировать свою неграмотность. Мы взяли с собой книги, тетради, карандаши, ручки, чернила, мел, школьную доску и много плакатов разного содержания, пропагандирующих марксизм-ленинизм и советскую власть.
Деревня Разгуляевка была расположена на плоской возвышенности и представляла собой длинный ряд деревянных домов, стоящих лицом к склону, заросшему березовым лесом. Была зима 1925 года, мороз – 30–35 градусов по Цельсию, и днем снег искрился на солнце, как миллионы драгоценных камней. Мы поразились красоте леса, покрытого инеем и утопающего в глубоком снегу.
На одном конце деревни нам выделили один дом для школьного класса и другой для избы-читальни, а на противоположном конце у бездетных хозяев предоставили большую комнату для ночлега и для подготовки к занятиям.
Михаил Николаевич Штамов, поехавший с нашей первой группой, сказал мне: «В деревне мы будем есть вместе с хозяевами, и ты, смотри, не требуй себе отдельной тарелки. Они едят из общей миски, и мы тоже должны есть с ними». Но когда я понесла первую ложку из миски ко рту, то тут же пролила ее на стол. Хозяйка, увидев это, засмеялась и поставила мне отдельную тарелку. А Штамов решил, что это была моя хитрость, но, честное слово, нет.
Спали мы на полу все в одной комнате: две девочки – я и Нина Дейхман в одном углу, а Михаил Николаевич и Рома Марков в другом. Для меня спать на полу тоже было непривычно, но тут же пришлось покориться. Мы все очень уставали за день и спали хорошо. Электричества в деревне не было, свечей тоже, и люди пользовались простыми керосиновыми лампами. В некоторых бедных домах не было и керосина, и там жгли лучины. В деревне к нам относились очень дружелюбно, приглашали зайти в гости и угощали пирожками и шанежками.
За две недели нашего пребывания в Разгуляевке мы организовали обучение детей чтению и счету, а также занятия со взрослыми. Продолжить эту работу должна была другая группа из трех учеников с очередным преподавателем во главе. Через две недели вторую группу должна была сменить третья и так далее. А весной 1926 года поездки наших школьников в деревню Разгуляевку прекратились, и туда прислали постоянного учителя. А нам, возвратившимся в конце 1925 года в свою школу, пришлось догонять остальных учеников, так как много уроков по всем предметам было пропущено.
Мама была озабочена тем, что наступал последний год моего обучения – девятый класс и предстояла поездка в Томск, где я должна была сдавать экзамены в вуз. Мы уже не могли оплачивать нашу квартиру, так как нужно было накопить денег на железнодорожный билет и жизнь в Томске. Поэтому еще в начале лета 1925 года мама решительно рассталась с нашей большой квартирой у польки, и мы переехали в бедный домик из двух комнат с русской печкой в одной из них. Дом был почти на самой окраине Боготола, невзрачный на вид, но зато совершенно бесплатный. Снаружи он был оштукатурен и побелен известкой, окна были без ставен, не было парадного входа с улицы. Сплошного забора вокруг дома тоже не было, только загородка из жердей, прибитых к столбам. Во дворе был хлев для животных и птицы. Мы перевезли всю мебель и украсили стены папиными картинами. Я так стеснялась жалкого вида нашего нового жилища, что с провожающими меня из школы мальчишками прощалась, не доходя до него, остановившись у более приличного на вид дома. Девочек из нашего класса я не стеснялась, и они приходили к нам домой или заходили за мной погулять в праздничные дни.
Я тяжело переживала бедность нашего существования, но мама не унывала и снова завела небольшое хозяйство. Корова у нас уже была, и она купила поросенка на откорм и петуха с курами. Она также разбила огород и взяла участок земли далеко от города под картошку. Поскольку я училась да еще зарабатывала уроками, мама почти не просила ей помогать. Зато братьев она заставляла работать и в огороде, и во дворе. В то время я, наверное, плохо осознавала, как тяжело жилось моей маме, какую большую физическую и моральную нагрузку несла она на своих плечах одна, без какой бы то ни было помощи. Только теперь я это хорошо понимаю и думаю, что мало тогда сочувствовала ей, считала все это в порядке вещей.
