64. А на тебя, Эмилиан, этот бог, вестник и небожителей и обитателей преисподней, за твою ложь пусть наведет проклятие и тех и других богов; пусть все время будут попадаться навстречу тебе лики мертвых, все призраки, все лемуры, все маны [263], все чудовища, сколько их ни найдется, все ночные привидения, все могильные ужасы, все гробовые страшилища, от которых, впрочем, и по возрасту, и по качествам своим ты не столь уж далек.
   Так или иначе, но мы, последователи платонической школы, знаем только вещи торжественные, радостные, священные, возвышенные, небесные. Более того, в своем стремлении ввысь эта школа вознеслась в области более высокие, чем самое небо, и остановилась на самой крайней вершине мира. Максим знает, что я говорю правду, Максим, который внимательно прочитал в «Федре» слова: «наднебесное место» и «вершина неба» [264]. В то же время он отлично понимает (отвечу вам уж заодно и по поводу названия), кто именно этот ????????, названный так впервые не мною, а Платоном: «…царя превыше всего, он – все, и все существует ради него» [265]; кто этот ???????? – причина, смысл и первоначало всей природы, высший создатель духа, вечный спаситель всего живого, неустанный творец своего мира, – и притом творец, творящий без усилий, спаситель, спасающий без труда, прародитель, не рождающий, не связанный ни временем, ни местом, не подверженный никаким изменениям, лишь для немногих мыслимый, для всех несказанный. Вот я и сам подкрепляю подозрение в занятиях магией. Я не скажу, Эмилиан, кто этот ????????, которого я чту. Больше того, если бы сам проконсул спросил, что же такое мой бог, я бы и ему не ответил [266].
   65. О названии, на этот раз, я сказал достаточно. Остается еще одно: иные из присутствующих (мне это и самому известно) стремятся услышать, почему я хотел, чтобы изображение сделали не из серебра или золота, а именно из дерева. И они желают этого, полагаю я, не столько для того, чтобы найти оправдание мне и моей скупости, сколько для того, чтобы, найдя правду [267], положить конец и этому сомнению, так как все подозрения в преступлении, как они видят, полностью рассеяны. Итак, слушайте те, кто хочет узнать это, но только как можно внимательнее и сосредоточеннее, как если бы вы внимали словам самого старца Платона, цитирующего из своей последней книги – «Законы»: «Нужно, чтобы средний человек приносил богам умеренные дары. А земля и домашний очаг посвящены всем богам. Пусть же никто дважды не посвящает богам жертву» [268]. Тем самым он запрещает кому бы то ни было сооружать частные святилища, считая, что гражданам для принесения жертв достаточно общественных храмов. Затем он добавляет: «В других городах золото и серебро у частных лиц и в храмах – предмет, возбуждающий зависть; слоновая кость, добываемая из тела, покинутого душой, – неподходящее приношение, а железо и медь – орудия войны. Но из дерева, из одного только дерева, пусть каждый посвящает все, что ему угодно, и равным образом – из камня» [269]. Общее собрание, Максим и вы, члены совета, показало, что я, кажется, очень удачно пользуюсь Платоном и как учителем жизни и как защитником в суде, повинуясь, как видите, его законам [270].
