— А дети расстроились?
   — Нет, они не восприняли это всерьез. Пока что.
   — Дивно. Ей-богу, все до того нереально. Я заеду домой около четырех.
   — Так поздно? А день такой чудесный — можно бы съездить погулять по пляжу.
   — Руфь, прошу тебя, не надо. Мне бы тоже очень хотелось, но давай попробуем пожить так, словно мы расстались. Может быть, Чарли с Джоанной сходят на футбол в школу.
   — Как-то нелепо начинать новую жизнь с конца недели. Может, вернешься домой на сегодня и на воскресенье и приступишь к новому распорядку в понедельник?
   — Черт возьми, женщина, не могу я. Не могу. У меня не хватит духу снова уйти. Это было ужасно — спускаться по лестнице с чемоданом. А когда мы утрясем все с детьми? — И, не дожидаясь ответа, Джерри добавил:
   — Ведь надо же мне что-то сказать и Хорнунгам, когда я буду просить насчет коттеджа.
   Она молчала, потрясенная тем, как расширяются трещины в повседневной почве. И у Джерри такой радостный голос.
   День выдался ясный, погожий, небо было светлое, — день, словно созданный для того, чтобы провести его на воздухе, — но собирать палые листья было еще рано. Руфь принялась подстригать лужайку — босиком, в рабочих брюках и серой трикотажной нижней рубашке Джерри; земля под ее ногами была спекшаяся, затвердевшая, чужая. Лужайку можно бы и не подстригать, но Руфи хотелось чем-то занять себя. Быть может, от работы у нее прекратится задержка. К тому же теперь ей придется делать все это самой. Но уж очень было грустно: рубашка слишком живо напоминала о Джерри, а чахлый подорожник и цикорий, продолжавшие расти, хотя расти им уже не следовало, напоминали ее самое. Отец не раз говорил с кафедры, что человек — как трава, которую бросают в печь, и при этом сам не подозревал, насколько это верно, — он, который был так уверен, что все его любят, да его и любили.
   Держась за ручку косилки, Руфь бесплотной тенью висела над землей — землей с ее переплетением крошечных жизней и смертей, что издали кажется лужайкой, а вблизи — чем-то невыносимо путаным и жестоким. Смотри на вещи реально. Мы стареем — и нас выбрасывают на свалку. Мы слабеем — и нас съедают. Голоса детей, устроивших потасовку с Кантинелли, терзали ее слух. Чарли налетел на Джоффри, а тот, не понимая правил игры, изо всей силы прижимал к себе футбольный мяч и не выпускал, точно это была кукла или ценный приз, который он получил; Джоффри тяжело упал и заплакал. Руфь бросилась к ним. Ключицу он на сей раз не сломал, тем не менее Руфь наотмашь ударила Чарли, который вызывающе смотрел на нее, подняв кверху лицо, с этакой ехидной, Джерриной полуулыбочкой. Он разразился такими горючими слезами, что Джоффри от удивления перестал плакать, потом снова заревел — уже из сочувствия к брату. “Он же не нарочно!” — всхлипывал Джоффри. Чувствуя, как подступает тошнота, потрясенная собственным поведением, Руфь повернулась и кинулась прочь от детей — в дом. На кухне она плеснула себе в стакан немного вермута. Со стаканом в руке она прошлась по комнатам нижнего этажа, глядя на мебель, которую они с Джерри накупили за годы совместной жизни, с таким удивлением, словно эти заурядные вещи находились в гроте и были причудливыми творениями эрозии, придавшей им определенные формы. Пришла почта — газеты и письма упали на пол в передней и так и остались там лежать. Джерри непременно бы подобрал всю груду. Если она сейчас наклонится, то потеряет сознание? Руфь вслушалась: чей-то голос; может, это она сама молится? Зазвонил телефон — резко, оглушительно. Это был Джерри.