После окончания седьмого класса многие ученики перестали учиться, некоторые уехали, и в нашем классе осталось всего семнадцать человек, девочек больше, чем мальчиков. Со всеми в классе у меня были хорошие отношения – я не зазнавалась от того, что была первой ученицей и что меня всем ставили в пример. Всегда помогала другим по алгебре, геометрии и физике.
Как-то после моего возвращения из Разгуляевки Лёля Лыткина, полное имя которой было Леонилла, попросила меня позаниматься с ней алгеброй. Я согласилась, и она пригласила меня к себе домой. Я не была с ней дружна раньше, так как она была старше меня на полтора года – мне не было и шестнадцати, а ей было уже семнадцать и у нее был свой круг друзей-однолеток.
Ее отец был начальником железнодорожной станции Боготол и в городе был знаменит тем, что имел хороших лошадей, и, когда устраивались скачки или бега, он принимал в них участие и часто получал призы. Петр Петрович Лыткин был бы даже красивым человеком, если бы не чересчур длинный нос. Единственная дочь его Лёля унаследовала от отца такой же длинный нос, а также белокурые вьющиеся волосы и небольшие ярко-голубые глаза. Мать Лёли была темноволосой полной женщиной с большими карими глазами. Лыткины жили в казенном доме возле железной дороги, и у Лёли была своя отдельная комната, где мы занимались алгеброй. Как-то во время этих занятий Лёля уговорила меня пойти на вокзал встречать московский поезд. Никогда раньше я не была на вокзале – со своими подругами Ниной Дейхман и Верой Савостьяновой мы чаще всего ходили гулять в городской парк или по улицам города. На вокзале мы с Лёлей прошлись по платформе и встретили московский поезд; нам было очень интересно смотреть на выходящих из поезда пассажиров. Они прогуливались по платформе и покупали у торговок, вышедших к поезду, молоко, простоквашу кур и другие продукты. Мы разглядывали их с любопытством, они казались нам особенными людьми: и одеты были не так, как здешние, и разговаривали по-иному.
Как-то я была у Нины в доме на окраине города и с разрешения родителей осталась у нее ночевать. Бабушка куда-то уехала на один день, и Нине было страшно оставаться ночью одной в доме. Помню, что мы спали на кроватях, стоявших под углом друг к другу, и ночью я проснулась оттого, что кто-то пытался открыть окно нашей комнаты. Я испугалась и разбудила Нину. Белые короткие занавески на окнах не позволяли увидеть, кто это был, но кто-то явно толкался в наше окно. Мы встали и подошли к другому окну, но, не открыв его, ничего нельзя было увидеть. Кто-то молча всё толкал наше окно. Мы подумали, что это какой-нибудь пьяница, но, приоткрыв сбоку занавеску, увидели лошадь. Тогда, открыв другое окно, мы ее прогнали. Лошадь была стреножена и могла передвигаться только небольшими шажками. Перед окнами был палисадник, но его изгородь была сломана и в одном месте жерди лежали на земле. Конечно, мы посмеялись над нашими страхами, хотя испуганы были не на шутку. Что думала лошадь, чего она хотела, толкаясь мордой в окно? А ведь, наверное, чего-нибудь хотела и о чем-нибудь думала.
Зимой 1922 года заболел папа, грубая пища не проходила через пищевод, он должен был есть только мягкое или жидкое и вообще чувствовал себя плохо. Наш знакомый хирург Миронов посоветовал папе поехать в Томск, чтобы показаться местным светилам медицины. Наибольшей известностью в то время пользовались профессора Курлов и Мышь. Уже после Нового года мама, оставив нас, повезла папу в Томск и добилась, чтобы его осмотрел профессор Курлов. Он поставил диагноз – рак пищевода, но лечить папу не взялся. Медицина тогда еще не умела бороться с этой страшной болезнью. И мама привезла папу домой. Она не сказала мне, чем болен отец.
