Ленин открыл газету, лежащую на самом верху. Война вступила в позиционную стадию. Все ждут тепла и весеннего наступления. Я это и так знаю без них. Братание на фронте… Гм! С чего бы это? Неужели начитались наших листовок? Мне говорили: зачем печатать эти листовки, Владимир Ильич? Крестьянская масса, сидящая в окопах, в основном неграмотная. Нашли же логический выверт! А я им: прочтут офицеры и самые впечатлительные зачитают вслух солдатам. Ответ неплохой, но неполный. Если мы получаем деньги на революцию, значит надо что-то печатать. Не принимая в расчет того, что читать это некому. Вообще сколько было всего наших газет за время существования партии? «Искра», несколько «Правд», всевозможные вестники, бюллетени, «Рабочее дело» в многочисленных вариантах… И все были обращены к неграмотному народу. Нонсенс! Абсурд. Их читала только социал-демократия в количестве тысячи человек. Кого мы кормим баснями? Неграмотный народ? Да нет, самих себя. Меня сейчас стошнит. Купил бы, что ли, остров в каком-нибудь южном море и поселился бы рядом с Горьким… Или с этим авантюристом Парвусом, который хочет ободрать Россию, как липку. Не обдерешь, Александр Львович, а может, и Израиль Лазаревич!.. У нас с вами контактов никаких. А то еще в будущем какой-нибудь угрюмый архивист опишет потомкам, как мы с Парвусом договорились о революции. А обыватель поверит и скушает без горчицы!.. На то он и обыватель, чтобы верить в самое низкое. На том свете не отмоешься, и в преисподней икнется. Идеи у Парвуса есть, это точно. И я, как пчела, собираю все то, что поможет переделать Телец в экспонат Эрмитажа… Я – пчела, а не трутень! Нет, точно стошнит!.. Проклятые пирожные. Булочник меня отравил!..
   – Вам записка, господин Ульянов!..
   Она очаровательно улыбалась, эта старая женщина из библиотеки. Так улыбается пустой дом битыми стеклами, когда в него заглянет солнце. А чему улыбалась? Скромной пенсии, которая ее ожидает? Тоже мне, нашла чему радоваться! У меня один тираж антивоенного листка стоит больше.
   – Благодарю вас!..
   Он привстал со стула и взял из ее рук сложенный надвое листок. Не ожидая ничего хорошего, развернул…
   Записка была краткой.
   «Ждем к 12-ти в знакомом вам кегель-клубе. Надеюсь, вы уже в курсе. Ваш Карл».
   Сквозняк тревоги обдал его с ног до головы. В носу зачесалось, неужели мгновенно простыл? Да и в чем он должен быть в курсе? В курсе того, что ты – дурак, Карл?
   Он снова посмотрел в газету. И наткнулся на то, что должен был увидеть в самом начале. Вернее, напечатанное в газете проткнуло его насквозь. Кол вошел через грудь и вышел через лопатки. Русский царь умер. Да нет, не умер, а отрекся!.. В пользу своего брата Михаила Александровича. А как же мы? На кого он нас оставляет?..
   Ленин вскочил со стула и опрокинул его на пол. В стекло ударила весенняя муха. Она билась и билась лбом, пытаясь вылететь наружу. Так и он, отличник и неудачник, бил почти тридцать лет своим лбом Каменного Тельца самодержавия, а оно ничего об этом не знало. И тут вдруг махом все и кончилось. Нет, не махом. Мах – философ-идеалист, я заклеймил его в одной из своих работ, которую прочло несколько десятков человек… Бедная муха! Только я один тебя понимаю… На волю!..
   Владимир Ильич открыл окно, и толстая муха вылетела на швейцарский воздух.
   Спотыкаясь и чуть не падая, бросился вон из биб-лиотеки.