   66. Теперь время перейти к письмам Пудентиллы или даже обратиться к событиям, несколько более ранним, чтобы всем стало абсолютно ясно, что я, вторгшийся, по их словам, в дом Пудентиллы из любви к наживе, должен был бы избегать этого дома, если бы помышлял хоть о какой-нибудь наживе. Да, потому что и в остальном этот брак имеет весьма мало преимуществ и был бы даже прямо враждебен моим интересам, если бы сами добродетели моей жены не уравновешивали бесчисленных неудобств. Действительно, кроме ничтожной и бесплодной зависти, нельзя найти никакой иной причины, которая возбудила бы против меня этот процесс, да и прежде не раз угрожала моей жизни. Какие мотивы, кроме этого, могли двигать Эмилианом, даже если он, и в самом деле, убедился, что я маг? Ведь я не только что каким-нибудь делом, но даже ни малейшим словечком не задел его, так чтобы могло показаться, будто он намерен отомстить мне по заслугам. Да и не ради славы обвиняет он меня, как обвинял М. Антоний Гн. Карбона, Г. Муций – А. Альбуция, П. Сульпиций – Гн. Норбана, Г. Фурий – М. Аквилия, Г. Курий – Кв. Метелла [271]. В самом деле, эти блестяще образованные молодые люди, мечтая о славе, предпринимали этот первый шаг на политическом поприще, чтобы с помощью какого-нибудь выдающегося процесса приобрести известность среди сограждан. В древние времена допускалось обычаем, чтобы молодые начинающие ораторы показывали цвет своего таланта; но порядок этот давно уже вышел из употребления. Впрочем, даже если бы такой обычай процветал и теперь, все же Эмилиан не имел бы к нему никакого отношения: не к лицу было бы человеку грубому и необразованному выставлять на показ свое «красноречие», ни желать славы – неотесанной деревенщине, ни начинать судебную карьеру – старику, одной ногой стоящему в могиле. Разве только Эмилиан из-за своей строгости дал пример подобного рода и, возмущенный самими преступлениями, предпринял по безупречности своих нравов это обвинение… Я с трудом допустил бы такое предположение даже в отношении того славного Эмилиана, Африканского и Нумантинского [272], бывшего цензора к тому же, а не то что – этого вот африканца. И мне поверить, что в подобном чурбане заложена способность – я уже не говорю – ненавидеть преступления, но попросту понимать их?!
   67. Что же из этого следует? Любому ясно, как день, что одна только зависть и ничто иное толкнула Эмилиана, его подстрекателя Геренния Руфина, о котором я сейчас буду говорить, и остальных моих врагов к клеветническим измышлениям, касающимся магии.
   Итак, есть пять вопросов, которые мне нужно рассмотреть. Ведь если память мне не изменяет, их обвинения, связанные с именем Пудентиллы, были таковы. Во-первых, после смерти первого мужа у нее никогда не было желания выйти замуж, но, по их словам, ее принудили к тому мои заклинания. Во-вторых, – ее письма, которые, как они думают, служат признанием в моих занятиях магией. Их третье и четвертое обвинения состояли в том, что на шестидесятом году жизни Пудентилла вышла замуж из-за похотливых желаний и что брачный контракт был подписан в деревне, а не в городе. Последний и в то же время самый злобный навет касается приданого. Здесь они излили весь свой яд, напрягли все силы; здесь заключено то, что мучило их более всего: они заявили, будто в самом начале нашей связи я выманил у влюбленной женщины огромное приданое [273], удалив предварительно свидетелей и уединившись с нею в загородном доме. Я покажу, что все это так лживо, ничтожно и неосновательно, и так легко и бесспорно опровергну это, что, клянусь богом, Максим и члены совета, я боюсь, как бы вы не решили, что обвинитель подослан и подкуплен мною с целью найти возможность унять эту зависть открытым путем. Поверьте мне, вы действительно убедитесь в следующем: мне придется приложить все возможные усилия, лишь бы вы только не подумали, что столь вздорное обвинение – скорее моя ловкая выдумка, чем глупая их затея.
   68. Теперь я кратко изложу ход дела и постараюсь заставить Эмилиана (после того, как все разъяснится) признать, что им двигала неоправданная зависть ко мне, что он заблуждался и был очень далек от истины. А вы тем временем ознакомьтесь, прошу вас, очень внимательно, как поступали до сих пор, или даже, если можете, еще внимательнее с самим источником и основанием нашего процесса.
   Эмилия Пудентилла, ныне моя жена, родила от некоего Сициния Амика, за которым была замужем прежде, двух сыновей, Понтиана и Пудента. Дети остались сиротами под властью деда со стороны отца [274](Амик умер, когда отец его был еще жив), и в течение почти что четырнадцати лет она, с заслуживающим упоминания чувством долга, усердно воспитывала их, хотя и не испытывала никакого удовольствия от такого долгого вдовства в самом цветущем возрасте. Но дед мальчиков старался, вопреки ее желанию, свести ее со своим сыном Сицинием Кларом и поэтому устранял всех остальных, сватавшихся к ней. Кроме того, он угрожал, что по завещанию не оставит мальчикам из состояния их отца ничего, если она выйдет замуж за чужого человека. Видя, что это условие, поставленное стариком, неустранимо, Пудентилла, как женщина разумная и чрезвычайно добродетельная, чтобы не доставить по этой причине каких-нибудь неприятностей своим сыновьям, заключает брачный контракт с человеком, которого ей навязывали, то есть – с Сицинием Кларом. Но от брака [275], с помощью различных хитростей, она уклонялась до тех пор, пока не умер дед мальчиков, оставив ее сыновей наследниками, причем так, что старший, Понтиан, стал опекуном своего младшего брата.