Всю зиму 1923 года папа был на ногах, но очень похудел и ослаб, перестал ходить на работу и часто лежал. Он просил меня растирать ему спину или грудь, говорил, что у мамы руки шершавые, а у меня гладкие, и ему приятно, когда я растираю его.
Весной 1923 года на Пасху, очевидно, в апреле, он вдруг оживился, захотел печенья и помог маме испечь его, украсив каждое печенье ягодой малины, которую сам вытаскивал из варенья. Печенье было очень вкусное, и мы с удовольствием лакомились им, а папа с трудом проглотил одну штуку, предварительно сильно размочив. И с тех пор отец почти не вставал с постели.
Однажды, когда его пришел навестить один знакомый, папа, прощаясь с ним, вдруг сказал: «Прошу Вас, приходите на вынос моего тела». Услышав это, я ужаснулась и, может быть, только тогда поняла, что он умрет.
Как-то вечером я сидела у его постели, и он мне сказал: «Помолитесь за меня, детская молитва лучше дойдет до Бога». Ночью я разбудила Игоря и Олега, мы встали на колени перед иконами в большой комнате и молились, чтобы Бог спас нашего папу, но это не помогло. Я снова сидела возле его постели и гладила ему грудь – мама ушла доить корову. И вдруг я увидела, что струйка крови вытекла у него изо рта и потекла по подбородку. Я побежала за мамой – она доила корову у самого крыльца, а не в стайке, как обычно. Оставив ведро с молоком, она прибежала в комнату, взяла полотенце, вытерла кровь и закрыла папе глаза. Он так страдал от боли всё последнее время, что мама уже не плакала и я тоже. А мальчиков не было дома, они были во дворе. Что происходило дальше, я не помню, и кто приходил к нам, не знаю. Помню только, что на другой день папа лежал в гробу на столе в переднем углу нашей большой комнаты и приходили люди прощаться с ним. Пришел и священник отпевать. На другой день папу отнесли в церковь и после панихиды понесли на руках на кладбище. В церкви было много народу, были и мои учителя из школы. Вся дорога от дома до церкви и от церкви до кладбища была усыпана пихтовыми ветками. Его могила была вырыта рядом с могилой доктора Петропавловского, умершего год назад. Помню, что кто-то сказал: «Будете лежать рядом, сыграете там пульку в преферанс». Папа дружил с доктором и иногда играл с ним в эту любимую карточную игру.
Когда гроб опустили в могилу и стали засыпать землей, я не выдержала и убежала в лес, села там под дерево и разрыдалась. Сердце разрывалось от горя. Я плакала долго, мне хотелось умереть здесь, не вставая. Начало уже темнеть, когда я пошла домой. Дома все еще сидели за столом, где была поминальная кутья, блины и много всяких блюд. Мама сильно волновалась из-за моего отсутствия, но не должна была и вида показать, что тревожится. Папа умер 24 мая 1923 года, когда мне еще не было и четырнадцати лет, и для меня это была страшная потеря, мне казалось, что я не смогу жить без него.
После смерти отца мама осталась с четырьмя детьми без средств к существованию. Ее устроили работать в городскую библиотеку – выдавать и принимать книги. Работать приходилось не полный день, а лишь какие-то часы по расписанию – то утром, то вечером. Летом, когда мама была в библиотеке, я оставалась дома с братьями, из которых только пятилетний Борис требовал моего постоянного внимания. Игорь и Олег занимались своими делами или играли во дворе. Моей обязанностью было накормить братьев и убрать квартиру. Приготовлением обедов и ужинов занималась мама, так же как и уходом за коровой. Когда мама возвращалась с работы, я могла уйти из дома погулять. Она радовалась, когда за мной заходили подружки – Нина Дейхман и другие девочки из нашего класса, видела, что я очень скучаю без отца.
Девочкам из нашего класса очень нравились картины моего папы, висевшие на стенах в наших комнатах, они находили их замечательными, быть может, потому, что ни у кого из них дома картин не было. У меня нет уверенности, что картины папы были уж так хороши, он был художник-самоучка, но тогда я считала их удивительными.
