Юрий Арабов
Столкновение с бабочкой

   История не имеет сослагательного наклонения.
Разумное мнение

   © Арабов Ю.Н.
   © ООО «Издательство АСТ»

Глава первая
Ленин в Цюрихе

1

   …Ну и что же? Как быть, что делать с этой рябью на лице, рябью фабричной, простонародной промышленной рябью? Я ведь не Тохтамыш, не кочевник. Я – потомственный дворянин с собственным имением на Волге, обративший всю боль свою и любовь против собственного класса и империи, которая является тюрьмой народов и годится разве что на хворост. Мы подожжем им остальной мир, чтобы самим сгореть в очистительном святом огне, под которым кровь мучеников… Бог, конечно, поповская сказка. Но мученики есть, должны быть, это попы не врут… И разве я сам не мученик?
   Владимир Ильич внимательно вгляделся в собственное отражение в зеркале и осторожно потрогал веснушку под левым глазом. Человек в сорок семь лет, не нашедший себя, конечно же, является пародией на человечество. А еще и с юношескими веснушками, а еще – почти лысый и роста небольшого, когда на большинство людей смотришь снизу вверх, и приходится даже становиться на цыпочки, чтобы заглянуть им в глаза. А что в глазах? Пустота и аквариум, как у покойного государя Николая Павловича. Провалил, истукан, все дело. Запорол Крымскую кампанию, выступил против Англии, с которой не нужно драться, но можно и нужно завоевать изнутри. Как и всю Европу. А как мы завоюем ее изнутри? Просто эмигрируем в нее, спасаясь от политических репрессий. Тут-то Европе и каюк…
   Однако благодаря этому провалу появились мы, русские революционеры. Появились из дерьма. Sic!.. Но, как сказал однажды Юлик Мартов, из дерьма явились, в дерьмо и уйдем. Ну и что же? Дерьмо – это же навоз. Я знал одного крестьянина, который клал его на грядки с клубникой. Не коровье, заметьте, а свое собственное. И клубника родилась сочной, аппетитной, с еле различимым ароматом ретирадного места. Нынешний царь, конечно же, человечнее. У него в глазах не олово. У него – звериная тоска от того, во что он вляпался. Мировая война! Отлично, батенька! Тут-то тебе и каюк. Петля, которая рассечет тебя надвое, как нашу задницу рассекает надлом на ягодицах. А вдруг не проиграет? Сепаратный мир… Царь-миротворец… Дудки! Это при инфляции в четыреста процентов за шесть последних месяцев прошлого 1916 года? И не проиграет? Быть не может!.. Деньги уже ничего не значат. Крестьяне не продают хлеб, потому что не хотят отдавать его за бесценок. А мы его за это и повесим. Царя повесим. В числе тех восьмиста буржуев, которых мы прикрепим к фонарным столбам. Много это или мало для революции? Достаточно. Восемьсот агнцев. А может быть, прибавим еще десяток? Восемьсот десять?.. Нет, не звучит. Больше никого вешать не будем. И царя не будем. За что его вешать? Мы его наградим. Он – личность историческая. Крот истории, который роет под империей большую яму. Наградим и вышлем к английскому королю Георгу. Там ему будет хорошо. Совсем хорошо. Пусть розочки выращивает, розочки!.. Рептилия!..
   Ему вдруг пришла в голову неприятная мысль, что нынешний государь Николай Александрович делает для мировой революции больше, чем Мартов с Плехановым вместе взятые. Больше даже, чем он, нестарый крепыш с осадком таланта, которого в сорок семь лет называют за спиной Стариком.
   Гм! Но сорок семь лет… сорок семь!.. И ничего. Дырка от бублика. Полная профессиональная непригодность. Аминь.
