Страница:
21. Но допустим, что обстоятельства сложились иначе, что завистница-судьба сделала меня бедняком и, как это обыкновенно случается, мое богатство отнял у меня опекун, либо похитил враг, либо мне ничего не оставил отец. Пусть так, но можно ли ставить человеку в упрек его бедность, в то время как ни одному из животных, не вменяется это в вину, ни орлу, ни быку, ни льву? Вот, например, конь: коль скоро он обладает присущими ему достоинствами, то есть – тяжести перевозит спокойно, а бегает резво, то никто не бранит его, если ему не хватает корма. А ты станешь обвинять меня не за испорченность, проявившуюся в каком-нибудь слове или поступке, но за то, что живу я в доме без украшений, что рабов у меня очень немного, что питаюсь я довольно скудно, довольно просто одеваюсь, довольно редко угощаю приятелей? Ну, что ж, каким бы ничтожным ни казалось тебе все это, я многое, напротив, считаю даже излишним и хочу ограничить себя еще сильнее: я буду тем счастливее, чем умереннее будет мой образ жизни. Ведь для духа, как и для тела, здоровье равносильно полной свободе, а слабость – связанности и скованности, и верный признак немощи – испытывать недостаток во многом. Одним словом, для жизни, как и для плаванья, больше пригоден тот, кто менее обременен грузом; да, есть и в этой буре жизни человеческой предметы легкие, которые помогают удержаться на поверхности, есть и тяжелые, которые тянут ко дну. Нас учат, что боги более всего превосходят людей именно тем, что ни в чем не испытывают недостатка и ни в чем не нуждаются. В таком случае тот из нас, у кого потребности самые незначительные, больше других подобен богам.
22. Вот почему, когда, с целью оскорбить меня, вы заявили, что все мое имущество состояло из сумы да посоха, я принял ваши слова с благодарностью. Ах, если бы я был так велик душою, чтобы не нуждаться ни в каком ином имуществе, кроме этого, и с достоинством носить то же самое снаряжение, которого пожелал для себя Кратет [90], добровольно отказавшись от богатства. Кратет, говорю я (а ты, Эмилиан, хочешь – верь, хочешь – не верь), человек богатый и знаменитый, принадлежавший у себя на родине, в Фивах, к числу знатнейших граждан, из любви к тому самому образу жизни, который ты ставишь мне в упрек, роздал народу свое большое и доходное имущество и, отпустив на волю своих многочисленных рабов, сам избрал одиночество; ради одного только посоха он отверг множество плодоносных деревьев, благоустроенные поместья променял на одну маленькую суму; позже, убедившись, насколько она полезна, он прославил ее даже в песне, изменив для этого гомеровы стихи, в которых тот восхваляет остров Крит [91].Я процитирую начало, не то ты, пожалуй, решишь, что я придумал это в целях защиты:
23. Но если все эти примеры ты и в грош не ставишь и если ты вызвал меня сюда не судебным процессом заниматься, а поговорить о размерах моего имущества, то я хочу, чтобы ты узнал все о положении моих дел, разумеется, если ты не осведомлен о них. Так вот, я заявляю тебе, что мне и моему брату осталось от отца что-то около 2 миллионов сестерциев, но эта сумма несколько поуменьшилась из-за моего продолжительного путешествия, длительных занятий науками и подарков, которые я нередко делал людям. Ведь и многим из друзей я оказывал помощь, и многочисленным учителям платил услугами за услуги, а дочерям некоторых из них даже давал приданое. И я, право же, без колебаний затратил бы и все свое наследство, чтобы приобрести себе то, что ценнее презренья к этому наследству, А ты, Эмилиан, и люди твоего сорта, такие же, как ты, необразованные и грубые, вы, действительно, стоите ровно столько, сколько сами имеете, как бесплодное несчастное дерево, которое само не приносит никаких плодов, и красная цена ему – цена древесины в стволе. Так или иначе, Эмилиан, но впредь остерегайся попрекать бедностью кого бы то ни было: ведь ты сам вплоть до недавнего времени в одиночку, с помощью единственного ослика за три дня вспахивал в дождливую пору свой клочок земли возле Зарата [97]. И не так уже много времени прошло с тех пор, как поумирали один за другим многие из твоих родственников и тебе совершенно незаслуженно досталось в наследство их имущество. Отсюда-то главным образом (а не только из-за твоей отталкивающей наружности) и прозвище у тебя – Харон.