3

   Теперь – конец. Вот теперь – конец полный. Маска сброшена. Под ней – лишь организационная пустота, заполненная антивоенными листками. Немецкие деньги, пожертвование купцов-фабрикантов из староверов, партвзносы и даже рабочие медяки – всё бы теперь отдал, чтобы откупиться: только не сейчас революция, пусть бы лет через пять-десять, когда укрепим силы!.. Обладать женщиной неинтересно. Интересней думать об ее обладании. То же самое с революцией. Конкурентов появится множество. Допустим, мы перегрызем им глотки. Опыт есть, сможем. Правительство Львова, как написано в этой заметке? Это – не конкурент. С ним мы покончим быстро. Но дальше-то что? Кто из нас, кроме меня, сдюжит работать в новом красном Конвенте? Левка? Мартов? Радек?.. Последний – трепач. В качестве рассказчика анекдотов – годится. В качестве работника бесполезен. Гришка Зиновьев будет выносить за мной горшки. Юлик сдрейфит. А Левка перетянет одеяло на себя. И это все – на фоне черной крестьянской массы, тупой и липкой. В ней, как в болоте, все растворится и пропадет. Значит, в перспективе – обязательное образование ее, тотальная грамотность, но под марксистским углом. Да о чем я? Разве сейчас время об этом думать?.. А что с немцами? С ними – только мир на любых условиях. А они-то на него и не пойдут, они возьмут Россию теперь голыми руками. Нет, это действительно конец!.. Бежать надо, бежать! На остров!..
   Он сидел, вцепившись в велосипедный руль и рассекая упрямым лбом весенний воздух. Для ликвидации государства потребуется небывалый террор. А для создания армии, чтобы дать отпор той же Германии, в случае надобности одного террора будет мало. Да и кто на него способен? Он – нет. В молодости я любил стрелять от отчаяния зайцев. Зайцы плакали, как дети, и потом долго снились. Комфортабельная Европа выбила из меня эту кровожадную дурь. Кого стрелять, зачем? Попов – обязательно. Крупных капиталистов – само собой. Поручить все кавказским товарищам, тем же Камо и Кобе, они всех перестреляют, ибо у них нет мозгов. Одни инстинкты, как у зверя. А раз так, то они перестреляют и нас. Кавказские товарищи опасны. Подальше их. На Кавказ. Пусть там и сидят. Еще есть поляки и финны. Стрелять им будет легче, особенно русских, потому что на Россию они обижены. А мы их уравновесим Бундом. Евреи-демагоги с одной стороны, а неевреи-чухонцы – с другой. Будет ли у весов равновесие? Да нет, я схожу с ума. Какие весы, если я еще даже не в России и в нее, если честно, совсем не хочу? А ведь придется разыграть желание вернуться. Придется срочно ехать, иначе примут за труса. Я и говорю – полный крах!..
   Руки его тряслись, руль у велосипеда вилял. Он подкатил к маленькому ресторану Штюссихор на одноименной площади, где часто происходили социал-демократические посиделки. Кегель-клуба здесь не было, и кто его выдумал, неизвестно. А главное, зачем? Из-за конспирации и жонглирования словами? Летом столики находились прямо на улице, и пить кофе со взбитыми сливками за ними, заедая деревенским мороженым, – нездешнее удовольствие! Но, кажется, всё. Отпились. Теперь – только крепкие напитки. Теперь – только белая горячка и исправительные работы.
   Навстречу выбежал Луначарский. Всплеснул руками, то ли от радости, то ли от отчаяния, и стал похож на бабу, у которой украли исподнее в то время, как она купалась в пруду после стирки белья.
   – Владимир Ильич, есть убитые и раненые!
   – Это вы про себя?
   – Я не убит, о чем вы?
   – Имеется в виду ранение в голову, которое у вас с детства.
   – У меня нет ранения, опомнитесь!..
   – А совесть у вас есть?
   Последний вопрос поставил Луначарского в тупик.
   – Я говорю про трудовой народ…
   – Это точно не про вас. Вы работать не можете. Как и все остальные.
   Он прислонил велосипед к каменной стене, и Луначарский понял: у Ильича плохое настроение. Может быть, даже убийственное. От него в такие минуты лучше держаться подальше – оговорит и оплюет. Но как «подальше», ежели он сам приехал?
   – Я имею в виду события в Петрограде…
   – Вот вы туда и поедете. Чтобы разложить то, что еще не успело разложиться. И что это за меньшевистская привычка – верить каждому газетному слову? Баба что мешок: что положишь – то и несет. Так написал Гоголь. А меньшевик – это сразу два мешка. И оба набиты небывальщиной.