   Владимир Ильич пригладил рукой короткую бородку. Но как скрыть подобное положение вещей?.. Что ты – никто? Как юрист – ноль. Как экономист и полиглот – единица. Как последователь Маркса… Да какой там Маркс! Я всю жизнь свою жую мякину, рассказывая бюргерам за границей про Французскую Коммуну… Уже мухи дохнут от моих рассказов, и сам я себе осточертел. Но мне за это платят. Платят за мои бездарные лекции. Как это скрыть? Титанической внешней работой, которая защитит тебя от окружающих подобно зарослям сорной травы, которая скрывает от глаз необработанную клумбу. Побольше шумных действий. Создадим подпольную партию, sic! Разругаемся со всеми друзьями. Это уже что-то!..
   «Золотое перо партии» назовем Иудушкой. А пусть не вытанцовывает, Лейба, каналья ветреная! Он, видите ли, основатель газеты «Правда»!.. Нет, не позволим. Отберем себе. Сделаем основателем самого достойного из большевиков. Меня, например. А ведь талантище и, заметьте, полная моральная непринужденность. Моцарт от пролетарского дела. Мне Юлик говорил: приглядитесь к глазам Троцкого. Какие они? Черные, отвечаю. Нет, говорит Юлик. Это глаза совершенно свободного человека. В них есть сущность свободы – египетская тьма!.. Они ведь из пустыни вышли, так пишут попы. Он в него влюблен, этот Юлик. И я влюблен. Но виду не подам. Более того, приготовлю Лейбе и его последователям словесный эксцесс. Прилюдно. Чтобы свидетели были… Чтобы ссора была на всю социал-демократию. Чтобы Маркса в могиле пробрало! Он не обидится, этот Лейба, потому что умен. Просто будет знать свое место. Итак, внешнее действие. Внешнее действие неудачника. Рецепт простой и верный. Побольше внешней пыли!..
   Владимир Ильич приоткрыл окно и выглянул на улицу. Если сейчас выброситься отсюда с третьего этажа, то ведь и не разобьешься. Смеяться будут. Еще набьешь на спине горб, как у Квазимодо. Но, может, это лучше, с горбом? Я некрасив, и чем закроюсь? Тем, что не буду следить за внешним видом. Пусть все говорят: он одет небрежно оттого, что много работает. У него на носках дырки от нищеты. Но она ему к лицу. Революционер должен быть беден. Да и откуда явятся деньги? Эти два кавказских бандита, Камо и Коба, взяли Тифлисский банк, а деньги пришлось сжечь, потому что они были переписаны. Вот вам и все деньги!.. Пятисотрублевки – в огонь. Ни в одном банке Европы их не взяли. Более ста тысяч живых ликвидных денег – на растопку костра. Живем на иностранные пожертвования. Как нищие. И жрем телятину со сладкой швейцарской горчицей. Полное падение. Крах. Если жизнь не заладилась, разыграйте из себя революционера, вот что я вам скажу. И эмиграция поэтому – высшая точка такой карьеры. Как жалко!..
   Владимир Ильич плюнул на каменную мостовую. В его скромную квартирку на Шпигельгассе никогда не заходило солнце, и Надя в этом вечном каменном мешке сильно кашляла. Закашляла она и сейчас.
   А когда перестанет? Все женщины, которых он знал, кашляли. А он не топил из экономии печки: русские, голландки и металлические буржуйки, как здесь, стояли без дела. И сколько их было всего, этих кашляющих женщин, три или четыре? У Левки было больше, как пить дать. Французист, легок этот Лейба, в нем есть что-то от Лассаля, на него должны вешаться все бабы Европы и Америки. А я? А я – вообще девственник. Точнее, однолюб. И зовут мою единственную – Мировая Революция. Старая костлявая дама, одетая в белые чулочки и курящая пахитоску. Инесса не в счет. Что мне какая-то Арманд, когда у меня под рукой – костлявая смерть для угнетателей всех стран? С ней я делю свое ложе, точнее, письменный стол, потому что не сплю. И пишу, пишу, пишу. Скоро кровью харкать буду от собственного писания. Говорят, что я пишу для революции. Идиоты! Для денег я пишу. Чтобы не сойти с ума, я пишу. Чтобы не убить Наденьку и себя, я пишу… Да разве про это кому-нибудь скажешь?