24. Что же касается моей родины, то вы [98], ссылаясь на мои собственные сочинения, указали, что она расположена на самой границе Нумидии [99] и Гетулии [100]. Да, выступая публично в присутствии знаменитого Лоллиана Авита [101], я прямо заявил, что я полунумидиец-полугетулиец. Но я не вижу, что позорного для меня в этом обстоятельстве, как не вижу никакого позора и для Кира Старшего, в том, что родом он был полумидянин-полуперс. Не на то надо смотреть, где человек родился, а каковы его нравы, не в какой земле, а по каким принципам решил он прожить свою жизнь. Зеленщик и кабатчик вправе хвалить свои овощи и вино, ссылаясь на превосходство почвы в той или иной стране. Они говорят: вино – фасосское [102], овощи – флиунтские [103]. Действительно, особенно тонкий вкус этим питомцам земли в первую очередь сообщают плодородие страны, богатое дождями небо, мягкий ветерок, ясное солнышко, влажная почва. Но человеческая душа, которая извне вселяется во временное пристанище тела! Могут ли все эти обстоятельства хоть сколько-нибудь увеличить ее хорошие или дурные качества или как-нибудь уменьшить их? Разве самые разнообразные таланты встречаются не у всех народов, хотя одни из них как будто отличаются особенной глупостью, а другие – умом. Среди тупо-умнейших скифов родился мудрый Анахарсис [104], а среди смышленых афинян – дурак Мелетид [105]…
Но не потому сказал я все это, что стыжусь своей родины, нет – мне не пришлось бы краснеть за нее, будь мы даже еще сегодня городом Сифака [106]. Впрочем, после того, как Сифак потерпел поражение, мы перешли к царю Масиниссе [107], как подарок от римского народа, а затем наш город был как бы вновь основан, и мы стали блистательной колонией военных ветеранов. В этой колонии мой отец занимал высочайший пост дуумвира [108], пройдя предварительно через все почетные должности. Положение, которое отец приобрел в этом городе, я храню не менее достойно, чем он сам, с тех пор, как я начал принимать участие в заседаниях сената [109], пользуясь при этом, как я надеюсь, таким же почетом и доброй репутацией. Но для чего, в конце концов, я рассказал обо всем этом? Для того, чтобы ты, Эмилиан, не так сердился на меня и поскорее оказал бы мне снисхождение, раз уж я, может быть, по моей беспечности, не избрал местом своего рождения твой Зарат – этот светоч аттицизма.
25. Неужели вам не стыдно в присутствии такого человека, как Клавдий Максим, так упорно обвинять меня во всем этом? Ведь вы говорите о пустяках, которые, вдобавок, еще и противоречат друг другу, и тем не менее вы нападаете и на то и на другое! Как бы то ни было, но вы ставите мне в вину вещи прямо противоположные: суму и палку – как признак суровости, песни и зеркало – жизнерадостности; одного раба – как проявление скупости, трех вольноотпущенников – расточительности; наконец, красноречие греческое, а родину – варварскую… Очнитесь, очнитесь же и подумайте о том, что вы говорите в присутствии Клавдия Максима, человека строгого и занятого Делами всей провинции! Бросьте, говорю вам, эту бессмысленную клевету! Подавайте-ка сюда ваши обвинения – все эти лютые преступления, невероятные злодеяния, безбожные занятия! Почему в вашей речи доказательства завяли, а крик пышно расцвел?
Теперь я приступаю к самому обвинению в магии; его запалили с невероятным шумом, чтобы возбудить ненависть ко мне, но, вопреки всеобщим ожиданиям, огонь поддерживали какими-то бабьими сказками, и все обвинение сгорело дотла. Ты видел когда-нибудь, Максим, как пламя, охватив солому, звонко потрескивает, далеко бросает свой отблеск и быстро растет? Но вот – легкая солома сгорела, пламя угасло, и от костра ничего не осталось. Вот тебе обвинение того же сорта – оно начинается с брани, многословно, но бездоказательно, а после твоего приговора оно исчезнет, не оставив после себя никаких следов клеветы. Все это обвинение направлено у Эмилиана к одной цели – доказать, что я маг; и поэтому мне хочется спросить у его ученейших адвокатов: что такое маг?
Ведь если, как читал я у многих писателей, на языке персов «маг» – то же самое, что наше «жрец», что же это, в конце концов, за преступление – быть жрецом, изучить, как принято, законы священных обрядов, правила жертвоприношений, различные религиозные системы, понимать их и хорошо в них разбираться? А если магия – это то, что понимает под этим словом Платон, упоминая, каким наукам обучают персы юного наследника царского престола… но память моя в точности запечатлела слова божественного мужа, а ты, Максим, припомни их вместе со мной:
«Когда же ребенок достигает возраста 14 лет, его берут к себе те, кого они называют царскими педагогами. Это четверо избранных персов, самые знаменитые люди своего поколения: самый мудрый, самый справедливый, самый благоразумный и самый мужественный. Один из них учит и магии, науке Зороастра, сына Оромаза, иными словами – почитанию богов. Учит он и искусству царствовать»[110].