   – Но ведь написано!.. – и Луначарский молитвенно приложил руки к груди.
   Он был лучезарен и экзальтирован. А страдал всегда напоказ. Громко страдал, как древнегреческий хор.
   – На заборе тоже написано. Однако вы не суетесь в него, а идете прямо в публичный дом.
   – Ну я… Я не понимаю! Я тоже Гоголя читал, – соратник пребывал в прострации и чуть не плакал.
   – И что же у Гоголя написано? – пытливо сощурился Ильич.
   – С некоторыми людьми можно говорить, только гороху наевшись… – доложил Луначарский, густо покраснев.
   – Гоголя и вправду знаете. А Маркса – нет…
   Не подав руки, Ленин вошел в кафе.
   Батюшки! Да все здесь!.. Стены дымятся, воздух колышется и трясется от курева, а окна не открыты. Ведь знают же, что я не курю и не переношу табачного дыма!.. За длинным необструганным столом сидят на деревянных скамейках и русские, и швейцарцы. Почему это называется рестораном? Обыкновенная пивная. А ведь есть в городе более достойные места. Например, кабаре «Вольтер»…
   – Вся конгрегация здесь. Весь синедрион, – сказал Ленин самому себе.
   И Надя здесь! Стоит бледная. Во рву некошеном. Лежит и смотрит, как живая… И куда девался ее бронхит? Табачный дым ее, наверное, воскресил?..
   – Владимир Ильич, напоминаю. Вы проиграли мне кружку баварского пива.
   – Шутить изволите, господин коверный?.. – хрипло ответил Ильич. – Какое пиво в военное время?
   Перед ним стоял бородатый и веселый, как гуталин, Карл Радек. Он будто сошел с карикатуры: вдавленный нос делал его похожим на обезъяну, а трубка изо рта высовывалась, как перископ подводной лодки, когда он запрокидывал голову и хохотал над собственной фразой.
   – Напоминаю, – с интонацией заевшей граммофонной пластинки повторил Радек. – Мы спорили с вами о том, отречется ли царь в случае поражения в войне. Я сказал: отречется. Вы же были иного мнения, говорили, что он будет держаться за трон до последнего!..
   Ленин хмуро посмотрел на Радека и на всю камарилью. Ему вдруг показалось, что он играет роль Городничего в известном «Ревизоре». Вокруг столпились чиновники-кровососы, и все ждут решающего слова – отрекся ли Николай или нет? И что в этом случае делать? Только Надя, голуба душа, была совсем из другой пьесы. Бледная, с выпученными глазами, она напоминала страдающую мировую душу. Откуда? Из Метерлинка или Чехова. Декадентка. Сошедшая с ума учительница. Она меня позорит. Декадент есть ренегат, педераст и сволочь во времена усиления реакции и застоя. В петлю его, в столыпинский галстук!..
   – Чему вы радуетесь, товарищ Радек? Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!..
   – Меня фамилия обязывает. Кстати, и в вашей можно найти некоторые сомнительные аналогии.
   – Сомнительные? Славно. Но какие же?
   Совсем распустились. Дерзят. Вот к чему приводит демократический централизм. Нам нужен просто централизм, без всяких прилагательных. Но он ведет к вождизму и комчванству в первичных партийных организациях. Тоже плохо. И что в этом случае делать? «Задрать юбку и бегать», как говорила моя покойная матушка.
   – Ульянов… Это ведь от улья. Вы – всего лишь пасечник, Владимир Ильич. А мы – ваши пчелы.
   – Что ж… Пчела очень полезна, – поддержал тему Ленин, не показывая вида, что смертельно обиделся. – Но бывают случаи, когда пчелы трутневеют. Не хотят работать и собирать пыльцу. Знаете, что тогда делает пасечник? Он травит их дымом, чтобы они убирались из улья к чертовой матери!..
   – Дым отечества… Да-с, знаем! Мы им и так отравлены, – согласился Карл.
   – Это не дым отечества, не надейтесь. Это дым химической немецкой атаки. А пасечник берет новых пчел, молодых и здоровых, чтобы каждая работала за двоих.