Очень мало впечатлений оставил у меня город Боготол – я все еще не могла к нему привыкнуть. Все его улицы были обсажены тополями, тополь был главным деревом города. Тополя были высокие, стройные и часто подстриженные, с особенно крупными листьями. Весной город наполнялся запахом их клейких листьев, летом от тополей не было пуха, а осенью их листья, опадая на землю, образовывали огромные кучи, на которых дети любили поваляться, обсыпая листьями друг друга. В городе был большой парк, состоявший из двух частей: одна представляла собой свободную от деревьев площадь, окруженную высокими тополями, со стоящими на ней эстрадой и рядами скамеек. Вокруг площади были тенистые аллеи, где всегда было прохладно. Другая часть парка – без больших деревьев, с дорожками, обсаженными бояркой, черемухой, рябинами, шиповником и с клумбами цветов. Днем и вечером здесь приятно было сидеть на скамьях вокруг клумб и вдыхать запах черемухи, шиповника и цветов. Особенно хорошо пахли резеда, метеола и белые цветы табака. По вечерам на эстраде часто играл оркестр.
Летом 1923 года мы чаще всего проводили свободное время в этом парке. Окрестности вокруг города не привлекали нашего внимания, да и опасно было ходить туда без взрослых. Когда начались занятия в школе, я и два моих брата уходили из дома, а Борис, которому было пять лет, оставался один в те часы, когда мама была на работе. И однажды он пододвинул стул к буфету, залез на него, открыл дверцу и вытащил стручки красного перца, которые его заинтересовали. Перец попал в глаза, и мальчик несколько часов кричал. Кто-то из соседей, проходя мимо нашего дома, услышал его крик и сбегал за мамой в библиотеку. Какое-то время мама брала Бориса с собой на работу, но он очень мешал ей, и маме пришлось оставить работу.
Тогда, чтобы прокормить детей и платить за квартиру, мама стала сдавать одну из наших комнат девочкам, приезжавшим из сел учиться в город. Это были дочери священников или дьяконов. В другую спальную комнату мама перевела Игоря и Олега и спала там со всеми тремя мальчиками. Я спала в большой комнате одна, и скоро ко мне переехала жить еще одна девочка из нашего класса, Вера Савостьянова, тоже дочь сельского священника. С ней мы очень подружились, вместе ходили в школу и дома готовили уроки. За квартиру девочки могли заплатить немного, но зато из деревень им привозили продукты, в основном мясо и овощи, и мама готовила еду для всех, и для чужих, и для своих. Таким образом, мы были сыты, но денег, чтобы платить хозяйке за квартиру, все же не хватало.
Я училась в седьмом классе, была первой ученицей, как и в пятом и шестом классах, и у меня обнаружились выдающиеся, как тогда говорили, способности по математике. И, чтобы помочь нашей семье, преподаватель математики в нашей школе Михаил Николаевич Штамов предложил мне заниматься с отстающими учениками за плату. Я согласилась, и у меня появились ученики. Михаил Николаевич Штамов был также и директором нашей школы. Его родной брат руководил в Томске крупным институтом по медицине, который все знали как Штамовский институт. Занимаясь с отстающими учениками, я как-то сразу догадалась, что ученик перестает понимать математику, если он из-за болезни или просто из-за того, что плохо слушал объяснения учителя, что-то не усвоил. Математика – логическая наука, и я стала искать то звено в цепи, которое было разорвано. Найдя это звено, я объясняла пропущенное, и ученик начинал понимать и всё последующее. Мои ученики начали хорошо учиться по математике. Чем больше у меня было успехов в преподавании математики, тем больше у меня было учеников. Я занималась с ними и в августе, и только в июне и июле я была свободна от занятий. Осенью 1923 года объявили, что в школе вводится обязательная форма для учеников. Для меня и вернувшейся к нам Верочки Савостьяновой, проводившей лето у родителей в селе, мама купила материал – темно-синий кашемир на платья, черный сатин и белую ткань для фартуков – и сама сшила нам школьную форму. В зимние каникулы мама отвела нас с Верой в парикмахерскую, где нас постригли «под мальчиков». До тех пор у нас было по две косы до пояса, которые привлекали внимание мальчишек.