   — Привет. Кажется, у меня добрые вести. — Но голос у него был далекий, испуганный, в нем звучала бравада беглеца, заключенного в телефонной будке. — Хорнунги в восторге от того, что я воспользуюсь коттеджем их родителей. Насколько я понял, их дважды обкрадывали прошлой осенью, и они даже рады, что я там поселюсь. Они дали мне ключи вместе с кофе и выражением сочувствия. Я им сказал, что это только эксперимент. В коттедже нет плиты, но есть электрическая плитка, и телефон пока еще не отключили. Хорнунги говорят, что коттедж — барахло, только вид хорош. А я сказал, что я как раз большой любитель видов. Запишешь номер телефона?
   Руфь сгребла почту с пола и записала номер на обороте конверта с каким-то счетом. Она спросила:
   — Ты не мог бы приехать к ленчу?
   — Я же сказал: вернусь к четырем. Почему ты не воспринимаешь всерьез того, что я говорю? Она сказала:
   — Я хочу погулять по пляжу, а дети не хотят идти на футбол. Ты нам нужен.
   — Но мы же расстались, черт побери!
   — Мне надо кое-что тебе сказать.
   — Что?
   — Я не могу сказать этого по телефону.
   — Почему? Что-нибудь плохое?
   — Теперь — плохое. Когда-то, наверное, было бы хорошим. Вообще — ничего определенного. Скорее — сигнал тревоги.
   — Что же это такое?
   — Дуста в ход воображение.
   — Это насчет Салли?
   — Нет. Ради всего святого. У тебя стал такой нудный одноколейный ум, Джерри. Подумай для разнообразия о нас.
   — Я скоро приеду.
   Она ждала у окна. Ее вяз, ее священный вяз, затоплял дорогу золотыми листьями, возвращаясь к наготе, которая выявляла все его арабески и ветки; он уводил ее взгляд вверх и вглубь, внутрь дома, к некоей неделимой надежде. Старый коричневый “меркурий” Джерри, с опущенным, словно в знак избавления, потрепанным верхом, свернул, давя гравий, на ведущую к дому дорожку; в тот же момент “мерседес” Ричарда медленно проехал мимо и покатил дальше. Джерри вошел с усмешечкой.
   — Этот сукин сын непременно остановился бы, если бы я не завернул к дому. И как это он так быстро все учуял?
   Руфь кинулась к нему в объятия прямо в передней. Она была возбуждена, игриво настроена. Хоть он и качнулся назад и обнял ее с опаской, ему это явно польстило.
   — Что, детка? Неужели ты так быстро без меня соскучилась? — Он погладил ее по спине, по своей же рубашке.
   — Отвези меня на пляж, — попросила она. — Отвези всех нас на пляж.
   Залив у Лонг-Айленда был такого синего цвета, какого никогда не добьешься на полотне, цвета столь интенсивного, что на него ушла бы вся краска, тюбик за тюбиком, — синее копировальной бумаги и ярче белого титаниума. Высокие осенние приливы прибили всякий мусор к самым дюнам; массивная килевая балка лежала, выброшенная бурей, и под ее прикрытием здесь разводили костры, оставившие черные подпалины. Дети умчались вперед, а еще дальше, за ними, широкими кругами носился спущенный с поводка пес, и лай его с большим опозданием долетал до их ушей. Вода холодом сковала лодыжки Руфи, и она вздрогнула, словно от счастья. Она прильнула к Джерри, взяла его под руку и сказала ему, глядя, как подпрыгивают головки детей, пересекая круги, оставленные собакой, что у нее задержка на три или четыре дня, но пусть он не волнуется.