26. Слышите ли вы, безрассудные обвинители магии? Это – наука, угодная бессмертным богам, обладающая знанием того, как чтить их и поклоняться им. Она безусловно священна, и божественное ведомо ей, она знаменита еще со времен Зороастра и Оромаза [111], своих основателей. Она – жрица небожителей, ее изучают как одну из наук особенно необходимых царю, и у персов не разрешают сделаться магом первому встречному, как не разрешают ему и стать царем. Тот же Платон в другом своем диалоге так написал о некоем Залмоксе, родом фракийце, но занимавшемся тою же наукой: «Заговоры – это прекрасные слова» [112]. А раз так, то почему бы мне и не знать прекрасных слов Залмокса или жреческого искусства Зороастра?… Но если, вместе с толпой, мои обвинители думают, что маг это только тот, кто вступил в общение с бессмертными богами, узнал какой-то невероятной силы заклинания и поэтому может исполнить все, чего ни пожелает, то я чрезвычайно изумлен, как они не побоялись обвинять человека, который, по их же собственным словам, обладает такой безграничной властью. Да, потому что столь таинственное и божественное могущество нельзя сравнивать ни с чем остальным, и от него не убережешься. Если кто-нибудь привлечет к суду убийцу, то появляется на улице с провожатыми; кто обвиняет отравителя, бывает особенно осторожен в еде; кто уличит вора, оберегает свое имущество. Но уж если кто-нибудь посягнет на жизнь мага (я употребляю это слово в том смысле, какой ему придают они), то какими провожатыми, какими предосторожностями, какой охраной сумеет этот человек предотвратить невидимую и неизбежную гибель? Разумеется, никакими. Вот почему обвинять в таких преступлениях значит не верить в них.
27. Однако из-за какого-то общего для невежественных людей заблуждения философы нередко подвергаются подобным обвинениям. Те из них, что исследуют простые и непосредственные причины существования тел (и поэтому о них ходят слухи, что они отрицают богов), считаются нечестивцами, например Анаксагор, Левкипп, Демокрит, Эпикур и остальные защитники природы. Других же философов, тех, что с особенной пытливостью изучают царящее в мире провидение и особенно часто прославляют богов, их-то как раз и называют магами (в ходячем смысле слова), как будто, коль скоро им известно то, что совершается, так они и сами могут совершать то же самое. Таковы некогда были Эпименид [113], Орфей, Пифагор, Остан [114], а затем приблизительно тем же подозрениям подвергались «Очищения» Эмпедокла [115], Дэмонион Сократа [116], то ?? ?????? Платона [117]. В таком случае я поздравляю себя, потому что и я оказываюсь в числе столь великого множества столь знаменитых людей.
Впрочем, сами факты, на которые они опираются, чтобы доказать мою вину, – ничтожны и нелепы, и, признаюсь, я опасаюсь, как бы ты не признал преступным в них только то, что они выдвинуты как судебные доказательства. «Почему, – спрашивает он, – ты разыскивал некоторые сорта рыб?» Как будто философ из любви к знанию не имеет права делать то, что может делать изнеженный обжора из любви к собственному брюху! «Почему свободная женщина вышла за тебя замуж после 14 лет вдовства?» Как будто не заслуживает еще большего удивления то, что она столько лет не выходила замуж! «Почему, прежде чем выйти за тебя замуж, она высказала в письме какое-то свое личное мнение?» Как будто кто-нибудь обязан давать отчет о причинах чужих мнений! «Но ведь она старше тебя и все же не отвергла молодого человека…» Да разве уже само это обстоятельство не служит доказательством, что нет никакой нужды в магии, чтобы женщина вышла замуж за мужчину, вдова – за холостяка, пожилая – за молодого?… А вот еще одно обвинение того же сорта: «Есть в доме у Апулея какой-то предмет, который он благоговейно чтит». Как будто не большее преступление вовсе не знать никакой святыни! «В присутствии Апулея упал мальчик». Ну, а что, если бы молодой человек, что, если бы даже старик упал у меня на глазах либо под бременем болезни, либо поскользнувшись на гладком полу?… Так вот какие аргументы служат у вас доказательством моих занятий магией: паденье ребенка, брак женщины и рыбная закуска!
28. Я мог бы, право же, ничем не рискуя, ограничиться тем, что уже сказал, и закончить речь. Но так как, из-за размеров обвинения, в моем распоряжении еще вдоволь воды [118], рассмотрим, пожалуй, если вам угодно, каждый факт в отдельности. И я не стану отрицать ни одного из поступков, которые вменяют мне в вину, будь это правдой или ложью; допустим, что все это действительно случилось; пусть все присутствующие, которые в огромном количестве собрались отовсюду послушать наш процесс, ясно поймут, что против философов невозможно, я уже не говорю, привести истинных фактов, но даже придумать какую-либо ложь: совершенно уверенные в собственной невиновности, они все же предпочитают защищаться, хотя могли бы просто все отрицать. Так вот, прежде всего я опровергну их доводы и докажу, что все это дело не имеет ничего общего с магией. Затем, окажись я даже самым великим магом на свете, я все же ясно покажу, что не было ни малейшего основания, ни малейшего повода привлекать меня к суду за какое-нибудь злодеяние. Дальше я скажу о не заслуженной мною ненависти, о письмах жены, неверно прочтенных и еще хуже истолкованных, о моем браке с Пудентиллой; я докажу, что вступил в него скорее из чувства долга, чем из корыстолюбия. Каких только беспокойств, каких мучений не доставил Эмилиану наш брак! Он-то и оказался причиной этого обвинения, которому я подвергся, и причиной его гнева, его ярости, его безумия, наконец. Если все это я установлю точно и неопровержимо, тогда лишь, Клавдий Максим, я призову в свидетели тебя и всех здесь присутствующих, что тот мой пасынок Сициний Пудент, под прикрытием и с согласия которого его дядя обвиняет меня, был совсем недавно вырван из-под моей опеки (после того, как умер брат его Понтиан, и старший по возрасту, и лучший по характеру); что, воспользовавшись этим, в нем возбудили безбожную злобу против меня и родной матери; что, не по моей вине, оставив занятия, подобающие свободному человеку, и презрев всякое образование, он уже первыми своими шагами, этим преступным обвинением, станет похож скорее на своего дядю Эмилиана, чем на брата Понтиана.