В этом же учебном году, когда я была в восьмом классе, я подала заявление в комсомол; почти все ученики нашего класса стали уже комсомольцами, кроме детей священников или церковных служащих. В комсомол их не принимали. Похода против религии еще не было, разграбление и разрушение церквей было еще впереди, но служители церкви были объявлены «лишенцами», то есть лишенными ряда гражданских прав; они, а также их дети не допускались к выборам. Пропаганда против религии, руководствующаяся ленинским высказыванием «Религия – опиум для народа», велась повсюду очень активно. Я не помню, под чьим влиянием мною было принято решение вступать в комсомол. Возможно, это был кто-то из преподавателей, может быть, Курбатов, преподававший обществоведение. Я была первой ученицей в школе, из бедной семьи простого служащего, да еще без отца. Так что я была прямым кандидатом в комсомол. Сама же оставалась равнодушной к комсомолу, и мне было жалко отдаляться от главной подружки, Веры Савостьяновой. Заявление я подала и должна была ждать комсомольского собрания. Однажды, как всегда вечером, я занималась с учениками математикой в нашем классе на верхнем этаже. Закончив занятия, я спустилась вниз и услышала какой-то шум и смех в ленинской комнате. Я подошла и открыла дверь. Несколько учеников старшего класса – вожаки комсомола – сидели за столом и пили водку из граненых стаканов. На столе на газете была разложена нарезанная кусками селедка и ломти хлеба. И это в ленинской комнате! Эти ученики внушали нам, младшим, что Ленин – это святыня, и ленинская комната была для нас местом, куда надо входить с благоговением. Я была так потрясена, что некоторое время стояла молча, а потом ушла, захлопнув дверь. Комсомольские вожаки тоже были поражены моим появлением, они так и не сказали мне ни слова. Я была возмущена и через день взяла свое заявление обратно. И больше заявления о вступлении в комсомол не подавала ни в этом, ни в следующем году.
Ленин умер в январе 1924 года. В школе собрали всех учеников. Комсомольские вожаки, рыдая, объявили о смерти вождя, и все ученики дружно заревели. И это был такой всеобщий плач, что остаться равнодушной было невозможно. Плакала и я, но больше о своем отце – всегда так бывает, что на чужих похоронах вспоминаются похороны близкого тебе человека. Ленин был для меня чужим человеком, я не могла проникнуться к нему даже симпатией. А моя мама не могла простить ему потери дома и денег в банке и называла его только вором.
Еще в седьмом классе мы начали учить немецкий язык. Преподавала его пожилая женщина маленького роста с кудряшками на голове, которую звали Эмма Карловна. Ученики, особенно мальчики, невзлюбили ее так же, как и немецкий язык. Они всячески старались ей досадить: то мелом натрут стул, то положат на него кнопки, то запустят в нее бумажного голубя. Мне было жалко учительницу, и я старалась прилежно учить язык, и постепенно он мне стал нравиться, особенно когда мы начали учить наизусть стихотворения. Этот язык был одним из тех, что мой папа учил в гимназии. Я вспоминала, как папа любил называть меня Meine Tochterchen, когда я была маленькой. Благодаря хорошей памяти язык давался мне легко, и к окончанию школы я уже читала на немецком рассказы, напечатанные готическим шрифтом. Других книг тогда еще не было. Бегло говорить по-немецки я не могла, да и не с кем было, разговорная практика отсутствовала.