   В словах Ленина почудилась угроза, и все как-то присмирели, сдулись. Луначарский же, чью лучезарность Ильич принизил у входа в ресторан, стал еще более мутным, как луна в облаках.
   – И кто же из нас трутень? – спросил Радек, решившись идти напролом, – Я, что ли?
   – Не фраппируйте своим эго! Не будьте институткой на выпускных экзаменах! Я говорю не о насекомых. Я говорю о подложных именах, которые сбивают с толку. И что за странные клички у социал-демократов!.. Вот, например, товарищ Троцкий. Откуда он взялся и почему с такой фамилией вылез на нашу голову?
   – Он рассказывал, что это фамилия его тюремного надзирателя. Взял псевдонимом. Так. Ради шутки, – доложил Луначарский, трясясь и вибрируя, потому что весь разговор принял на свой счет.
   Он был мнителен, добр и фальшив. Последнее – от чрезмерной сладости, которую временами источал.
   – Врете! – радостно сообщил Ильич. В голосе его появился победоносный хрип тромбона, когда из него вместе со слюнями выдувают высокую ноту.
   – Но я знаю… Лев Давидович – мой близкий друг!..
   – Нет. Вы врете всей социал-демократии, а не только мне одному!.. Оба врете. И выносить это более невозможно!..
   Воцарилось испуганное молчание. Гром уже прогремел, и яростный ветер дохнул из ближайшего леса, на который уже упал шквал ливня.
   – Ваш Троцкий взялся от Троицкого — священника, который преподавал ему в детстве Закон Божий! Здесь только выбросили букву «и». А что это значит? Это значит – поповщина! Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой! И все трое – в одном лице! Лев Давидович Троицкий. Живоначальный и вездесущий!..
   У Луначарского случился короткий обморок. Он упал бы навзничь, если бы несколько рук не поддержало его.
   – У вас обоих еще меньшевик на губах не обсох, а вы уже заняли место святой Троицы. Куда это годится? И почему мы, большевики, должны с этим жить? – душевно, по-дружески осведомился Владимир Ильич, наслаждаясь своей властью и игнорируя обморок товарища.
   Кто-то поднес к носу Луначарского нашатырь.
   – Унесите его прочь, – распорядился Ленин. – Он не готов для дальнейшей полемики… – и зачем-то добавил: – Чаруйте меня, чаруйте!..
   Как его задобрить? – пронеслось в мутной голове Луначарского. – Как укротить?
   Ему пришло на ум, что нужно срочно сделать доклад под названием «Наш лучезарный вождь Ильич», а потом выпустить отдельной брошюрой. Пожалуй, сделаю доклад, а там видно будет.
   И он вправду его сделал через полгода.
   – Верно, – сказала вдруг Надежда Константиновна.
   Ленин вздрогнул от ее голоса, как если б рыба заговорила.
   – Вы ничего не поняли. И потому – молчите, – посоветовал ей Ильич со скрытым теплом.
   – Нет. Я уж скажу, – заявила Надежда Константиновна. – Лев Давидович правильно назвался. Вы, Владимир Ильич, – Бог Отец, Троцкий – Бог Сын, но будет еще и третий. Вот о чем говорит эта шарада.
   Моя жена – троцкистка. Как вам это понравится?..
   – А кто этот третий?!
   – Неизвестно, – выдохнула она.
   – Не нужен нам третий. И первые два не нужны, – отрезал Ленин. – Нам необходимы честные фамилии, а не сомнительные псевдонимы. А Маркса с Энгельсом куда девать? Как их в эту троицу втиснуть?
   – …а Бабефа? – спросил Радек, протирая платком очки.
   – А вот это вы зря сказали! На свою голову сказали! Во вред себе упомянули!..
   – Ну друзья… Товарищи… Нельзя же так! – засуетился Зиновьев.
   Рыхлый и широкий, словно мешок с картошкой, лишенный хребта, он начал бегать среди ссорящихся, заглядывая каждому в глаза.
   – Господа!.. Нельзя ругаться накануне исторических событий! Нужно пожать друг другу руки. Все за одного, и один за всех!