   69. Когда она избавилась от этой тревоги и самые знатные люди стали просить ее руки, она решила не оставаться дольше вдовой: ведь если она и могла стойко переносить тоску одиночества, то терпеть физическое нездоровье она долее не могла. Женщина безупречно целомудренная, Пудентилла провела все эти годы вдовства без единого проступка, и молва не коснулась ее. Но, отвыкнув от супружеской жизни, ослабев от долгой бездеятельности своих внутренних органов и страдая тяжелым расстройством матки, она часто оказывалась на краю гибели, изнемогая от страшных болей. Врачи вместе с повивальными бабками единодушно решили, что болезнь вызвана отсутствием брачной связи, что недуг со дня на день усиливается, что положение становится все более тяжелым; пока она еще не совсем состарилась, говорили они, здоровье надо поправлять замужеством. Все одобрили этот совет, а горячее остальных – этот вот Эмилиан, который только что нагло лгал, уверяя, будто Пудентилла никогда не думала о браке, прежде чем я не принудил ее к этому своими преступными магическими действиями, и будто я один нашелся такой, что с помощью заклинаний и приворотных зелий запятнал как бы девственность ее вдовства. Я часто слыхал, как не без основания говорили, что лгуну следует обладать хорошей памятью [276]; но ты, очевидно, не припоминаешь, Эмилиан, как еще до моего приезда в Эю ты даже написал письмо к сыну Пудентиллы Понтиану о том, что ей следует выйти замуж; Понтиан, уже возмужавший, в то время жил в Риме. Эй, передай-ка [277] сюда это письмо или лучше дай его самому Эмилиану. Пусть он прочтет и сам уличит себя своим же голосом и своими словами.
   Так твое ли это письмо? Что же ты побледнел? Ну, конечно, – краснеть ведь ты не умеешь? Твоя ли это подпись?… Прочти, прошу тебя, погромче, чтобы все поняли, насколько язык его и его рука не согласны друг с другом и насколько меньшее противоречие существует у меня с ним, чем у него с самим собой.
   70. Написал ли ты, Эмилиан, то, что здесь прочли? «Я знаю, что она хочет и должна выйти замуж, но кого она выберет, не знаю». Ты прав: ты этого не знал, потому что Пудентилла, отлично видя твое неприязненное и враждебное отношение, говорила тебе только о самом намерении, но ничего не сказала о претенденте. Все еще думая, однако, что она выйдет за твоего брата Клара, ты советовал ее сыну Понтиану дать свое согласие. Стало быть, если бы она вышла замуж за деревенщину и дряхлого старика Клара, ты говорил бы, что она по своему желанию и без всякой магии уже давно собиралась выйти замуж. Но так как она выбрала молодого человека, такого, каким вы описываете меня, ты говоришь, что она сделала это против своей воли и что вообще она всегда отвергала брак. Ты не знал, негодяй, что у нас в руках твое письмо, отправленное по этому поводу, не знал, что тебя уличат твои собственные показания. Однако это письмо, как свидетельство и доказательство твоих намерений, Пудентилла предпочла не выбрасывать и сохранила [278], зная тебя за человека настолько же ненадежного и непостоянного, насколько лживого и бессовестного. Сама она, впрочем, написала об этом своему сыну Понтиану в Рим и даже привела полностью мотивы своего решения. Она говорила обо всем, что касалось ее здоровья. Не остается больше ничего, писала она, что обязывало бы ее стойко переносить страдания. Ценою долгого вдовства, пренебрегая собственным благополучием, она достигла того, что ее сыновья получили наследство деда, а она даже увеличила это наследство своими неустанными заботами. Самому ему, Понтиану, писала она далее, по воле богов уже пришло время жениться, а его брату – надеть мужскую тогу [279]. Пусть же они позволят и ей положить, в конце концов, предел своему одиночеству и болезни. Впрочем, ни ее материнские чувства, ни последняя воля пусть не тревожат их: к ним, и после замужества, она будет относиться так же, как и в годы вдовства… Я просил бы прочесть копию этого письма к сыну.