29. Теперь я перехожу, как и решил, ко всем бредням этого самого Эмилиана. Я начну с того, что, как ты слышал, он поторопился выложить прежде всего, считая, по-видимому, эти свои соображения самой основой для подозрений в магии. Я, де, за плату разыскивал через каких-то рыбаков определенные сорта рыб. Но какое же из этих двух обстоятельств способно вызвать подозрение в магии? Не то ли, что рыбу для меня искали рыбаки? Ну, конечно, следовало поручить эту работу вышивальщикам или плотникам. Если бы я захотел избежать ваших наветов, мне пришлось бы так изменить задачу каждого ремесла, чтобы плотник ловил у меня неводом рыб, а рыбак, наоборот, – обтесывал бревно… Или вы потому решили, что рыбешек разыскивали для злодеяния, что их разыскивали за деньги? Разумеется, я раздобыл бы их даром, если бы они были нужны мне для пира. Так что же вы не уличили меня еще во многом другом? Ведь я часто покупал за деньги и вино, и зелень, и фрукты, и хлеб! В этом случае ты обрекаешь на голод всех, изготовляющих лакомства: кто осмелится покупать у них продовольствие, если установлено, что все съестные припасы, которые приобретают за деньги, нужны не для обеда, а для магии? А если не остается никакого места для подозрений ни в том, что рыбакам предлагают за деньги заниматься обычным для них делом – ловить рыбу (рыбакам, которых они [119] все же не привели как свидетелей, потому что таких рыбаков и не существует), ни в том, что за товар заплатили определенную сумму (величину которой они [120] все же не назвали, чтобы умеренную цену не пропустили равнодушно мимо ушей, а к чересчур большой – не отнеслись с недоверием), если все это, говорю я, не вызывает ни малейшего подозрения, то пусть Эмилиан ответит мне, что за убедительный довод побудил его обвинить меня в магии?
30. «Ты разыскиваешь рыб», – говорят мне. Я не намерен отрицать этого, но скажи, пожалуйста, значит, тот, кто разыскивает рыб, – маг? Не в большей степени, на мой взгляд, чем если б я разыскивал зайцев, вепрей или каплунов [121]. Или, быть может, одни только рыбы несут в себе нечто, скрытое от других, но известное магам? Если ты знаешь, что это такое, то ты маг, и это несомненно; а если не знаешь, то тебе придется сознаться, что ты обвиняешь в том, чего сам не знаешь… Неужели вы до такой степени незнакомы со всеми науками, и даже, наконец, со всеми ходячими россказнями, что не в состоянии придать хоть видимость правдоподобия вашим измышлениям? Да и каким образом способна разжечь любовный пыл глупая и холодная рыба или вообще любой найденный в море предмет? Разве только то ввело вас в заблуждение, что Венера, как говорят, рождена морем?! [122]. Узнай же, Танноний Пудент, как велико было твое невежество, когда ты рассчитывал извлечь из рыб доказательство занятий магией. Если бы ты читал Вергилия, то несомненно знал бы, что эти занятия требуют совсем других вещей. Действительно, насколько мне известно, поэт перечисляет [123] мягкие повязки [124], пышные ветви [125], лучший ладан [126], разноцветные нити [127], затем – сухой лавр [128], быстро твердеющую глину [129] и быстро плавящийся воск [130], а кроме того, еще другие средства, которые он описывает в своей глубокомысленной поэме:
Я напомнил бы тебе о таких же точно местах у Феокрита, затем – у Гомера, у Орфея (у него их множество!); я без конца цитировал бы греческие комедии и трагедии, исторические сочинения, если бы не обнаружил недавно, что ты не сумел прочесть письма Пудентиллы, написанного по-гречески. Ну, что ж, приведу еще одного латинского поэта. А вот и сами стихи, их узнают те, кто читал Левия [133]:
22. Вот почему, когда, с целью оскорбить меня, вы заявили, что все мое имущество состояло из сумы да посоха, я принял ваши слова с благодарностью. Ах, если бы я был так велик душою, чтобы не нуждаться ни в каком ином имуществе, кроме этого, и с достоинством носить то же самое снаряжение, которого пожелал для себя Кратет [90], добровольно отказавшись от богатства. Кратет, говорю я (а ты, Эмилиан, хочешь – верь, хочешь – не верь), человек богатый и знаменитый, принадлежавший у себя на родине, в Фивах, к числу знатнейших граждан, из любви к тому самому образу жизни, который ты ставишь мне в упрек, роздал народу свое большое и доходное имущество и, отпустив на волю своих многочисленных рабов, сам избрал одиночество; ради одного только посоха он отверг множество плодоносных деревьев, благоустроенные поместья променял на одну маленькую суму; позже, убедившись, насколько она полезна, он прославил ее даже в песне, изменив для этого гомеровы стихи, в которых тот восхваляет остров Крит [91].Я процитирую начало, не то ты, пожалуй, решишь, что я придумал это в целях защиты:
Все дальнейшее тоже настолько чудесно сказано, что, прочти ты это, ты больше позавидовал бы моей суме, чем женитьбе на Пудентилле. Ты порицаешь суму и посох философов? Стало быть, ты должен порицать и фалеры [92] у всадников, и щиты у пехотинцев, и знамена у знаменосцев, и, наконец, белую квадригу и затканную пальмами тогу у триумфаторов [93]. А впрочем ни сума, ни посох не характерны для школы Платона, они служат отличительным признаком философов кинического направления. Но для Диогена и Антисфена [94] сума и посох были тем же, что для царей – диадема, для полководцев – военный плащ, для жрецов – шапка из меха [95], для авгуров – жезл. Диоген, споря с Александром [96] об истинном характере царской власти, хвастался своим посохом, как если бы это был скипетр. Наконец, сам непобедимый Геркулес (раз уж те, о которых я упомянул, эти жалкие нищие – не правда ли? – вызывают у тебя такое презренье), сам, говорю я, Геркулес, который обошел весь свет, очищая его от чудовищ и покоряя народы, этот бог, незадолго до того, как в награду за геройские подвиги был взят на небо, ходил тем не менее из страны в страну, одетый в одну только шкуру, а вся его свита состояла только из одной палки.
Град есть некий Сума средь мрака и тьмы беспросветной.
23. Но если все эти примеры ты и в грош не ставишь и если ты вызвал меня сюда не судебным процессом заниматься, а поговорить о размерах моего имущества, то я хочу, чтобы ты узнал все о положении моих дел, разумеется, если ты не осведомлен о них. Так вот, я заявляю тебе, что мне и моему брату осталось от отца что-то около 2 миллионов сестерциев, но эта сумма несколько поуменьшилась из-за моего продолжительного путешествия, длительных занятий науками и подарков, которые я нередко делал людям. Ведь и многим из друзей я оказывал помощь, и многочисленным учителям платил услугами за услуги, а дочерям некоторых из них даже давал приданое. И я, право же, без колебаний затратил бы и все свое наследство, чтобы приобрести себе то, что ценнее презренья к этому наследству, А ты, Эмилиан, и люди твоего сорта, такие же, как ты, необразованные и грубые, вы, действительно, стоите ровно столько, сколько сами имеете, как бесплодное несчастное дерево, которое само не приносит никаких плодов, и красная цена ему – цена древесины в стволе. Так или иначе, Эмилиан, но впредь остерегайся попрекать бедностью кого бы то ни было: ведь ты сам вплоть до недавнего времени в одиночку, с помощью единственного ослика за три дня вспахивал в дождливую пору свой клочок земли возле Зарата [97]. И не так уже много времени прошло с тех пор, как поумирали один за другим многие из твоих родственников и тебе совершенно незаслуженно досталось в наследство их имущество. Отсюда-то главным образом (а не только из-за твоей отталкивающей наружности) и прозвище у тебя – Харон.