   – А мы и не ругаемся. Мы обозначаем принципиальную позицию. Бабеф – каждый из вас, кто верит на слово буржуазной прессе. Эти бабефы от чернильницы и пера, эти гулящие девки офсетного алфавита, эти шакалы политической позы и гиены социальных отбросов… Бабефы сплетни и навета напели вам об отречении Николая!.. Да этот слушок нужно тысячу раз проверить! Впрочем, и проверять ничего не нужно… Видно на глаз, что сплетня… Бред Бабефа, который объелся за ужином куриной печенью!..
   – Сами вы Бабеф, Владимир Ильич, – отмахнулся Радек, но не злобно, а скорее устало. – Слух вы определяете на глаз… А ушами что видите? Николая в полном здравии?
   – Ушами я ничего не вижу. Я ими шевелю, когда получается. Получим подтверждение, а потом и поговорим. О Бабефе. И о вашей предательской позиции, товарищ Радек, – уточнил Ленин.
   – Предательской по отношению к чему?
   – Ко всему, – объяснил Ильич.
   – Как хотите. А я лично еду в Россию, – заявил Карл.
   – Скатертью дорога. Но не надейтесь, что я буду носить вам передачи.
   – Социал-демократия – это не только вы, – сказал Радек с угрюмостью молодого человека, готового на все. – Меня Россия знает. И я Россию не предам!
   Карла Радека знает Россия!.. Боже мой, с какими шизофрениками мне приходится работать!
   – «Возлюби Россию, как самого себя…» – это вы пытаетесь сказать? Типичный бонапартизм. Его, видите ли, Россия знает, а нас? А кто такие мы?.. А я кто такой?..
   Ленин почти беспомощно взмахнул руками и стал жалок. Никто не проронил ни звука.
   – Окна бы лучше открыли, – устало пробормотал вождь. – Концентрация вашей мысли обратно пропорциональна концентрации табачного дыма.
   «Мозг приносится ветром со стороны Каспийского моря…» – всплыла в его памяти странная фраза. – Откуда это? Какой нигилист ее выдал и станцевал?..
   Но не надо впадать в истерику. У меня собрались неплохие ребята. Все – немножко бабефы, зато схватывают на лету. Работать с евреями – в радость, не то что с русскими вальками. С ними – каторга. Куда их всех пристроить в новом правительстве, куда зарыть и как глубоко, чтоб не вылезли?.. Да что я!.. – ахнул он, и душа облилась кровью. – Будто на самом деле в России пустота, место освободилось и все ждут только нас?! Боги смеются. Как страшно все-таки устроена жизнь. А вдруг в газете написали правду?..
   Оконная рама хрустнула, как сахар вприкуску. Подчинилась, открыли… В кафе ворвался весенний сквознячок, озорной и бойкий, как односторонняя пневмония. Гришка Зиновьев начал носиться взад-вперед, размахивая руками и проветривая таким способом помещение.
   Ленин подошел к стойке бара. Бросил испуганному хозяину:
   – Мою шпагу и щит!..
   Хозяин облегченно вздохнул. Все возвращалось в привычное русло и звать полицию не требовалось. Вытащил деревянную шахматную доску, вручил Ильичу.
   Тот сел за столик посередине кафе, раскрыл доску и начал медленно ставить на нее резные фигуры.
   – Кто будет играть со мной? – спросил Ленин.
   Поднял голову. Вокруг него стояла серая социал-демократическая масса. Вожди революции, которые не дорастут даже до управляющего поместьем. Недоучки, посредственности и вруны. Он подмял их под себя, и они первые растерзают его в случае прокола с его стороны. Но прокола не будет. Потому что он – приличный шахматист. А они не доросли еще даже до шашек.
   – Ну, как хотите, – пробормотал Владимир Ильич, не дождавшись ответа. – Один сыграю за всех.
   Почесывая бородку и сосредоточившись, он сделал первый ход белой ладьей и начал думать за черных, чем ответить и что предпринять…

4

   – Вы только не волнуйтесь, – сказала Надя поздно вечером, когда он после лекции в Народном доме возвратился в квартиру, – но к нам рвется Барановский… Он уже три раза приходил.
   – Зачем? – спросил Ильич, ощупывая шины своего велосипеда и находя, что они весьма дряблые.
   – Важное известие.