Географию нам преподавал сын городского врача Петропавловского, рядом с могилой которого был похоронен мой отец. Борис Михайлович Петропавловский, закончивший нашу же школу, был очень красивым молодым человеком лет девятнадцати-двадцати, и все наши девочки были влюблены в него, в том числе и я. Я никому не говорила об этом, а старшие ученицы, наоборот, о своей влюбленности друг другу рассказывали. У Бориса Михайловича была привычка: когда на его уроке в классе поднимался шум, начинались разговоры, он переставал объяснять урок, решительным шагом проходил по проходу между партами к задней стене класса. Став к ней спиной, он скрещивал руки на груди и молчал до тех пор, пока в классе не прекращался шум. Ученики замолкали и сидели тихо, и только тогда преподаватель возвращался к географической карте и продолжал вести урок.
Двери нашего класса, состоящие из двух половинок, выходили не в коридор, а в соседний класс. В этом классе для младших учеников вела урок Агния Павловна Штамова – жена начальника школы. Однажды во время урока географии в этом классе раздался взрыв смеха, и Борис Михайлович, уцепившись руками за фрамугу над дверью, приподнялся посмотреть в нее, что там происходит. Стараясь удержать равновесие, он непроизвольно толкнул ногами обе половинки двери. Они раскрылись, и Борис Михайлович в висячем положении предстал перед взором Агнии Павловны. Поняв, что дверь раскрылась, он спрыгнул, извинился и закрыл дверь. Тут уж мы все, и он вместе с нами, посмеялись вдоволь.
Преподавателем литературы был Петр Петрович Пектужев, болезненного вида худощавый высокий человек. Он был совсем одиноким. Литературу знал и любил самозабвенно и так увлекался, когда вел урок, что часто не хотел его заканчивать, хотя звонок уже прозвенел – он просто его не слышал. Говорил он очень интересно, и мы все его любили.
Рассматривая книги отца, я как-то нашла в одной из них рисунок, изображавший Христа с терновым венком на голове. Это была небольшого размера иллюстрация, но у Христа было такое красивое и одухотворенное лицо, что оно меня поразило. Я взяла лист плотной бумаги и срисовала Христа, но большего размера, раза в четыре больше. Я так старалась, что у меня получился хороший рисунок, который я хотела показать нашему учителю рисования, но потом решила подарить его учителю литературы, Петру Петровичу. Я знала, что он был религиозным человеком и в праздничные дни никогда не пропускал службу в церкви. Я завернула рисунок в газету и в первый раз пошла к Петру Петровичу домой. Дверь мне открыла прислуга, и я прошла в его кабинет, где он сидел за письменным столом и что-то писал. Смущаясь, я развернула рисунок и отдала, сказав, что сделала его для него. Он оживился, встал, посмотрел на рисунок и тут же повесил его на стену над письменным столом, приколов кнопками. На стене рисунок показался мне еще лучше. Петр Петрович поблагодарил и сказал, что рисунок ему очень нравится. Потом он угостил меня чаем, и мы разговаривали. Он советовал мне поступать в университет на филологический факультет, и я подумала: «Ну вот, Михаил Николаевич Штамов, мой самый любимый учитель, говорит, что с моими способностями по математике мне следует пойти только на математический факультет, а Петр Петрович говорит о филологическом». Сама я тогда еще ни о чем таком не думала, хотя училась уже в восьмом классе.
Я училась в те годы, когда в школе проводились разные эксперименты: то вдруг объявлялось, что грамматика – буржуазный предрассудок и учить ее в советской школе не надо. Мой папа тогда очень возмущался и говорил: «Как не понимают те, кто отдает такие распоряжения, что ученики, закончив школу, не будут грамотно писать». Это распоряжение у нас как-то не привилось, по-моему, учителя его просто не стали выполнять. В седьмом классе, также по распоряжению свыше, у нас было объявлено обучение по Дальтон-плану. Класс разбивался на группы по шесть-восемь человек, и они должны были готовить уроки и отвечать преподавателю коллективно. Очевидно, так хотели приучить нас к коллективизму. Естественно, что из группы готовили уроки только двое-трое хороших учеников, а остальные ничего не делали и не отвечали на уроках. Однако всем ставились отметки, судя по тому, как отвечали хорошие ученики. Но и это распоряжение не привилось и постепенно забылось.