   С улицы опять донесся неприятный запах ванильного крема. Владимир Ильич напряг свои огромные, как у рабочей лошади, ноздри и понял, что до боли хочет съесть это пирожное, и не одно, а целую дюжину. Они пеклись в местной булочной, эти сдобные комочки слегка поджаренного снега. Ванильный заварной крем, покрытый тонким слоем теста… Душу отдам за одно пирожное! И заесть его отвратительной плиткой швейцарского шоколада!..
   Интересно, можно ли от пирожных мгновенно умереть? Вероятность небольшая. Но что толстое брюхо наесть, это уже точно. Оно уже и лезет через жилетку, это толстое брюхо. Брюхо-обличитель, брюхо-совесть, брюхо – категорический императив… И черт с ним! Пусть все эти придурки знают, что никакой я не ас-кет. Точнее, аскет вынужденный, подложный, Лже-дмитрий от пролетарской святости… Но куда они без меня, эти недоумки? Эти Гришки, Карлы, Кобы и весь их легион? А ведь есть еще и Куба! Вы только подумайте – в одной маленькой ничтожной партии, о которой никто не знает, сидят Коба и Куба! И гадят, как им захочется! Сумасшедший дом. Палата номер шесть. Так что пусть пьют кофий и толкуют о Парижской Коммуне на улицах Петрограда, туда им и дорога.
   Владимир Ильич раздражился, понимая, что виной его тяжелого настроения – запах крема с улицы. Он плотно прикрыл окно и вытер платком пот со лба. Дом стоял выигрышно, как раз между кантональной и городской библиотеками, в которых можно убить свою собственную жизнь. Несмотря на начало марта, утро выдалось почти жарким. О чем он думал только что, о Наде, о мировой революции?.. О революции в Швейцарии?.. Кто это сказал, что делать революцию в России – все равно что высекать искры из мыла? Какой-то мудрец сказал. Наверное, из меньшевиков. Или из веховцев. Либеральные профессора – как коровы. Мычат, мычат, а потом скажут умное, что запомнится на века. Искры из мыла… Струве это сказал. Или не Струве? Это ведь важно знать – искры из мыла!..
   – Нет, это невозможно более терпеть!.. – произнес Владимир Ильич и решительным шагом подошел к кровати жены.
   Она лежала на высоких подушках с опухшим лицом госпожи Блаватской.
   – День архисолнечный! Весенний день! – выспренно сказал Ленин, изображая веселость. – А не сесть ли нам на велосипеды?
   – Когда? – спросила Крупская, не удивившись, по-деловому.
   – Безотлагательно. Цирковой номер для двух влюбленных! Укатим в какую-нибудь деревеньку… Слава Богу, не Россия, проедем. По этим дорогам можно катать бильярд. Купим там пармской ветчины и дешевого купажного вина! Напьемся, как мелкобуржуазные филистеры в день свадьбы! А почему бы нет?
   – Вам нельзя, – строго сказала Надежда Константиновна. – Вы – революционер. И у вас каждый час занят.
   Она взяла с тумбочки исписанный карандашом листок и приставила к красноватым рыбьим глазам.
   – У вас сегодня занятия в библиотеке. Потом – лекция в Народном доме. Вечером – встреча с циммервальдской пятеркой, – прочла она по листку.
   – Гм!.. Ах да… Я как-то запамятовал. А что такое циммервальдская пятерка?
   – Неизвестно. Вы сами мне сказали на прошлой неделе: циммервальдская пятерка. Не тройка, не четверка, а именно пятерка.
   – Пятерка? И пес с ней, – отмахнулся Владимир Ильич. – Я хотел вас спросить… Может быть, вы помните… Высекать искры из мыла… Кто это написал? Про революцию в России? Какой-то умный обыватель. Похоже на Струве, который пародирует Лассаля… Верно?