   71. Теперь, я думаю, каждому ясно, что не мои заклинания побудили Пудентиллу отказаться от ее непреклонного вдовства, но что она уже давно, по собственной воле, не чужда была мысли о браке и, по-видимому, предпочла меня остальным. Почему этот выбор столь почтенной женщины должен служить для меня обвинением, а не похвалой – я не нахожу оснований. Меня изумляет только одно: отчего это Эмилиан и Руфин так тяжело переживают решение Пудентиллы, если даже те, кто ранее сватались к ней, спокойно перенесли известие, что им предпочли меня?
   Кроме того, поступая таким образом, Пудентилла повиновалась скорее своему сыну, чем собственной склонности. Именно так обстояло дело, и Эмилиан не сможет этого отрицать. Действительно, Понтиан, получив от матери письмо, тотчас поспешил вернуться из Рима, опасаясь, как бы мать, попав в руки какого-нибудь жадного человека, не передала всего имущества, как это часто случается, в дом мужа. Эта забота причиняла ему немалое беспокойство. Все надежды на богатство у него и его брата были связаны с материнским состоянием. Дед оставил им очень немного, мать же обладала 4 миллионами сестерциев (правда, часть этой суммы составляли деньги, взятые в долг у детей – без всякого письменного обязательства, а, как и должно быть среди родных, под честное слово). Этого опасения Понтиан не высказывал вслух и не решался открыто возражать, чтобы не показалось, будто он не доверяет матери.
   72. Итак, дело было в таком положении: мать намеревалась выйти замуж, сын опасался этого; – и вот случайно или по воле богов прибываю я, держа путь в Александрию. Клянусь богом, я мог бы сказать: «О, если бы этого никогда не случилось!» – но уважение к жене удерживает меня… Была зима. После утомительного пути я довольно много дней пролежал больным у своих друзей Аппиев, присутствующих здесь, имя которых я называю, чтобы почтить их и выразить свою любовь. Туда пришел ко мне Понтиан: всего лишь несколько лет назад в Афинах [280] он познакомился со мной через одних общих приятелей, а затем между нами установилась тесная дружеская связь. Он окружает меня уваженьем и почетом, с жаром заботится о моем здоровье и искусными приемами завоевывает мою любовь. Еще бы! Ведь ему показалось, что он нашел для матери самого подходящего мужа, которому может, ничем не рискуя, доверить все домашнее имущество. Сначала, прибегнув к иносказаниям и недомолвкам, он выясняет мои намерения. Видя, что я собираюсь продолжать путь и вовсе не склонен к женитьбе, он просит меня, по крайней мере, хоть немного задержаться в Эе, говоря, что хочет уехать вместе со мной. На Сиртах – жара и бродят дикие звери [281]. По его мнению, нужно подождать следующей зимы, раз уж эту отняла у меня болезнь. Долгими просьбами он добивается согласия моих друзей Аппиев на то, чтобы перенести меня к себе, в дом своей матери. Он говорит, что там у меня будет более здоровое помещение. А кроме того – вид на море, который я очень люблю: я могу любоваться им когда угодно, прямо из их дома.