По распоряжению органов образования ученики должны были в школе получить практические навыки, и потому в нашем классе ввели медицинскую практику. Нас посылали в больницу, где мы должны были помогать медсестрам ухаживать за больными и присутствовать на операциях. Хирургом в больнице был наш хороший знакомый Сергей Павлович Миронов, и я присутствовала на двух его операциях. Первый раз это было, когда он оперировал молодую женщину из деревни, у которой был рак нижней губы. Я хорошо ее запомнила, потому что когда она сняла кофточку и легла на операционный стол, мы увидели, что ее черная юбка вручную пришита к белому лифчику толстыми суровыми нитками. Во время операции Миронов должен был удалить затвердевшую часть нижней губы. Сначала женщине с помощью нескольких уколов был сделан местный наркоз. Миронов взял ножницы и сделал первый косой разрез на губе, кровь брызнула и попала мне на подбородок, так как я стояла близко и держала голову женщины руками, чтобы обеспечить неподвижность. Миронов бросил ножницы и стал вытирать мне подбородок, а заодно нос и щеки (кажется, сулемой) и только потом сделал второй разрез. Получившийся треугольный вырез он зашил иголкой с шелковой ниткой.
Вторая операция, которую я видела, была на ноге молодого человека, куда во время охоты попал заряд дроби. Нужно было извлечь дробинки из ноги, и особенно трудно их было доставать из голеностопного сустава. Во время операции, которая проходила под общим наркозом, молодой человек все время разговаривал. Оказалось, он был баптист и проповедовал баптистское учение.
Не прошло и двух месяцев, как медицинский уклон нам заменили на педагогический. Класс разбили на группы, и мы должны были группами, сменяя друг друга, ехать в глухую деревню Разгуляевку где никогда не было никакой школы. Нужно было создать там школьный класс для детей и избу-читальню для взрослых, желающих ликвидировать свою неграмотность. Мы взяли с собой книги, тетради, карандаши, ручки, чернила, мел, школьную доску и много плакатов разного содержания, пропагандирующих марксизм-ленинизм и советскую власть.
Деревня Разгуляевка была расположена на плоской возвышенности и представляла собой длинный ряд деревянных домов, стоящих лицом к склону, заросшему березовым лесом. Была зима 1925 года, мороз – 30–35 градусов по Цельсию, и днем снег искрился на солнце, как миллионы драгоценных камней. Мы поразились красоте леса, покрытого инеем и утопающего в глубоком снегу.
На одном конце деревни нам выделили один дом для школьного класса и другой для избы-читальни, а на противоположном конце у бездетных хозяев предоставили большую комнату для ночлега и для подготовки к занятиям.
Михаил Николаевич Штамов, поехавший с нашей первой группой, сказал мне: «В деревне мы будем есть вместе с хозяевами, и ты, смотри, не требуй себе отдельной тарелки. Они едят из общей миски, и мы тоже должны есть с ними». Но когда я понесла первую ложку из миски ко рту, то тут же пролила ее на стол. Хозяйка, увидев это, засмеялась и поставила мне отдельную тарелку. А Штамов решил, что это была моя хитрость, но, честное слово, нет.
Спали мы на полу все в одной комнате: две девочки – я и Нина Дейхман в одном углу, а Михаил Николаевич и Рома Марков в другом. Для меня спать на полу тоже было непривычно, но тут же пришлось покориться. Мы все очень уставали за день и спали хорошо. Электричества в деревне не было, свечей тоже, и люди пользовались простыми керосиновыми лампами. В некоторых бедных домах не было и керосина, и там жгли лучины. В деревне к нам относились очень дружелюбно, приглашали зайти в гости и угощали пирожками и шанежками.
За две недели нашего пребывания в Разгуляевке мы организовали обучение детей чтению и счету, а также занятия со взрослыми. Продолжить эту работу должна была другая группа из трех учеников с очередным преподавателем во главе. Через две недели вторую группу должна была сменить третья и так далее. А весной 1926 года поездки наших школьников в деревню Разгуляевку прекратились, и туда прислали постоянного учителя. А нам, возвратившимся в конце 1925 года в свою школу, пришлось догонять остальных учеников, так как много уроков по всем предметам было пропущено.