   – Тютчев, – выдохнула Надежда Константиновна, – Федор Иванович. Русский поэт середины прошлого века.
   – Так… Вот оно что… Этот рифмоплет-государст-венник с проблесками таланта… Старая калоша!
   Было непонятно, к кому обращены два последних слова – к Тютчеву или к самому себе…
   – Я согласна, – неожиданно сказала Крупская и попыталась встать с постели.
   – На что? – не понял он. – Что я – калоша?
   – На велосипеды.
   – При вашей астме с хроническим бронхитом? – испугался Ленин. – Нелепица!
   – Но вы же сами сказали – велосипеды!..
   – Только когда кончится обострение…
   Владимир Ильич в задумчивости посмотрел на окно, занавешенное тюлем.
   – А вы хотели бы жить в Боливии? – неожиданно спросил он.
   – Там – комары, – неуверенно ответила Крупская.
   – Зато всегда тепло. Бананы. Крокодилы. Лихорадка. Полная дичь…
   Провел пальцем по комоду, и на желтой коже ос-тался слой пыли.
   – А вы, по-моему, не слишком любите Родину…
   За окном взвыли, словно придушенные, коты. И тут же прервались, подавились и иссякли.
   – Если бы я не любил Россию, я бы не жил за границей… – ответил он на замечание Крупской.
   Вынул из кармана брюк несвежий носовой платок, оттер им испачканный палец.
   – И если бы я не любил государя, то не боролся бы с ним…
   – Володя, ты бредишь!.. – сказала Крупская с ужасом.
   – Хочу в синематограф. Посмотреть пошлую комедийку с Фатти или Максом Линдером… И послать всё к черту… К черту!
   Спрятал носовой платок, улыбнулся кончиками серых губ. В глазах заиграли лукавые искры, которые множество лет никак не могли возгореться в пламя.
   – Поправляйтесь. А я – в библиотеку. Белка начинает свой бег внутри железного колеса… Красного колеса, – уточнил Владимир Ильич.
   Вышел из комнаты и чихнул в ладонь. Наверное, от пыли, которую вместо жены вытирал с комода.
   …Велосипед был прикручен к прутьям лестницы на первом этаже.
   Ленин отпер небольшой замок, освободил раму велосипеда от железной цепи. Снова запер цепь на замок, положив на холодный пол.
   У нее бронхит, потому что холодно. В благоустроенных европейских домах намного холоднее, чем в русской крестьянской избе. Ему припомнилось замечание Аксакова по поводу Гоголя. Аксаков-старший прилюдно жаловался на капризы Николая Васильевича, которого все время бил озноб в дому у Аксакова. И это при тринадцати градусов тепла внутри дома!.. Или это жаловался Толстой?..
   Тринадцать градусов тепла! Жарища страшная!.. Ленин захохотал и вывел велосипед из подъезда на улицу. Ну все идиоты в России! Поголовно. И славянофилы, и западники, и революционеры… Все!..
   Он помахал рукой консьержке, что окапывала нераспустившиеся розы в крохотном садике у дома. Сел в кожаное седло и нажал на педали… Теплый ветер дохнул в лицо, подобно доброму собеседнику, который силится что-то сказать. Спицы, переливаясь на солнце, как рябь на воде, вынесли его прямо к булочной.
   И здесь Ильич ударил по тормозам. Ему пришло в голову, что велосипед – это скелет коня, сделанный из металла. Он понял, что нестерпимо хочет есть. До безобразия хочет. До спазмов в круглом и еще аккуратном животике хочет… Та маленькая чашка дешевого кофия, что он выпил за завтраком, лишь взбодрила аппетит и не решила проблему. Аскеза крупного революционера – дешевый бразильский кофий. Неужели и Герцен в своем Лондоне страдал точно так же?..