   73. Он настаивает, не щадя сил, убеждает меня, и я соглашаюсь на все. Он поручает моим заботам свою мать и своего брата – вот этого мальчика. Я оказываю им кое-какую помощь в наших совместных занятиях [282], дружба становится все более тесной. Тем временем я поправляюсь. По просьбе друзей я публично выступаю на какую-то тему. Все присутствовавшие, наполнившие в огромном количестве базилику, где происходило выступление, криками выражают свое одобрение и, между прочим, восклицая в один голос «замечательно!», просят остаться и стать гражданином Эи. Едва слушатели разошлись, Понтиан, использовав этот случай, чтобы напасть на меня, истолковывает единодушное восклицание народа как божественное предзнаменование и открывает мне свой замысел – соединить мать, которую очень многие жаждут получить в жены, со мною, если я не возражаю. Ведь только на меня он может положиться во всем, только мне доверяет! А если я не возьму на себя этой задачи, по той причине, что мне предлагают в жены не хорошенькую девочку, а женщину заурядной внешности и мать двух детей, если бы из этих соображений я ради красоты и богатства стал бы сохранять себя для другого предложения, я поступил бы и не как друг и не как философ. Моя речь оказалась бы чересчур длинной, если б я захотел припомнить, что я возражал на это, как долго и как много раз спорили мы друг с другом, сколько просьб (и какие просьбы!) я беспрерывно выслушивал от него, пока он не добился своего. Не то чтобы за целый год, все время живя вместе, я не оценил Пудентиллы и не заметил достоинств, которыми она одарена. Дело было в том, что, охваченный страстью к путешествиям, я отвергал в то время брак как помеху. Вскорости, однако, и я захотел получить руку такой женщины, как она, ничуть не меньше, чем если бы сам первым пожелал этого. Понтиан, со своей стороны, убедил мать отдать мне предпочтение перед всеми другими и с невероятным рвением стремился как можно скорее осуществить свой план. Мы едва добиваемся от него самой ничтожной отсрочки, – до тех пор, пока он сам женится, а брат его начнет носить мужскую тогу. А после этого мы должны будем сочетаться браком.
   74. О если бы я мог, не нанося делу тяжелого ущерба, обойти молчанием то, о чем предстоит говорить, чтобы не казалось, что, чистосердечно простив Понтиана, умолявшего меня извинить ему его заблуждение [283], я упрекаю его теперь за легкомыслие! Да, я признаю (и это послужило аргументом против меня), что после женитьбы он уклонился от исполнения заключенного договора; изменив неожиданно свои намерения, он стал с равным упорством препятствовать тому, к чему прежде с таким нетерпением стремился, и, наконец, был готов что угодно вынести, что угодно сделать, лишь бы только наш брак не состоялся. Впрочем, обвинять за эту перемену к худшему и за вражду к матери следует не его, а его тестя, вот этого Геренния Руфина, который в ничтожестве, бессовестности и порочности не имеет себе равных в целом свете. В немногих словах, как можно сдержаннее, я нарисую облик этого человека: мне не хотелось бы, чтобы его старания, если я вовсе умолчу о нем, пропали даром, – он ведь не щадил своих сил, раздувая против меня это дело.
   Ведь это он подстрекнул этого мальчонку [284], он составил обвинение, он нанял адвокатов, он скупил свидетелей, он очаг всей клеветы, он факел и бич этого Эмилиана, он повсюду с необыкновенной наглостью хвастается, что из-за его хитрости меня привлекли к суду. И правда, ему есть за что рукоплескать себе в таких делах. Посредник во всяких тяжбах, изобретатель всяких обманов, мастер всяческого притворства, рассадник всяческих пороков, жилище, логовище, вертеп сладострастия и распутства, всеми позорными делами, вместе взятыми, ты стал известен уже с самого юного возраста! Когда-то, в детстве, еще до того, как эта плешь обезобразила его, он беспрекословно подчинялся всем неслыханным желаниям тех, кто его лишал его мужского достоинства, а потом, в юности, плясал на сцене [285], очень вяло и дрябло, но, как я слышал, с какой-то грубой и неуклюжей извращенностью. Говорят, что от актера в нем не было ничего, кроме бесстыдства.
   75. Даже в таком возрасте, как сейчас (да погубят его боги! – нужно заранее просить извинения за то, что приходится оскорбить ваши уши), весь его дом – это дом сводника, вся семья опозорена; сам он человек бесчестный, жена – проститутка и сыновья не лучше. Днем и ночью беспрерывно на потеху молодежи наружная дверь дома распахивается настежь ударами ноги, под окнами орут песни, столовая не отдыхает от шумных пирушек, спальня открыта для прелюбодеев: всякий смело может войти туда, если только заранее уплатит мужу. Так позор брачного ложа служит для него источником дохода. Некогда он ловко торговал самим собою, теперь же зарабатывает, торгуя телом жены. Очень многие с ним самим – я не лгу! – с ним самим договариваются о ночах его жены. При этом между мужем и женой существует определенный сговор: кто принесет жене богатый подарок, тех никто не замечает, и они уходят, когда хотят. А кто придет с пустыми руками, тех по данному сигналу захватывают как прелюбодеев, и они, как если бы пришли учиться, уходят не раньше, чем распишутся [286].