   Он спросил — почему.
   Она сказала, что сделает аборт.
   Он закрыл глаза и на ходу повернул лицо к солнцу, хотя солнце было уже слишком низкое и не давало загара. Он сказал, что это мерзко.
   Она согласилась, но ведь из стоящих перед ней альтернатив эта — наименее мерзкая. Она считает, что нельзя производить на свет ребенка, у которого нет отца.
   Он указал на детей, плясавших на просторе, точно солнечные крапинки, и сказал, что это все равно, что убить одного из них. Кого она выберет — Джоанну, Чарли или Джоффри?
   Руфь сказала — глупости, вовсе это не так: ведь это все равно что убить рыбу, даже меньше. А силы моря, словно внося свою лепту в их беседу, выбрасывали им под ноги крошечные серебряные тельца — рыбок, попавших в водоворот прилива. Руфь вслух вспомнила о выкидыше, который был у нее шесть лет тому назад; снова рассказала, как держала зародыш в руках, а потом спустила в туалет, и ей нисколько не было страшно.
   Но, сказал он, то произошло по воле Всевышнего. А теперь это произойдет по их воле.
   Конечно, сказала она, — и нетерпимость ее отца к предрассудкам проявилась в стремительности, с какой она это произнесла: конечно, это не одно и то же. Но она знает, что может и хочет на это пойти. Хочет сделать ему такой подарок. Если надо, она полетит в Швецию, в Японию.
   Он же винил во всем себя: зачем он продолжал спать с нею, после того как разлюбил — или ему казалось, что разлюбил ее.
   Она возразила: это неестественно — жить вместе, а спать врозь.
   Он с нею не согласился. Но его несогласие — Руфь это чувствовала — главным образом объяснялось стремлением снять с себя моральную ответственность за аборт. Интуиция подсказывала Руфи, что теперь Джерри перейдет к преувеличениям, к пародии. Он вдруг остановился и, размахивая руками, объявил:
   — Какой же это подарок — убить моего ребенка, чтоб потом, когда я умру, эта рыба таращилась на меня в чистилище.
   — Ах, Джерри, — вздохнула Руфь. — Возможно, ничего и не потребуется.
   — Три дня — большой срок, — сказал он. — Мир был наполовину сотворен за три дня. — И он обвел широким жестом сияющий мир вокруг.
   — Ничего не известно, — сказала Руфь. — У женщин всяко бывает. Я чувствую себя так странно, все меня раздражает, как обычно перед началом.
   — Ты просто чувствуешь себя, как беременная, — сказал он и, вдруг остановившись, обхватил ее за бедра и приподнял, так что мокрые ноги ее заболтались в воздухе. — Солнышко, — сказал он. — У тебя будет маленький ребеночек!
   — Опусти меня, — сказала она; он опустил, и она невольно рассмеялась, глядя на его облупленный нос, его улыбку, полную страха. Смех будто снял сдерживающие оковы: она расплакалась, повернулась и зашагала назад, к дому, а он окликнул детей и последовал за нею.