   – Вам не передал?
   – Нет.
   – Не пускать, – распорядился Ильич. – Здесь не Нижний Волочек, когда можно запросто друг к другу зайти. Здесь – хуже.
   – А что может быть хуже Нижнего Волочка? – не поняла жена.
   – Хуже Нижнего Волочка – мое воображение, – туманно объяснил Владимир Ильич. – Химеры, знаете ли… Странные образы.
   Он подсоединил насос к велосипедному колесу и начал накачивать его, налегая на ручку всем телом.
   – Вам нужно отдохнуть. Вы очень устали и даже на себя не похожи.
   Устроили эту склоку в кафе… Зачем?
   – Отдохнуть… Раньше мы отдыхали в ссылке. Но с этим покончено. Нас будут вешать, потому что теперь – военное время…
   Он снова потрогал рукой колесо велосипеда. Сейчас оно было в удовлетворительном состоянии…
   Кушали чай с вареньем, спокойно и молча. Наденька пила из блюдца и громко сопела. Из носа ее вырывался свист, во рту хлопали пузыри. В конце чаепития Ленин понял, что у него разламывается голова.
   – У меня болит самое слабое мое место, – пошутил он. – Хотите услышать актуальный анекдот, который мне рассказали вчера?
   Крупская не ответила ничего. Анекдотов она не любила и не понимала. И сам Ильич рассказывал их только в крайнем случае, когда настроение было особенно дурным. Она догадалась, что теперь – именно этот случай.
   – Русский солдат-богатырь взял в плен четырех немцев. А возвратиться с ними в окопы не может. Почему? Потому что они его не пуща-а-ают!..
   Надежда Константиновна напряглась, будто должна была решить теорему. На виске ее запульсировала жилка.
   – Не пуща-а-ают, – повторил Ленин, прищурившись. – Такая вот война. Доброй ночи.
   Он скрыл, что этот анекдот сообщил ему все тот же Радек.
   Поцеловал жену в лоб и пошел в свою спальню. Только снял с себя брюки, которые за день сделались липкими изнутри, как с улицы кто-то позвал:
   – Владимир Ильич… Владимир Ильич, отзовитесь!..
   Открыл окно. На мостовой стоял социал-демократ Барановский, о котором предупреждала Надя. Свет газового фонаря отбрасывал на его лицо адское пламя.
   – Чего вам? – спросил Ленин, пытаясь скрыть волнение.
   – Известие… Вы оказались правы. Царь не отрекся.
   У Владимира Ильича запершило в горле. Он с сожалением взглянул на жалкую фигуру под окном. Захотел плюнуть на нее сверху, но сдержался. Не плюнул.
   – Получена телеграмма из Петрограда… Все оказалось газетной уткой!.. Как вы и предупреждали.
   Ленин закрыл окно. Повернул задвижку. Занавесил стекло тяжелой портьерой. Не отбирайте у висельника веревку! – мелькнуло в его голове. – Это все, что у него осталось!..
   Сел на кровать в одном нижнем белье. Заплакал и засмеялся одновременно.