24. Что же касается моей родины, то вы [98], ссылаясь на мои собственные сочинения, указали, что она расположена на самой границе Нумидии [99] и Гетулии [100]. Да, выступая публично в присутствии знаменитого Лоллиана Авита [101], я прямо заявил, что я полунумидиец-полугетулиец. Но я не вижу, что позорного для меня в этом обстоятельстве, как не вижу никакого позора и для Кира Старшего, в том, что родом он был полумидянин-полуперс. Не на то надо смотреть, где человек родился, а каковы его нравы, не в какой земле, а по каким принципам решил он прожить свою жизнь. Зеленщик и кабатчик вправе хвалить свои овощи и вино, ссылаясь на превосходство почвы в той или иной стране. Они говорят: вино – фасосское [102], овощи – флиунтские [103]. Действительно, особенно тонкий вкус этим питомцам земли в первую очередь сообщают плодородие страны, богатое дождями небо, мягкий ветерок, ясное солнышко, влажная почва. Но человеческая душа, которая извне вселяется во временное пристанище тела! Могут ли все эти обстоятельства хоть сколько-нибудь увеличить ее хорошие или дурные качества или как-нибудь уменьшить их? Разве самые разнообразные таланты встречаются не у всех народов, хотя одни из них как будто отличаются особенной глупостью, а другие – умом. Среди тупо-умнейших скифов родился мудрый Анахарсис [104], а среди смышленых афинян – дурак Мелетид [105]…
Но не потому сказал я все это, что стыжусь своей родины, нет – мне не пришлось бы краснеть за нее, будь мы даже еще сегодня городом Сифака [106]. Впрочем, после того, как Сифак потерпел поражение, мы перешли к царю Масиниссе [107], как подарок от римского народа, а затем наш город был как бы вновь основан, и мы стали блистательной колонией военных ветеранов. В этой колонии мой отец занимал высочайший пост дуумвира [108], пройдя предварительно через все почетные должности. Положение, которое отец приобрел в этом городе, я храню не менее достойно, чем он сам, с тех пор, как я начал принимать участие в заседаниях сената [109], пользуясь при этом, как я надеюсь, таким же почетом и доброй репутацией. Но для чего, в конце концов, я рассказал обо всем этом? Для того, чтобы ты, Эмилиан, не так сердился на меня и поскорее оказал бы мне снисхождение, раз уж я, может быть, по моей беспечности, не избрал местом своего рождения твой Зарат – этот светоч аттицизма.
25. Неужели вам не стыдно в присутствии такого человека, как Клавдий Максим, так упорно обвинять меня во всем этом? Ведь вы говорите о пустяках, которые, вдобавок, еще и противоречат друг другу, и тем не менее вы нападаете и на то и на другое! Как бы то ни было, но вы ставите мне в вину вещи прямо противоположные: суму и палку – как признак суровости, песни и зеркало – жизнерадостности; одного раба – как проявление скупости, трех вольноотпущенников – расточительности; наконец, красноречие греческое, а родину – варварскую… Очнитесь, очнитесь же и подумайте о том, что вы говорите в присутствии Клавдия Максима, человека строгого и занятого Делами всей провинции! Бросьте, говорю вам, эту бессмысленную клевету! Подавайте-ка сюда ваши обвинения – все эти лютые преступления, невероятные злодеяния, безбожные занятия! Почему в вашей речи доказательства завяли, а крик пышно расцвел?
Теперь я приступаю к самому обвинению в магии; его запалили с невероятным шумом, чтобы возбудить ненависть ко мне, но, вопреки всеобщим ожиданиям, огонь поддерживали какими-то бабьими сказками, и все обвинение сгорело дотла. Ты видел когда-нибудь, Максим, как пламя, охватив солому, звонко потрескивает, далеко бросает свой отблеск и быстро растет? Но вот – легкая солома сгорела, пламя угасло, и от костра ничего не осталось. Вот тебе обвинение того же сорта – оно начинается с брани, многословно, но бездоказательно, а после твоего приговора оно исчезнет, не оставив после себя никаких следов клеветы. Все это обвинение направлено у Эмилиана к одной цели – доказать, что я маг; и поэтому мне хочется спросить у его ученейших адвокатов: что такое маг?
Ведь если, как читал я у многих писателей, на языке персов «маг» – то же самое, что наше «жрец», что же это, в конце концов, за преступление – быть жрецом, изучить, как принято, законы священных обрядов, правила жертвоприношений, различные религиозные системы, понимать их и хорошо в них разбираться? А если магия – это то, что понимает под этим словом Платон, упоминая, каким наукам обучают персы юного наследника царского престола… но память моя в точности запечатлела слова божественного мужа, а ты, Максим, припомни их вместе со мной:
«Когда же ребенок достигает возраста 14 лет, его берут к себе те, кого они называют царскими педагогами. Это четверо избранных персов, самые знаменитые люди своего поколения: самый мудрый, самый справедливый, самый благоразумный и самый мужественный. Один из них учит и магии, науке Зороастра, сына Оромаза, иными словами – почитанию богов. Учит он и искусству царствовать»[110].
26. Слышите ли вы, безрассудные обвинители магии? Это – наука, угодная бессмертным богам, обладающая знанием того, как чтить их и поклоняться им. Она безусловно священна, и божественное ведомо ей, она знаменита еще со времен Зороастра и Оромаза [111], своих основателей. Она – жрица небожителей, ее изучают как одну из наук особенно необходимых царю, и у персов не разрешают сделаться магом первому встречному, как не разрешают ему и стать царем. Тот же Платон в другом своем диалоге так написал о некоем Залмоксе, родом фракийце, но занимавшемся тою же наукой: «Заговоры – это прекрасные слова» [112]. А раз так, то почему бы мне и не знать прекрасных слов Залмокса или жреческого искусства Зороастра?… Но если, вместе с толпой, мои обвинители думают, что маг это только тот, кто вступил в общение с бессмертными богами, узнал какой-то невероятной силы заклинания и поэтому может исполнить все, чего ни пожелает, то я чрезвычайно изумлен, как они не побоялись обвинять человека, который, по их же собственным словам, обладает такой безграничной властью. Да, потому что столь таинственное и божественное могущество нельзя сравнивать ни с чем остальным, и от него не убережешься. Если кто-нибудь привлечет к суду убийцу, то появляется на улице с провожатыми; кто обвиняет отравителя, бывает особенно осторожен в еде; кто уличит вора, оберегает свое имущество. Но уж если кто-нибудь посягнет на жизнь мага (я употребляю это слово в том смысле, какой ему придают они), то какими провожатыми, какими предосторожностями, какой охраной сумеет этот человек предотвратить невидимую и неизбежную гибель? Разумеется, никакими. Вот почему обвинять в таких преступлениях значит не верить в них.