   Оставив велосипед на улице, Владимир Ильич сжал челюсти и вошел в булочную с нарочито мрачным видом.
   – Доброе утро, месье Вольдемар, – приветствовал его румяный булочник на французском. – Как чувствует себя ваша супруга Нади?
   – Нади чувствует вашу заботу, – ответил на немецком Ленин, потому что на французском изъяснялся скверно, стесняясь своего произношения. Он сваливал его на врожденную картавость, неправильную для французского языка.
   Но булочник знал и немецкий.
   – Как поживает мировая революция? – спросил он на близком Ленину языке.
   – Дама красится и готова выйти в свет. Да ландо всё не подают, – незло ответил он, присматриваясь к витрине, на которой улыбчивая жена булочника раскладывала только что испеченные пирожные. – Разве можно с такими людьми делать революцию?.. – пробормотал он, отвечая на свои мысли.
   – А пирожные при революции будут? – пискнула жена, приветливо глядя в лицо завсегдатая.
   – Будет холера, – ответил Ленин. – И полная экспроприация.
   – Это невкусно, – ответил булочник. – А я уж думал, не вступить ли мне в революционную партию.
   – У вас в Швейцарии – одни оппортунисты, – заметил Ильич. – Ваш лидер Гримм даже не годится на то, чтобы работать на кухне. Всю выпечку сожжет, но подведет под это теоретическую базу.
   – А правда, что в революции все жены будут общие? – пискнула жена.
   – Истинная правда, – сказал Ленин. – Жены – общие, а мужей не будет вообще. Они погибнут на гражданской войне и будут похоронены в общей могиле.
   – Первое меня устраивает, – сказал булочник. – Но про второе нужно подумать… Хорошо ли это, когда все мужчины лежат под землей?
   – Хорошо. Потому что толку от них нет никакого. Женщина более совершенна, чем мужчина. Пусть она и остается в подлунном мире. А остальное – в окопы.
   Ленин понял, что настроение его стремительно улучшилось. На витрине висели гроздья бубликов, напоминающие нули в военных расходах России. Калачи, как поджаренные сердца оппортунистов, требовали: скушай!.. Ленин почувствовал себя орлом, готовым выклевать эти сердца изменников. Рот наполнился сладкой слюной. Как хорошо все-таки просто жить и молоть языком безответственную чушь.
   – Шучу я, – пробормотал он. – Войну мы первые и кончим. Государство упраздним, потому что оно – источник войны и насилия. Производитель, вообще – любой работник, почувствовав полную свободу, завалит нас пирожными. А мироедов… тех, кто не хочет работать, – на свалку истории.
   – Опять шутите, – не поверил хозяин. – Где же найдется столь большая свалка?
   – А про Боливию вы забыли? А Африка? Совершенно бесполезный континент с отсталым деклассированным элементом… На что он еще годен? Дайте мне вот этих… Десяток, – добавил он почти шепотом, показав пальцем на ванильные снежки.
   – Дай господину одиннадцать, – приказал хозяин жене. – Последний – бесплатный. В качестве бонуса. За лукавый разговор.
   Ленин полез в карман жилетки за деньгами, но вдруг оказался в густом облаке внутреннего характера. Солнце погрузилось в пелену, которая грозила всем долгими, как жизнь Льва Толстого, сумерками.
   – Вы слышали, что в Петрограде волнения? – спросил булочник.
   – Кто это вам сказал? – равнодушно осведомился Ильич, переживая, что забыл деньги дома.
   – В газетах пишут.
   – Швейцарские газеты собирают всякий вздор, как дырявый веник. А важные вещи пропускаются мимо. Я читаю только немецкие. Им можно верить.
   – Но есть убитые и раненые…
   – У нас всю жизнь – убитые и раненые!..
   Голос его стих, и хозяин сразу же понял причину.
   – Да вы не беспокойтесь. У нас – бессрочный кредит для таких господ, как вы…
   – А если не отдам? – решил он испытать судьбу.