   Джерри докосил за нее лужайку и рано поужинал вместе с ними. Пока Руфь мыла посуду, он приготовил детям ванну и пижамы и почитал на ночь книжку. Когда Джоанна улеглась в постель, часы показывали уже начало девятого, и Джерри явно заторопился. Возможно, у него была заранее назначена встреча с Салли: Руфь сомневалась, что они порвали всякую связь, как он утверждал. Она попыталась его удержать, но он сказал — нет, надо мужаться. Он собрал разные мелочи, которые забыл взять накануне, прихватил два одеяла, потому что в коттедже могло быть холодно, и, словно навьюченный бродяга, пошатываясь, вышел за дверь. Не успел он уехать, как Руфи захотелось позвонить ему, сказать, что все это — нелепица. Бывают такие дурацкие несчастные случаи: изменила курс шалая стрела, отлетел в сторону осколок металла — и человек потерял глаз: отклонись они на полдюйма — и никакой беды не случилось бы.
   Руфь сдерживалась и не звонила Джерри, хотя номер его телефона смотрел на нее с обратной стороны невскрытого конверта на телефонном столике. Она покружила по дому, подобрала игрушки, вылила остатки вермута в кухонную раковину, приняла нестерпимо горячую ванну и полистала “Дети разведенных”. Потом захлопнула книжку. Вяз стоял перед ее глазами огромной подушкой тени. Она закрыла глаза. Обрывки каких-то глупостей, фотомонтаж из снов замелькал во тьме за ее закрытыми веками, — наконец раздался звонок. Голос у Джерри был хриплый, несчастный. Он заранее подготовил свою речь.
   — Я не хочу, чтобы ты делала аборт. Это было бы дурно. А в нашей жизни надо крепко держаться всего, что явно хорошо или явно дурно: слишком много ведь такого, что не поймешь. Если ты беременна, я возвращаюсь и остаюсь твоим мужем, и мы с Салли забудем друг друга.
   — Не так надо эту проблему решать.
   — Я знаю, но прошу тебя: уступи. Я все ждал Божьего слова, и вот оно. Решительно выбрось аборт из головы.
   — Это очень хорошо и великодушно с твоей стороны, Джерри, но я все равно сделаю аборт. Даже если ты порвешь с этой женщиной, мы не можем радоваться появлению еще одного ребенка.
   — Ну, это мы обсудим потом. Я просто хотел, чтобы ты знала. Спокойной ночи. Спи крепко. Ты очень мужественная.
   Ему стало явно легче от ее твердости. Держа омертвевшую трубку в руке, она поняла: ему стало легче, потому что появилась возможность выбора. Если она беременна, он не расстанется с нею; если нет, то расстанется.
   В воскресенье утром, чуть свет, задолго до того, как проснулись дети, а колокольный звон католической церкви на другом конце города стал сзывать верующих к первой мессе, Руфь обнаружила, что нездорова. Она стояла в ванной, смотрела на кусок туалетной бумаги, который держала в руке, и у нее возникло вполне отчетливое чувство, что и бумага, и кровь на ней, и утренний свет, усиленный кафелем ванной, и ее собственная, с набухшими венами, рука — все это одно целое. За ночь фотография проявилась. Ее жизнь за последнее время, ее борьба и смятенье — все свелось вот к этому, к красной кляксе на белом, к обычному пятну. Послание ее тела неизвестно кому, недвусмысленное объявление о том, что она пуста. Говоря языком современных абстракций, в руке у нее был не иероглиф и не символ, нет, — это была она сама, то, к чему все свелось; бесспорно — она сама. Руфь спустила воду.