Глава вторая
Отречение

1

   На паровозе номер 1151. Что он означает? Если сложить цифры вместе, то получится восьмерка. Она – как петля Мёбиуса. Символ дурной бесконечности. Наша жизнь – дурная бесконечность. Как и жизнь любого из государей. Царствую двадцать три года. Люблю маневры. Интересен флот. Особенно подводные лодки. Стоят в Риге. Если забраться в подводную лодку и уплыть в Португалию? Уместится ли там вся семья? Алеша спросил намедни по-английски: «Папа, а где расположена Португалия?» – «В географических атласах», – сказал я. Хороший ответ, остроумный. Дочери болеют корью. Невозможно воевать, когда дома болеют. Победа над немцами – на расстоянии вытянутой руки. Так мне сказал генерал Алексеев. Мне говорят это три года. И всё – вытянутая рука. Но почему-то до немцев она не достает. Руки коротки. У инвалида может вообще не быть рук. За время войны погибло три миллиона человек. За один только прошлый год, кажется, – два миллиона, если я не путаю. Следовательно, потери удвоились по сравнению с двумя предыдущими годами. Хорошо ли это? Что играет на руку смуте? Антивоенные листовки или потери в три миллиона? Допустим, они все в Раю. Цели войны благородны – помочь Франции и Англии. Но как это получилось, что мы рассорились со своим кузеном Вилли? Мы убиваем солдат Вильгельма, он – наших. Но мы с ним одной крови. Можем в любой момент замириться. Я не буду идти на Берлин. Как только перейдем германскую границу, я предложу кайзеру благородный мир. А эти убитые… они все спасены. В Раю об нас молятся. Не было бы убитых солдат, Рай бы остался пустым. Голова болит. От французского коньяка голова болит. Надо брать в дорогу русскую водку. «Матушка! Забери меня домой! Как же они меня мучают, как бьют…» – откуда это? Я, кажется, напился, как гимназист. Плохо. Начальник штаба сказал: в Петрограде смута. Мы засмеялись. Мы ведь сами только что оттуда. И никакой смуты не видели. Но мы ведь – из Царского Села. Одно ли это и то же? Пусть смута. Двенадцать лет назад Господь помог удержаться, поможет и сейчас. Мы ложимся. Едем обратно в Царское Село и ложимся. Но поезд не пускают обратно. Задерживают под Псковом. Это какая станция и перегон? Дно. Странное название. Ложимся и спим. Матушка Богородица! Спаси нас!..
   Государь Николай Александрович прилег на узкий кожаный диван и, не подложив под голову подушку, а припав к черному валику, свернулся калачиком и закрыл глаза. Десять голубых вагонов с узкими окнами и двуглавыми орлами между ними выглядели парадно и сухо. Про них нельзя было сказать: молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели, – это было невозможно. Их блестящий казенный вид больше подходил стуку телеграфа или пишущих машинок. Из них приказывали, казнили и миловали. Хотя пение иногда прорывало грохот колес, вылетая наружу, когда в присутствии государя его адъютанты взбадривали кровь спиртным и начинали горланить русские песни, чтобы никто не заподозрил этих гладких породистых людей в отсутствии патриотического чувства. Казалось, какое-то правительственное учреждение встало вдруг на колеса и поехало зачем-то в Могилев, отдыхая в дороге от бюрократического бремени.
   Да, поезд был похож на одетого с иголочки военного, к которому прицеплена вся остальная Россия, не хотевшая ни ехать, ни идти. Тем более в Германию. Все знали, что Романовы – немцы. И немцы, вою-ющие за русских, против немцев, воюющих за Германию… в этом была какая-то дичь. И если снаружи вагоны напоминали правительственное учреждение, то внутри были похожи на уютную квартиру человека с достатком – например, адвоката или промышленника средней руки. В интерьере не было показной роскоши, но был вкус. Государь обожал голубой цвет, но еще более он любил цвет зеленый. Зеленым шелком были обиты стены его купе-кабинета и письменный стол, за которым подписывались распоряжения. Диван для отдыха располагался параллельно окну, а не перпендикулярно, как положено в вагонах. Тумбочка из красного дерева стояла у окна, которое было по большей части зашторено. Когда не видишь движения за окном, а только слышишь стук колес, то кажется, что и не едешь вовсе. Какой порядочный семьянин путешествует без жены и детей? Тем более по России, от вида которой хочется или орать песни, или навсегда замолчать? Семья рядом помогла бы избежать и того и другого. Но она теперь далеко, моя любимая семья. А почему я еду без нее? Потому что дети больны. И куда еду? Ах да, я как-то запамятовал. Ехал я в Могилев, в ставку, потому что мы – главнокомандующий. Но генерал Алексеев расстроил. Сказал про смуту в Петрограде. Там же узнал, что безоружная толпа взяла Кресты. Как могут безоружные люди взять вооруженную тюрьму? Тюрьма ведь не женщина. А они – забрали всё. Выпустили политических и уголовных. Значит, охрана разбежалась. Или нам неправильно докладывают? Мы – в сетях заговора, нам врут в глаза. Это даже забавно. Они хотят моего отречения. А как я могу отречься? Я ведь не виноват в том, что царь. Это же дела Божьи. Игра судьбы или случая, и мы здесь не вольны в своем выборе.