27. Однако из-за какого-то общего для невежественных людей заблуждения философы нередко подвергаются подобным обвинениям. Те из них, что исследуют простые и непосредственные причины существования тел (и поэтому о них ходят слухи, что они отрицают богов), считаются нечестивцами, например Анаксагор, Левкипп, Демокрит, Эпикур и остальные защитники природы. Других же философов, тех, что с особенной пытливостью изучают царящее в мире провидение и особенно часто прославляют богов, их-то как раз и называют магами (в ходячем смысле слова), как будто, коль скоро им известно то, что совершается, так они и сами могут совершать то же самое. Таковы некогда были Эпименид [113], Орфей, Пифагор, Остан [114], а затем приблизительно тем же подозрениям подвергались «Очищения» Эмпедокла [115], Дэмонион Сократа [116], то ?? ?????? Платона [117]. В таком случае я поздравляю себя, потому что и я оказываюсь в числе столь великого множества столь знаменитых людей.
Впрочем, сами факты, на которые они опираются, чтобы доказать мою вину, – ничтожны и нелепы, и, признаюсь, я опасаюсь, как бы ты не признал преступным в них только то, что они выдвинуты как судебные доказательства. «Почему, – спрашивает он, – ты разыскивал некоторые сорта рыб?» Как будто философ из любви к знанию не имеет права делать то, что может делать изнеженный обжора из любви к собственному брюху! «Почему свободная женщина вышла за тебя замуж после 14 лет вдовства?» Как будто не заслуживает еще большего удивления то, что она столько лет не выходила замуж! «Почему, прежде чем выйти за тебя замуж, она высказала в письме какое-то свое личное мнение?» Как будто кто-нибудь обязан давать отчет о причинах чужих мнений! «Но ведь она старше тебя и все же не отвергла молодого человека…» Да разве уже само это обстоятельство не служит доказательством, что нет никакой нужды в магии, чтобы женщина вышла замуж за мужчину, вдова – за холостяка, пожилая – за молодого?… А вот еще одно обвинение того же сорта: «Есть в доме у Апулея какой-то предмет, который он благоговейно чтит». Как будто не большее преступление вовсе не знать никакой святыни! «В присутствии Апулея упал мальчик». Ну, а что, если бы молодой человек, что, если бы даже старик упал у меня на глазах либо под бременем болезни, либо поскользнувшись на гладком полу?… Так вот какие аргументы служат у вас доказательством моих занятий магией: паденье ребенка, брак женщины и рыбная закуска!
28. Я мог бы, право же, ничем не рискуя, ограничиться тем, что уже сказал, и закончить речь. Но так как, из-за размеров обвинения, в моем распоряжении еще вдоволь воды [118], рассмотрим, пожалуй, если вам угодно, каждый факт в отдельности. И я не стану отрицать ни одного из поступков, которые вменяют мне в вину, будь это правдой или ложью; допустим, что все это действительно случилось; пусть все присутствующие, которые в огромном количестве собрались отовсюду послушать наш процесс, ясно поймут, что против философов невозможно, я уже не говорю, привести истинных фактов, но даже придумать какую-либо ложь: совершенно уверенные в собственной невиновности, они все же предпочитают защищаться, хотя могли бы просто все отрицать. Так вот, прежде всего я опровергну их доводы и докажу, что все это дело не имеет ничего общего с магией. Затем, окажись я даже самым великим магом на свете, я все же ясно покажу, что не было ни малейшего основания, ни малейшего повода привлекать меня к суду за какое-нибудь злодеяние. Дальше я скажу о не заслуженной мною ненависти, о письмах жены, неверно прочтенных и еще хуже истолкованных, о моем браке с Пудентиллой; я докажу, что вступил в него скорее из чувства долга, чем из корыстолюбия. Каких только беспокойств, каких мучений не доставил Эмилиану наш брак! Он-то и оказался причиной этого обвинения, которому я подвергся, и причиной его гнева, его ярости, его безумия, наконец. Если все это я установлю точно и неопровержимо, тогда лишь, Клавдий Максим, я призову в свидетели тебя и всех здесь присутствующих, что тот мой пасынок Сициний Пудент, под прикрытием и с согласия которого его дядя обвиняет меня, был совсем недавно вырван из-под моей опеки (после того, как умер брат его Понтиан, и старший по возрасту, и лучший по характеру); что, воспользовавшись этим, в нем возбудили безбожную злобу против меня и родной матери; что, не по моей вине, оставив занятия, подобающие свободному человеку, и презрев всякое образование, он уже первыми своими шагами, этим преступным обвинением, станет похож скорее на своего дядю Эмилиана, чем на брата Понтиана.