IV. Как реагировал Ричард


   — Алло?
   Голос принадлежал Ричарду.
   Джерри уже стоял у двери. Шел десятый час, и ему пора было возвращаться в коттедж — на третью ночевку. Внезапно зазвонил телефон — не подумав, он снял трубку. И сейчас держал в руке низкий, гулкий, напыщенный, отвратительный голос Ричарда. Он произнес в ответ:
   — Алло.
   — Джерри, — сказал Ричард, — мне кажется, нам вчетвером неплохо бы поговорить.
   — О чем?
   — Я думаю, ты знаешь о чем.
   — Знаю? — Голос звучал у него в ухе, и никуда от этого не деться, не повернуть поток вспять и не перекрыть его, этот поток, который, казалось, уносил куда-то — одно за другим — все его опустившиеся внутренности. У Джерри почва ушла из-под ног.
   Ричард сказал:
   — Ты именно такую хочешь вести игру, Джерри?
   — Какую игру?
   — Прекрати, давай все-таки будем взрослыми. Салли сказала мне, что вы с ней вот уже полгода любовники.
   Джерри молчал и в образовавшейся воронке тишины снова и снова спрашивал себя, можно ли сказать про женщину — “любовник”.
   — Так что же? — спросил Ричард, — Она врет?
   Это была вилка. Когда они только переехали сюда, Джерри с. Ричардом играли в шахматы, пока Джерри не стал уклоняться. Уклонялся же он не потому, что они с Ричардом были неравными игроками, — как ни странно, их силы были равны, — а потому, что сам себя презирал за малодушный страх перед проигрышем. Джерри не получал удовольствия от игры, если проигрывал; у него даже не возникало чувства товарищества, как в покере, или приятного ощущения, что он поупражнял свой ум, — в памяти оставался лишь затхлый, прокуренный воздух, долгие часы бдения и уверенность, что его перехитрили. При вилке конем кто-то всегда теряет фигуру.
   Руфь, бледная от перенапряжения, стоя у камина, делала ему знаки и одними губами беззвучно спрашивала: “Кто это?”
   Джерри вздохнул — ему сразу стало легче: ничего тут не поделаешь, будь как будет, будь все, как будет.
   — Нет, — сказал он Ричарду. — Она не врет.
   Теперь Руфь поняла, кто это. Краешком глаза Джерри видел, как она замерла, точно ее сковало льдом.
   — Прекрасно, — сказал Ричард. — Это уже шаг. Джерри рассмеялся.
   — В каком направлении?
   — Вот именно, — сказал Ричард с комическим удовлетворением, видимо, записывая себе очко. — В самом деле — в каком? В том направлении, куда ты хочешь нас повести, приятель Джерри. Мы с Салли очень интересуемся — куда.
   — Как на это посмотреть, — сказал Джерри уклончиво. Он чувствовал себя преданным. Салли внушила ему, что с Ричардом, в общем-то, можно не считаться. А с ним приходилось считаться, и даже очень: теперь, когда он узнал, все изменилось. Салли соврала.
   — А вы не могли бы оба к нам приехать? — спрашивал тем временем Ричард. Казалось, вернулись былые дни — до того, как Конанты стали отказываться, когда Ричард или Салли неожиданно звонили и приглашали их пойти в пятницу вечером в кино или в воскресенье вместе выпить.
   И Джерри в тоне тех былых дней ответил:
   — Слишком поздно, мы не сумеем никого позвать, чтобы посидеть с детьми. — Потом вспомнил про создавшееся положение, о котором так отчаянно стремился забыть, и спросил:
   — А может, вы приедете? У вас же есть Джози.
   — Сегодня у Джози свободный вечер. Разве ты не знаешь нашего распорядка?
   — В общем-то, не слишком хорошо. А как насчет завтрашнего вечера? Не лучше ли переждать, чтоб собраться с мыслями?
   — Мне нечего собираться с мыслями, — мягко сказал Ричард. Казалось, он читал по готовому сценарию, тогда как Джерри импровизировал. — Мое дело во всем этом — сторона. Никто со мной не советовался, никто не интересовался моим мнением.
   — Да как же мы могли? И что бы мы тебе сказали? Голос Ричарда зазвучал вновь, вкрадчивый, какой-то полужидкий, словно выдавливаемый из тюбика:
   — Понятия не имею, никакого понятия не имею. Я хочу, чтобы ты сказал все, что ты хочешь сказать, Джерри. По-моему, ситуация-то аховая.
   — Ничего подобного. — Джерри старался нащупать опору, удержаться, не пасть ниц; хотелось же ему распластаться, блеять, умолять, забраться с Руфью в постель, натянуть на голову одеяло и хихикать.
   Но вот терпение у Ричарда лопнуло, и от этого, а также от сознания своей силы в его мягком голосе образовались сгустки. Он спросил:
   — Почему ты не спрашиваешь, как Салли? Насколько я понимаю, она говорит тебе, что я ее третирую. Тебе не кажется, что если бы я действительно так себя вел, сейчас мое поведение было бы оправданно?

 

 
   А ведь под открытым небом лучше, правда? Больше кислорода.
   А теперь отпусти меня!

 

 
   — Так как же она? Ричард сказал:
   — В неприкосновенности. Вы приедете или нет?
   — Подожди. Я поговорю с Руфью. — Руфи он сказал:
   — Случилось. Ричард знает.
   — Откуда? — Почти беззвучно.
   — Видимо, Салли сказала ему. Мы не могли бы раздобыть миссис О.? Руфь сказала:
   — Ужасно не люблю ее беспокоить. Дай я поговорю с Ричардом.
   Джерри передал ей трубку, и она сказала каким-то застенчивым и удивительно ласковым тоном:
   — Привет. Это я. Та, другая. — Джерри показалось, что, слушая Ричарда, она сдерживает улыбку. — Извини, — сказала она, — я хотела, несколько раз уже совсем было собралась, но я не знала, как ты себя поведешь. Я боялась, что ты вынудишь их сбежать… — Она снова послушала, и сначала шея, потом щеки у нее зарделись. — …Я вполне реалистична. — Руфь рассмеялась и в ответ на какой-то вопрос Ричарда сказала:
   — Вермут и бурбон. Тебя — тоже. — И с улыбкой повесила трубку.
   — Что он сказал?
   — Он сказал: “Детка, тебе надо было все мне рассказать. Я же большой мальчик”.
   — Он действительно ни о чем не догадывался? Фантастика.
   — Он подозревал, что у нее, возможно, кто-то есть, но никак не думал, что ты. Разве что, сказал, однажды на волейболе… вы с ней обменялись этаким взглядом — он заметил. Но если уж ты непременно должен знать не слишком лестную правду: он не считал тебя способным на это.
   — Вот сукин сын. Почему же я на это не способен?
   — И еще он сказал, что я вела себя неверно. Я должна была сказать тебе — убирайся: он уверен, как он выразился, что ты тут же поджал бы хвост.
   — А еще что он сказал?
   — Говорит, она сказала ему, что вы с ней спили все лето и никакого перерыва в мае не было. Это правда?
   — Более или менее. Пожалуй.
   — И часто?
   — Не знаю. Раз в неделю. Реже. После ее поездки во Флориду я виделся с ней всего два раза. — Лицо у него пылало, будто его вжимали и вжимали в щелку.
   — Значит, тот уговор, — сказала Руфь, — наш уговор на пляже — ты вовсе и не собирался выполнять? Ты меня просто обманул?

 

 
   Мы плохо поступаем, верно?
   Да. Мы правы, но мы поступаем плохо.
   Не смей соглашаться со мной, Джерри. Из-за тебя, я чувствую себя такой грешницей.

 

 
   — Конечно, я собирался его выполнять. Но через неделю мне это показалось глупым. Как бы я мог сделать выбор между вами, если бы не видел ее? Не плачь. Теперь Ричард все знает. Ты уже не одинока.
   Миссис О. пешком прошла четверть мили до их дома и появилась, с трудом переводя дух: грудь ее бурно вздымалась и опускалась под выцветшим бумажным платьем, светленьким, с наивным рисунком, точно она носила это платье еще девочкой и оно выросло и постарело вместе с ней. Она вошла в дом, принеся с собой запах осени и яблок. Конанты посадили ее перед телевизором, заверив, что все дети уже спят.
   — Вы такая милая, что пришли, — сказала Руфь. — Мы постараемся вернуться до полуночи. Нас вызвали друзья — у них неприятности.
   Джерри был потрясен: он понятия не имел, что Руфь умеет лгать. Но, в общем-то, это ведь была и не ложь. В машине — они взяли ее новую машину “вольво” цвета тыквы — он спросил:
   — А он сказал, почему Салли раскололась?
   — Нет. Он сказал только, что как начала рассказывать, так и не может остановиться. Они разговаривают с самого ужина.
   — Это до того не похоже на нее — все рассказать. Но, может, оно и к лучшему.
   — Что ты намерен делать?
   — Не знаю. В какой-то мере это зависит от того, что будет делать Ричард. Как ты думаешь, он пристрелит меня?
   — Сомневаюсь. У него в конце-то концов и у самого были романы.
   — А в связи с чем ты сказала ему насчет бурбона и вермута?
   — Он спросил, что мы будем пить.
   — Знаешь, — сказал Джерри, — ей-богу, я начинаю бояться, что я — трус. Я неуверенно говорил с ним по телефону?
   — Нет. Мне даже показалось, что довольно вызывающе.
   — Какая ты милая! А по-моему, я говорил неуверенно. Что-то насчет сердитых людей — совсем как в школе. Меня всегда лупили на спортивной площадке.
   — У тебя тело крепче, чем у Ричарда.
   — А ты откуда знаешь?
   Они подъехали к дороге, ведущей к дому Матиасов, свернули на нее и стали подниматься на холм. Выхваченные фарами кусты Матиасов выскакивали на них, как убийцы. Джерри, преодолевая неприятное ощущение в горле — совсем как позывы на рвоту, — повернулся к сидевшей рядом тени.
   — Я не согласен с Ричардом, что ты неверно себя вела, — сказал он. — Ты прекрасно держалась все лето — лучше никто бы не мог. Как бы ни повернулись события, ты не виновата.
   — Ты женишься на ней, да? — Она выкрикнула это так громко, словно он съехал с дороги или задавил зайца. Он остановил машину там, где дорога кончалась, у гаража. С боковой лужайки, из темноты, на них с лаем выскочил Цезарь — обнюхал Джерри и тотчас умолк. И лизнул знакомую руку. Три звезды, образующие пояс Ориона, яркие, чистые, висели над лесистым холмом. Матиасы включили свет у задней двери, но не вышли навстречу, предоставив им самим добираться по неровным плитам, мимо разросшегося винограда и выбившихся из трельяжа роз. Еще не отцветшие астры обрамляли с двух сторон гранитное крыльцо Салли — бывший мельничный жернов. Из маленького окошечка высоко в залитом луной доме раздался плач Теодоры, разбуженной лаем Цезаря. Джерри вспомнилось:

 

 
   Теодора теперь всегда спит днем?
   Нет, но она любит поспать. Она — как я. Ленивая.
   Ты не ленивая. Ты — чудо.
   Тебе просто нравится мой костюм.
   Мои ребята уже непременно вломились бы в комнату.
   Вы с Руфью плохо воспитываете своих детей.
   Это все так говорят?
   Я так говорю.
   Ты слишком сурово судишь.

 

 
   — Приятель Джерри! — В прихожей появился Ричард, и Джерри на всякий случай отшатнулся, но тот лишь сжал его плечи, точно хотел на ощупь проверить то, что ускользало от его понимания. Его жесткие темные волосы были взлохмачены, отчего большая голова казалась еще больше. — Милая Руфь! — Он поцеловал ей руку — фигляр с серьезным лицом в плохо освещенном холле старого колониального дома.
   — Спасибо, — просто сказала она. — Как ты, Ричард?
   — О, он — отлично, — раздался пронзительный голос невидимой Салли где-то за стенами холла. — Он уже давно не был так счастлив. Вы посмотрите на него, посмотрите! — И правда: когда они перешли в ярко освещенную гостиную, Джерри увидел, что Ричард, весь лоснясь от пота, словно его покрыли глазурью, то скользил, то мелкими шажками передвигался по гостиной с неестественной для него раскованностью — словно медведь на роликах.
   Но взгляд Джерри тотчас притянула к себе красота Салли. Пока он не видел ее — пусть даже короткое время, — он забывал, сколь безраздельно она владеет им. Когда на волейболе, в сумятице бросков, ему удавалось мельком увидеть сквозь сетку и пыль ее лицо, она всякий раз заново заполняла его, как будто за нет сколько секунд, прошедших с того момента, как он в последний раз ее видел, образ ее уже успел чуть стереться в его памяти. Она сидела сейчас очень прямо в кресле с высокой спинкой — том, что было обтянуто желтым габардином. Ноги она скрестила, так что одна голень блестела во, всю длину, а тонкие руки сплела на коленях. Она казалась такой высокой в этом кресле. Джерри всегда забывал, какая она высокая, какие у нее широкие бедра, словно не мог поверить, что его духовной потребности в любви дано такое тело: Он мягко произнес:
   — Привет.
   Она эхом откликнулась:
   — Привет! — и сложила рот в гримаске, которая ему так нравилась, с этаким чуть насмешливым и боязливым выражением — а дальше что? — будто после исповеди.

 

 
   Но зачем мне это рассказывать?
   Мне казалось, ты должен знать. Я хочу, чтобы ты знал меня. Если уж мы любим друг друга, я хочу, чтобы ты любил меня такую, какая я есть. Какой я была.