Мама была озабочена тем, что наступал последний год моего обучения – девятый класс и предстояла поездка в Томск, где я должна была сдавать экзамены в вуз. Мы уже не могли оплачивать нашу квартиру, так как нужно было накопить денег на железнодорожный билет и жизнь в Томске. Поэтому еще в начале лета 1925 года мама решительно рассталась с нашей большой квартирой у польки, и мы переехали в бедный домик из двух комнат с русской печкой в одной из них. Дом был почти на самой окраине Боготола, невзрачный на вид, но зато совершенно бесплатный. Снаружи он был оштукатурен и побелен известкой, окна были без ставен, не было парадного входа с улицы. Сплошного забора вокруг дома тоже не было, только загородка из жердей, прибитых к столбам. Во дворе был хлев для животных и птицы. Мы перевезли всю мебель и украсили стены папиными картинами. Я так стеснялась жалкого вида нашего нового жилища, что с провожающими меня из школы мальчишками прощалась, не доходя до него, остановившись у более приличного на вид дома. Девочек из нашего класса я не стеснялась, и они приходили к нам домой или заходили за мной погулять в праздничные дни.
Я тяжело переживала бедность нашего существования, но мама не унывала и снова завела небольшое хозяйство. Корова у нас уже была, и она купила поросенка на откорм и петуха с курами. Она также разбила огород и взяла участок земли далеко от города под картошку. Поскольку я училась да еще зарабатывала уроками, мама почти не просила ей помогать. Зато братьев она заставляла работать и в огороде, и во дворе. В то время я, наверное, плохо осознавала, как тяжело жилось моей маме, какую большую физическую и моральную нагрузку несла она на своих плечах одна, без какой бы то ни было помощи. Только теперь я это хорошо понимаю и думаю, что мало тогда сочувствовала ей, считала все это в порядке вещей.
После окончания седьмого класса многие ученики перестали учиться, некоторые уехали, и в нашем классе осталось всего семнадцать человек, девочек больше, чем мальчиков. Со всеми в классе у меня были хорошие отношения – я не зазнавалась от того, что была первой ученицей и что меня всем ставили в пример. Всегда помогала другим по алгебре, геометрии и физике.
Как-то после моего возвращения из Разгуляевки Лёля Лыткина, полное имя которой было Леонилла, попросила меня позаниматься с ней алгеброй. Я согласилась, и она пригласила меня к себе домой. Я не была с ней дружна раньше, так как она была старше меня на полтора года – мне не было и шестнадцати, а ей было уже семнадцать и у нее был свой круг друзей-однолеток.
Ее отец был начальником железнодорожной станции Боготол и в городе был знаменит тем, что имел хороших лошадей, и, когда устраивались скачки или бега, он принимал в них участие и часто получал призы. Петр Петрович Лыткин был бы даже красивым человеком, если бы не чересчур длинный нос. Единственная дочь его Лёля унаследовала от отца такой же длинный нос, а также белокурые вьющиеся волосы и небольшие ярко-голубые глаза. Мать Лёли была темноволосой полной женщиной с большими карими глазами. Лыткины жили в казенном доме возле железной дороги, и у Лёли была своя отдельная комната, где мы занимались алгеброй. Как-то во время этих занятий Лёля уговорила меня пойти на вокзал встречать московский поезд. Никогда раньше я не была на вокзале – со своими подругами Ниной Дейхман и Верой Савостьяновой мы чаще всего ходили гулять в городской парк или по улицам города. На вокзале мы с Лёлей прошлись по платформе и встретили московский поезд; нам было очень интересно смотреть на выходящих из поезда пассажиров. Они прогуливались по платформе и покупали у торговок, вышедших к поезду, молоко, простоквашу кур и другие продукты. Мы разглядывали их с любопытством, они казались нам особенными людьми: и одеты были не так, как здешние, и разговаривали по-иному.