   – Невозможно. Вы – дворянин и человек чести.
   – И правда. Я как-то запамятовал…
   Жена тем временем положила пирожные в картонную коробку, на которой был выдавлен герб Швейцарской конфедерации, протянула ее Ильичу.
   – Хорошо, – сказал он, пытаясь скрыть смущение. – Вы будете комиссаром по продовольствию в нашем революционном правительстве.
   Он имел в виду хозяина.
   – И каково будет мое жалованье?
   – Жалованья не будет вовсе. Работа за интерес и идеалы. Счастливого дня!..
   Взяв пирожные под мышку, он вышел из магазина, и колокольчик, прикрепленный к двери, прощально звякнул, как раздавленный осколок стекла.
   – Ты думаешь, он отдаст когда-нибудь деньги? – спросила жена.
   – Неизвестно, – ответил булочник. – Будет отдавать частями и долго…
   А Ленин тем временем сел на велосипед с чувством выполненного долга. Придерживая руль левой рукой, а правой сжимая заветную коробку, он доехал на малой скорости до городского парка, расположенного в районе реки Лиммат. Остановился у пустой скамейки и сел на нее, поставив велосипед рядом.
   В парке по случаю утра не было никого. Река вытекала из озера, в котором плавали лебеди. Городок был стиснут двумя горными вершинами, и его долину, защищенную от сильных ветров, можно было принять за Рай. Поливальные машины с подведенными к ним водяными шлангами напоминали зонты на длинных ручках. Солнце мазало радугой брызги. Молодая трава собирала бриллианты.
   Испытывая волнение любовника, Ильич чуть по-драгивающими руками вскрыл картонную коробку, будто расстегнул платье красавицы. Оглянулся, не видит ли его кто…
   Жадно съел одно пирожное. Затем другое… Подумав, съел остальные, быстро и почти не чувствуя вкуса.

2

   В кантональной библиотеке было уютно, как под одеялом. Она напоминала большую старую дачу. Здесь работали в основном русские эмигранты, и это был ее единственный минус. Ильич не любил соотечественников и чувствовал себя русским только наедине с самим собой. После пирожных ему показалось, что книжная пыль пахнет ванилью.
   Русских он сейчас не увидел. Хорошо!.. Расписался в журнале для посетителей и сел возле центрального окна.
   Ему принесли пачку европейских газет – немецкие лежали на самом верху. Бросив на них косой взгляд, Ленин решил оттянуть приятное, как гурман за столом оттягивает разговорами о еде поедание жаркого.
   Газеты подождут минуту-другую… Не всё сразу. Сначала – о главном, а новости оставим на десерт.
   Этим главным в его голове был вопрос, ради чего он призывал революцию с настойчивостью Шаляпина, воющего с граммофонной пластинки. Конечно, ради того, чтобы было занятие в жизни. Но не это главное, не это… Вопрос об эксплуатации – именно здесь таилась разгадка, парадоксальная и грандиозная, как геометрия Лобачевского. Первой ее нащупал Маркс, а Ленин теперь пытался написать целую книгу и здесь, в Швейцарии, обдумывал общие ее черты.
   Самым важным сюжетом русской жизни последних столетий, по его мнению, было поедание бюрократией собственного народа. Она сама вышла из народа и этот же народ съедала… Sic! Причина? Когда это началось? Во времена татарщины. Русские князья унаследовали от ордынских ханов два примитивных взгляда на народ: он или воин, прославляющий жертвами величие господина, или дойная корова, кормящая молоком феодалов. Тот же Юлик Мартов был убежден, что народ виноват сам, что он делегировал князьям неограниченное право распоряжаться имуществом и жизнью подданных. Звучало красиво, но поверхностно. Когда делегировал? Разве есть конкретный год или хартия, где эта делегация закреплена? Нет и быть не может. А наша северная жизнь с выборностью воевод, жизнь Новгорода и Пскова, которую утопили в крови не татары, а свои, русские? Они уж точно никому добровольно себя не делигировали.
   Тогда что? А то, и это главное: любое государство в известной нам истории есть вампир и василиск. Оно – Каменный Телец, перед которым расшибают до крови лбы в поклонах и простужаются до воспаления легких на его каменных ступенях. Ветхозаветный Золотой Телец дополнен Тельцом Каменным. Логично. И что тогда?..
   Ильич снова взглянул на пачку утренних газет. Следовательно… Следовательно, он должен быть полностью разрушен, этот Каменный Телец. Потому что любой вид Тельца таит в себе возможность эксплуатации. Он будет Моисеем, спустившимся с европейских высот с Законом в руках, чтобы отнять у народа обоих Тельцов.
   Но разве не бывает мягких государств? Швейцария тому пример. Она вся разбита на кантоны с местным самоуправлением, с выборностью и отчетностью десятка мелких руководителей. Но это ведь исключение, подтверждающее правило. Для России с ее привычкой к рабству такой пример, пусть и ограниченной мелкобуржуазной свободы, бесполезен. До нее нужно брести в океанах крови целую историческую эпоху. Следовательно, только мгновенное целенаправленное насилие. Террор пролетариата, который есть рычаг для полного разлома государственной машины. Как только государство в любом его виде будет отправлено в утиль, революция кончается. Больше никаких революций, потому что исчезает объект их. Кто может осуществить этот беспримерный акт? Только люди, ничем к государству не привязанные. Наемные рабочие, которым нечего терять и нечего бояться.
   Но дальше? Чем в случае насильственного краха государства займемся мы, революционеры? Распределением. И только им. Никакого насилия. Оно кончится тогда, когда последний чиновник будет закопан в землю. Гм, гм… Но сколько их следует закопать? Могил не хватит, чтоб похоронить. Испугаются и сдадут назад наши хилые и нервические, как бабы, революционеры. А если перевоспитывать? Перевоспитывать чиновников? В концентрационных лагерях, вероятно. Это гуманнее, хотя и рисковей. Они возникли, кажется, во времена англо-бурской войны, эти лагеря. Опять – западная придумка, вполне годящаяся нам. Что ж, будем рисковать. Эти дураки-либералы недоумевают, почему я – против республики. Почему республиканское холуйство для меня нетерпимее, чем угрюмый феодал-богопомазанник на расшатанном троне. Да потому что республика таит в себе то же самое змеиное яйцо эксплуатации. Тот, кто обжегся, дует на воду. Мы, большевики, против любого государства как источника насилия. Диктатура пролетариата этот источник упраздняет. И сразу же самоликвидируется. Когда нет государства, нет и диктатуры пролетариата. Утопия? Посмотрим. Ввяжемся в драку и попробуем доказать свою правоту.
   Здесь какой-то туман… А как же с армией? Все просто: армия есть самовооружение народа, чтобы дать отпор капиталистическому окружению, – и только. Война кончается, и армии нет. Война начинается, и армия есть… Нет, не годится. Нужно додумать. Может, жизнь сама даст ответ, а то получается как-то догматически, филистерски получается. Да и князем Кропоткиным с его анархизмом попахивает.
   Ильич забарабанил по столу костяшками пальцев. Книга будет называться «Государство и революция». Буржуазные скотины думают, что Старику нужна власть. Да, нужна. Но только для того, чтобы с властью покончить. Любой властью. И своей – в том числе. Но это уже поэзия, литература. Конечно же, понадобится промежуточный период распределения и перевоспитания остатков эксплуататорских классов. Лет десять или пятнадцать. Для умного – достаточно. Моей жизни вполне хватит, если революция произойдет в ближайшие годы. А если не произойдет?..
   Он чувствовал, что чего-то недоговаривает самому себе, словно в воскресной школе, не пытаясь говорить с Богом, он только зубрит Евангелие.