29. Теперь я перехожу, как и решил, ко всем бредням этого самого Эмилиана. Я начну с того, что, как ты слышал, он поторопился выложить прежде всего, считая, по-видимому, эти свои соображения самой основой для подозрений в магии. Я, де, за плату разыскивал через каких-то рыбаков определенные сорта рыб. Но какое же из этих двух обстоятельств способно вызвать подозрение в магии? Не то ли, что рыбу для меня искали рыбаки? Ну, конечно, следовало поручить эту работу вышивальщикам или плотникам. Если бы я захотел избежать ваших наветов, мне пришлось бы так изменить задачу каждого ремесла, чтобы плотник ловил у меня неводом рыб, а рыбак, наоборот, – обтесывал бревно… Или вы потому решили, что рыбешек разыскивали для злодеяния, что их разыскивали за деньги? Разумеется, я раздобыл бы их даром, если бы они были нужны мне для пира. Так что же вы не уличили меня еще во многом другом? Ведь я часто покупал за деньги и вино, и зелень, и фрукты, и хлеб! В этом случае ты обрекаешь на голод всех, изготовляющих лакомства: кто осмелится покупать у них продовольствие, если установлено, что все съестные припасы, которые приобретают за деньги, нужны не для обеда, а для магии? А если не остается никакого места для подозрений ни в том, что рыбакам предлагают за деньги заниматься обычным для них делом – ловить рыбу (рыбакам, которых они [119] все же не привели как свидетелей, потому что таких рыбаков и не существует), ни в том, что за товар заплатили определенную сумму (величину которой они [120] все же не назвали, чтобы умеренную цену не пропустили равнодушно мимо ушей, а к чересчур большой – не отнеслись с недоверием), если все это, говорю я, не вызывает ни малейшего подозрения, то пусть Эмилиан ответит мне, что за убедительный довод побудил его обвинить меня в магии?
30. «Ты разыскиваешь рыб», – говорят мне. Я не намерен отрицать этого, но скажи, пожалуйста, значит, тот, кто разыскивает рыб, – маг? Не в большей степени, на мой взгляд, чем если б я разыскивал зайцев, вепрей или каплунов [121]. Или, быть может, одни только рыбы несут в себе нечто, скрытое от других, но известное магам? Если ты знаешь, что это такое, то ты маг, и это несомненно; а если не знаешь, то тебе придется сознаться, что ты обвиняешь в том, чего сам не знаешь… Неужели вы до такой степени незнакомы со всеми науками, и даже, наконец, со всеми ходячими россказнями, что не в состоянии придать хоть видимость правдоподобия вашим измышлениям? Да и каким образом способна разжечь любовный пыл глупая и холодная рыба или вообще любой найденный в море предмет? Разве только то ввело вас в заблуждение, что Венера, как говорят, рождена морем?! [122]. Узнай же, Танноний Пудент, как велико было твое невежество, когда ты рассчитывал извлечь из рыб доказательство занятий магией. Если бы ты читал Вергилия, то несомненно знал бы, что эти занятия требуют совсем других вещей. Действительно, насколько мне известно, поэт перечисляет [123] мягкие повязки [124], пышные ветви [125], лучший ладан [126], разноцветные нити [127], затем – сухой лавр [128], быстро твердеющую глину [129] и быстро плавящийся воск [130], а кроме того, еще другие средства, которые он описывает в своей глубокомысленной поэме:
А ты, рыбий обвинитель, наделяешь магов совсем другими средствами: эти средства не снимают, оказывается, с нежных лбов, а сдирают с чешуйчатых хребтов, не срывают в поле, а вытаскивают из пучины, не скашивают серпами, а подцепляют крючками. Наконец, говоря о колдовстве, Вергилий называет яд, ты – порошок, он – травы и сучья, ты – чешую и кости, он скашивает луг, ты обшариваешь волну.
В дело идут, при луне серпами медными жаты,
Травы, что в соке молочном губительный яд источают,
Также берется нарост волшебный [131] со лба жеребенка
Новорожденного, отнятый у кобылицы… [132]
Я напомнил бы тебе о таких же точно местах у Феокрита, затем – у Гомера, у Орфея (у него их множество!); я без конца цитировал бы греческие комедии и трагедии, исторические сочинения, если бы не обнаружил недавно, что ты не сумел прочесть письма Пудентиллы, написанного по-гречески. Ну, что ж, приведу еще одного латинского поэта. А вот и сами стихи, их узнают те, кто читал Левия [133]: