Я не учился ни геометрии, ни критике, вообще никакой чепухе, но умею читать надписи и вычислять проценты в деньгах и в весе. Словом, устроим-ка примерное состязание. Выходи! Ставлю заклад! Увидишь, что твой отец даром тратился, хотя бы ты и риторику даже превзошел. Ну-ка! кто кого? "Далеко иду, широко иду. Угадай, кто я". И еще скажу: "Кто бежит, а с места не двигается? Кто растет и все меньше становится?" Кто? Не знаешь? Суетишься, мечешься, словно мышь в ночном горшке? Поэтому или молчи, или не смей смеяться над почтенными людьми, которые тебя и за человека-то не считают. Или, думаешь, я очень смотрю на твои желтые колечки, которые ты у подружки стащил? Да поможет мне Оккупон! Пойдем на форум и начнем деньги занимать. Увидишь, как велико доверие к моему железному кольцу. Да, хорош ты, лисица намокшая! Пусть у меня не будет барыша и пусть я не умру так, чтобы люди клялись моей кончиной, если я не буду преследовать тебя до последней крайности. Хороша штучка и тот, кто тебя учил! Обезьяна, а не учитель! Мы (другому) учились. Наш учитель говорил бывало: "Все у вас в порядке? Марш по домам; да смотрите, по сторонам не глазеть! Смотрите, старших не задевайте". А теперь- чепуха одна! Ни один учитель гроша ломаного не стоит! Я, каким ты меня видишь, всегда буду богов благодарить за свою науку.
   LIX.
   Аскилт собрался было возразить на эти нападки, как Трималхион, восхищенный красноречием своего соотпущенника, сказал:
   - Бросьте вы ссориться; лучше по-хорошему; а ты, Гермерот, извини юношу: у него молодая кровь кипит. Ты же должен быть благоразумнее. В таких делах побеждает уступивший. Ведь и ты (небось), когда был молоденьким петушком - ко-ко-ко! - не мог удержать сердца. Лучше будет, если мы все снова развеселимся да гомеристами позабавимся.
   В это время, звонко ударяя копьями о щиты, вошла какая-то труппа. Трималхион взгромоздился на подушки и, пока гомеристы произносили, по своему наглому обыкновению, греческие стихи, он нараспев читал по латинской книжке.
   - А вы знаете, что они изображают?-спросил он, когда наступило молчание.- Жили-были два брата - Диомед и Ганимед с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее, Диане подсунул лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Агамемнон, изволите видеть, победил и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла; от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут.
   Трималхион кончил, а гомеристы вдруг завопили во все горло, и тотчас же на серебряном блюде, весом в двести фунтов, был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс, жонглируя обнаженным мечом, и, изображая сумасшедшего, под музыку разрубил на части теленка и разнес куски изумленным гостям.
   LХ.
   Не успели мы налюбоваться на эту изящную затею, как вдруг потолок затрещал с таким грохотом, что затряслись стены триклиния. Я вскочил, испугавшись, что вот-вот с потолка свалится какой-нибудь фокусник; остальные гости, не менее удивленные, подняли головы, ожидая, какую новость возвестят нам небеса. Потолок разверзся, и огромный обруч, должно быть, содранный с большой бочки, по кругу которого висели золотые венки и баночки с мазями, начал медленно опускаться из отверстия. После того как нас просили принять это в дар, мы взглянули на стол.
   Там уже очутилось блюдо с пирожным; посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, корзину с яблоками, виноградом и другими плодами. Жадно накинулись мы на плоды, но уже новая забава усилила веселие. Ибо из всех плодов, из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана, противные струи которого попадали нам прямо в рот. Полагая, что блюдо, окропленное соком этого употребляющегося лишь при религиозных церемониях растения, должно быть священным, мы встали и громко воскликнули:
   - Да здравствует божественный Август, отец отечества!
   Когда же и после этой здравицы многие стали хватать плоды, то и мы набрали их полные салфетки. Особенно (старался) я, потому что никакой дар не казался мне достаточным, чтобы наполнить пазуху Гитона.
   В это время вошли три мальчика в белых подпоясанных туниках; двое поставили на стол Ларов с шариками на шее; третий же с кубком вина обошел весь стол, восклицая:
   - Да будет над вами милость богов!
   (Трималхион) сказал, что их зовут Добычником, Счастливчиком и Наживщиком. В это же время из рук в руки передавали портрет Трималхиона, очень похожий; все его целовали, и мы не посмели отказаться.
   LI.
   После взаимных пожеланий доброго здоровья и хорошего расположения Трималхион посмотрел на Никерота и сказал:
   - А ты ведь бывал веселее на пиру; не знаю, почему ты сегодня сидишь и не пикнешь? Прошу тебя, сделай мне удовольствие, расскажи, что с тобой приключилось?
   - Пусть минует меня всякая удача, - отвечал тронутый любезностью друга Никерот,- если я не ежеминутно радуюсь, видя тебя в добром расположении. Поэтому пусть будет весело, хоть я и побаиваюсь этих ученых мужей: еще засмеют. Впрочем, все равно - расскажу; пусть хохочут: меня от смеха не убудет. Да к тому же лучше вызвать смех, чем насмешку.
   "Эти изрекши слова", он рассказал следующее:
   - Когда я был еще рабом, жили мы в узком, маленьком переулочке. Теперь это дом Гавиллы: там, попущением богов, влюбился я в жену трактирщика Терентия; вы, наверное, знаете ее. Мелисса Тарентинка, такая аппетитная пышка! Но я, ей-богу, любил ее не из похоти, не для забавы, а за ее чудесный нрав. Чего бы я у ней ни попросил - отказу нет. Заработает асс - половину мне. Я отдавал ей все на сохранение и ни разу не был обманут. Ее сожитель преставился в деревне. Потому я и так и сяк, и думал и гадал, как бы попасть к ней. Ибо в нужде познаешь друга.
   LXII.
   На мое счастье, хозяин по каким-то делам уехал в Капую. Воспользовавшись случаем, я уговорил нашего жильца проводить меня до пятого столба. Это был солдат, сильный как Орк. Двинулись мы после первых петухов луна вовсю сияет, светло, как днем. Дошли до кладбища. Приятель мой остановился у памятников, а я похаживаю, напевая, и считаю могилы. Потом посмотрел на спутника; а он разделся и платье свое у дороги положил. У меня душа в пятки: стою ни жив ни мертв. А он обмочился вокруг одежды и вдруг обернулся волком. Не думайте, что я шучу; ничьего богатства не возьму, чтобы соврать. Итак, на чем я остановился? Да, превратился он в волка, завыл и ударился в лес!
   Я спервоначала забыл, где я. Затем подошел, чтобы поднять его одежду, ан она окаменела. Если кто тут перепугался до смерти, так это я. Однако вытащил я меч и всю дорогу рубил тени, вплоть до самого дома моей милой. Вошел я белее привидения. Едва духа не испустил; пот с меня в три ручья льет, глаза закатились; еле в себя пришел... Мелисса моя удивилась, почему я так поздно.
   "Приди ты раньше, - сказала она, - ты бы нам пособил; огромный волк ворвался в усадьбу и весь скот передушил: словно мясник, кровь им выпустил. Но хоть он и удрал, однако и ему не поздоровилось: один из рабов копьем шею ему проткнул".
   Как услыхал я это, так уж и глаз сомкнуть не мог, и при первом свете побежал быстрей ограбленного трактирщика в дом нашего Гая. Когда поравнялся с местом, где лежала окаменевшая одежда, вижу: кровь и больше ничего... Пришел я домой. Лежит мой солдат в постели, как бык, а врач лечит ему шею. Я понял, что он оборотень, и с тех пор куска хлеба съесть с ним не мог, хоть убейте меня. Всякий волен думать о моем рассказе, что хочет, но да прогневаются на меня ваши гении, если я соврал.
   LXIII.
   Все молчали, пораженные.
   - Прости меня, но у меня, честное слово, волосы дыбом встали,заговорил наконец Трималхион;-я знаю, Никерот попусту болтать не станет. Человек он верный и уж никак не болтун. Да и я могу рассказать вам престрашную историю: она - что твой осел на крыше. Был я тогда эфебом,- ибо уж с детских лет жил в свое удовольствие. И вот умирает любимчик нашего хозяина, мальчик прелестный по всем статьям, сущая жемчужина, ей-богу. В то время как мать-бедняжка оплакивала его, - а все мы сидели вокруг тела носы повесивши, - вдруг завизжали ведьмы, словно собаки зайца рвут. Был среди нас каппадокиец, мужчина основательный, силач и храбрец, - мог разъяренного быка поднять. Он, вынув меч и обмотав руку плащом, смело выбежал за двери и пронзил насквозь женщину приблизительно в этом месте, - да будет здорово, где я трогаю. Мы слышали стоны, но - врать не хочу - ее самой не видали.
   Наш долговязый, вернувшись, бросился на кровать, и все тело у него было покрыто подтеками, словно его ремнями били, - так отделала его нечистая сила. Мы, заперев двери, вернулись к нашей печальной обязанности, но, когда мать обняла тело сына, она нашла только соломенное чучело: ни внутренностей, ни сердца - ничего! Конечно, ведьмы утащили тело мальчика и взамен подсунули соломенного фофана. Уж вы извольте мне верить: есть женщины - ведьмы, ночные колдуньи, которые все вверх дном ставят. А долговязый навсегда после этого потерял краску в лице и через несколько дней умер в безумии.
   LXIV.
   Пораженные и вполне веря рассказу, мы поцеловали стол, заклиная Ночных сидеть дома, когда мы будем возвращаться с пира.
   Тут у меня светильники в глазах стали двоиться, а триклиний кругом пошел. Но в это время Трималхион сказал:
   - А ты - тебе говорю, Плокам,- почему ничего не расскажешь? Почему нас не позабавишь? Ты обыкновенно так весел за столом, и диалоги прекрасно представляешь, и песни поешь. Увы! Увы! Прошло то время золотое.
   - Ох, - ответил тот, - отбегались мои колесницы с тех пор, как у меня подагра: а в былые дни, когда молод был, я от пения чуть в сухотку не впал. Кто лучше меня танцевал? Кто диалоги и цирюльню представлять умел? Разве Апеллес - и никто больше!
   Засунув пальцы в рот, он засвистал что-то отвратительное, уверяя всех, что это греческая штука; Трималхион же, в свою очередь, изобразив флейтиста, обернулся к своему любимцу по имени Крезу. Этот мальчишка с гноящимися глазами и грязнейшими зубами между тем повязал зеленой лентой брюхо черной суки, до неприличия толстой, и, положив на ложе половину каравая, пичкал ее, хотя она и давилась. При виде этого Трималхион вспомнил о Скилаке, "защитнике дома и семьи", и приказал его привести.
   Тотчас же привели огромного пса на цепи; привратник пихнул его ногой, чтобы он лег, и собака расположилась перед столом.
   - Никто меня в доме больше, чем он, не любит, - сказал Трималхион, размахивая куском белого хлеба.
   Мальчишка, рассердившись, что так сильно похвалили Скилака, спустил на землю свою суку и принялся науськивать ее на пса. Скилак, по собачьему своему обычаю, наполнил триклиний ужасающим лаем и едва не разорвал в клочки Жемчужину Креза. Но переполох не ограничился собачьей грызней: (возясь), они опрокинули светильник, который, упав на стол, все хрустальные сосуды расколол и гостей шипящим маслом обрызгал. Трималхион, дабы не казалось, что его огорчила эта потеря, поцеловал мальчика и приказал ему взобраться к себе на плечи. Тот не раздумывал долго, живо оседлал хозяина и принялся ударять его по плечам, приговаривая сквозь смех:
   - Щечка, щечка, сколько нас?
   ... Некоторое время Трималхион терпеливо сносил это издевательство. Потом приказал налить вина в большую чашу и дать выпить сидевшим в ногах рабам, прибавив при этом:
   - Ежели кто пить не станет, вылей ему на голову. Делу время, но и потехе час.
   LXV
   За этим проявлением человеколюбия последовали такие лакомства, что верьте, не верьте - мне и теперь, при воспоминании, дурно делается. Ибо вместо дроздов нас обносили жирной пулярдой и гусиными яйцами в гарнире, причем Трималхион важным тоном просил нас есть, говоря, что из кур вынуты все кости.
   Вдруг в двери триклиния постучал ликтор и вошел в белой одежде, в сопровождении большой свиты, новый сотрапезник. Пораженный его величием, я вообразил, что пришел претор, и потому хотел было вскочить с ложа и спустить на землю босые ноги. Но Агамемнон посмеялся над моей почтительностью и сказал:
   - Сиди, глупый ты человек. Это Габинна, севир и в то же время каменотес. Говорят, превосходно делает надгробные памятники.
   Успокоенный этим объяснением, я снова возлег и с большим интересом стал рассматривать вошедшего Габинну. Он же, изрядно выпивший, опирался на плечи своей жены: на голове его красовалось несколько венков; духи с них потоками струились по лбу и попадали ему в глаза; он разлегся на преторском месте и немедленно потребовал себе вина и теплой воды. Заразившись его веселым настроением, Трималхион спросил и себе кусок побольше и осведомился, как принимали Габинну (в доме, откуда он только явился).
   - Все у нас было, кроме тебя, - отвечал тот. - Душа моя была с вами; а в общем было прекрасно. Сцисса правила девятидневную тризну по бедном своем рабе, которого она при смерти на волю отпустила; думаю, что у Сциссы будет большая возня с собирателями двадесятины. Потому что покойника оценивали в 50.000. Все, однако, было очень мило, хотя и пришлось половину вина вылить на его останки.
   LXVI.
   - И что же подавали? - спросил Трималхион.
   - Скажу все, что смогу, - ответил Габинна, - память у меня такая хорошая, что я собственное имя частенько забываю. На первое была свинья с колбасой вместо венка, а кругом чудесно изготовленные потроха и сладкое пюре и, разумеется, домашний хлеб-самопек, который я предпочитаю белому; он и силы придает, и при действии желудка я на него не жалуюсь. Затем подавали холодный пирог и превосходное испанское вино, смешанное с горячим медом. Поэтому я пирога съел немалую толику, и меда от пуза выпил. Приправой ей служили: горох, волчьи бобы, орехов сколько угодно и по одному яблоку на гостя; мне, однако, удалось стащить парочку - вот они в салфетке; потому, если я не принесу гостинца моему любимчику, мне здорово попадет. Ах, да, госпожа моя мне напоминает (что я еще кое-что позабыл). Под конец подали медвежатину, которой Сцинтилла неосторожно попробовала и чуть все свои внутренности не выблевала. А я так целый фунт съел, потому что на кабана очень похоже.
   Ведь, говорю я, медведь пожирает людишек; тем паче следует людишкам пожирать медведя. Затем были еще: мягкий сыр, морс, по улитке на брата, и печенка в глиняных чашечках, и яйца в гарнире, и рубленые кишки, и репа, и горчица, и винегрет. Ах, да! Потом еще обносили тмином в лохани; некоторые бесстыдно взяли по три пригоршни.
   LXVII.
   Однако, Гай, скажи, пожалуйста, почему Фортуната не за столом?
   - Почему? - ответил Трималхион.- Разве ты ее не знаешь? Пока всего серебра не пересчитает, пока не раздаст объедков рабам - воды в рот не возьмет.
   - Ну-с, - сказал Габинна,- если она не возляжет - до свидания, я исчезаю! -И он попробовал подняться с ложа; но, по знаку Трималхиона, вся челядь четырежды кликнула Фортунату.
   Она явилась в платье, подпоясанном желтым кушаком так, что снизу была видна туника вишневого цвета, витые браслеты и золоченые туфли. Вытерев руки висевшим у нее на шее платком, она устроилась на том же ложе, где возлежала жена Габинны, Сцинтилла, захлопавшая в ладоши, и, поцеловав ее, воскликнула:
   - Тебя ли я вижу?
   Дело скоро дошло до того, что Фортуната сняла со своих жирных рук запястья и принялась хвастаться ими перед восхищенной Сцинтиллой. Наконец она и ножные браслеты сняла, и головную сетку также, про которую уверяла, будто она из червонного золота. Тут Трималхион это заметил и приказал принести все ее драгоценности.
   - Посмотрите, - сказал он, - на женские цепи! Вот как нас, дураков, разоряют. Ведь (этакая штука) фунтов шесть с половиной весит; положим, у меня у самого есть запястье, весящее десять.
   Чтобы не думали, что он врет, он приказал доставить весы и обнести вокруг стола для проверки веса.
   Сцинтилла оказалась не лучше: она сняла с шеи золотую ладанку, которую она называла Счастливицей; затем вытащила из ушей серьги и, в свою очередь, показала Фортунате.
   - Благодаря доброте моего господина, - говорила она, - ни у кого лучших нет.
   - Постой, - сказал Габинна, - а сколько ты меня терзала, чтобы я купил тебе эти стеклянные балаболки? Будь у меня дочка, я бы ей уши отрезал. Если бы на женщины, все было бы дешевле грязи. А теперь - "мочись теплым, а пей холодное".
   Между тем женщины чему-то тихонько хихикали, обменивались пьяными поцелуями: одна хвасталась хозяйственностью и домовитостью, а другая жаловалась на проказы и беспечность мужа. Но пока они обнимались, тайком подкравшийся Габинна вдруг обхватил ноги Фортунаты и поднял их на ложе.
   - Ай, ай! - завизжала она, видя, что туника ее задралась выше колен.
   И, бросившись в объятия Сцинтиллы, она закрыла платочком лицо, разгоревшееся от стыда.
   LXVIII.
   Когда спокойствие восстановилось, Трималхион приказал вторично накрыть на стол. Мгновенно рабы сняли все столы и принесли новые, а пол посыпали окрашенными шафраном и киноварью опилками, и - чего я раньше нигде не видывал - толченой слюдой.
   - Ну,- сказал Трималхион,- мне-то самому и одной перемены хватило бы, а вторую трапезу только ради вас подают. Да уж ладно ,если есть там что хорошенькое - тащи сюда.
   Между тем александрийский мальчик, заведующий горячей водой, защелкал, подражая соловью...
   - Переменить! - закричал Трималхион, и вмиг появилась другая забава. Раб, сидевший в ногах Габинны, думаю, по приказанию своего хозяина, вдруг заголосил нараспев:
   "Флот Энея меж тем уж вышел в открытое море..."
   Никогда еще более режущий звук не раздирал моих ушей, потому что, помимо варварских ошибок и то громкого, то придушенного крика, он еще примешивал к стихам фразы из ателлан; тут впервые сам Вергилий мне показался противным.
   Тем не менее, когда он наконец замолчал, Габинна захлопал и сказал:
   - А ведь нигде не учился! Я его посылал на выучку к базарным разносчикам; как примется представлять погонщиков мулов или разносчиков нет ему равного. Вообще он отчаянно способный малый; он и пекарь, он и сапожник, он и повар - слуга всех муз. Не будь у него двух пороков- был бы просто совершенством: он обрезан и во сне храпит. Что косой - наплевать: глядит, как Венера. Поэтому он ни о чем не может умолчать. Редко когда глаза смыкает. Я заплатил за него триста динариев.
   LXIX.
   - О, - вмешалась в разговор Сцинтилла,- ты не все еще художества негодного раба пересчитал. Это он тебе живой товар доставляет; я буду не я, если его не заклеймят.
   - Узнаю каппадокийца,- со смехом сказал Трималхион,- никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, ибо этого в могилу не унесешь. Ты же, Сцинтилла, ревность оставь. Поверь мне, мы вас (женщин) тоже (достаточно) знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал со своей хозяйкой, да так, что хозяин заподозрил меня и отправил в деревню. Но... "Молчи, язык! Хлеба дам".
   Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста; Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще; то, вооружившись выдолбленными тростниками, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в плащ с капюшоном, с бичом в руке изображал погонщиков мулов; наконец Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил:
   - Все лучше и лучше, Масса. Подарю я тебе башмаки.
   Никогда бы, кажется, не кончилось это мучение, если бы не подали новой еды - дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами, наподобие ежей. Все это было еще переносимо. Но вот притащили блюдо столь чудовищное, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей.
   - Все, что вы здесь видите,- сказал Трималхион,- из одного теста сделано.
   Я, догадливейший из людей, сразу сообразил, в чем дело:
   - Буду очень удивлен,- сказал я, наклонившись к Агамемнону,- если все это не сработано из навоза или глины. В Риме, на сатурналиях, мне случалось видеть такие подобия кушаний.
   LХХ.
   Не успел я вымолвить этих слов, как Трималхион сказал:
   - Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины. Дорогого стоит этот человек. Захоти только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала - голубя, из окорока - горлинку, из бедер - цыпленка: и к тому же, по моему измышлению, имя ему наречено превосходное: он зовется Дедалом. Чтобы вознаградить его за хорошее поведение, я ему выписал из Рима подарок - ножи из норийского железа.
   Сейчас же он велел принести эти ножи и долго ими любовался; потом и нам позволил испробовать их остроту, прикладывая лезвие к щекам.
   Вдруг вбежали два раба, имевшие такой вид, точно они поссорились у водоема; по крайней мере, оба несли на плечах амфоры. Тщетно пытался Трималхион рассудить их, они продолжали ссориться и совсем не желали подчиниться его решению; наконец один другому одновременно разбил палкой амфору. Пораженные невежеством этих пьяниц, мы внимательно следили за дракой и увидали, что из осколков амфор вывалились устрицы и ракушки, которые один из рабов подобрал, разложил на блюде и стал обносить всех. Искусный повар еще увеличил это великолепие: он принес на серебряной сковородке жареных улиток, напевая при этом дребезжащим и весьма отвратительным голосом.
   Затем началось такое, что просто стыдно рассказывать: по какому-то неслыханному обычаю кудрявые мальчики принесли духи в серебряных флаконах и натерли ими ноги возлежащих, предварительно опутав голени, от колена до самой пятки, цветочными гирляндами. Остатки же этих духов были вылиты в сосуды с вином и в светильники. Уже Фортуната стала приплясывать, уже Сцинтилла чаще рукоплескала, чем говорила, когда Трималхион закричал:
   - Филаргир и Карион, хоть ты и завзятый "зеленый", позволяю вам возлечь, и сожительнице своей Менофиле скажи, чтобы она тоже возлегла.
   Чего еще больше? Челядь переполнила триклиний, так что нас едва не сбросили с ложа. Я узнал повара, который из свиньи умел делать гуся. Он возлег выше меня, и от него несло подливкой и приправами. Не довольствуясь тем, что его за стол посадили, он принялся передразнивать трагика Эфеса и все время подзадоривал своего господина биться об заклад, что "зеленые" на ближайших играх удержат за собой пальму первенства.
   LХХ1.
   - Друзья,- сказал восхищенный этим безобразием Трималхион,- и рабы люди: одним с нами молоком вскормлены и не виноваты они, что участь их горька. Однако, по моей милости, скоро все напьются вольной воды. Я их всех в завещании своем на свободу отпускаю. Филаргиру, кроме того, завещаю его сожительницу и поместьице. Кариону - домик, и двадесятину, и кровать с постелью. Фортунату же делаю главной наследницей и поручаю ее всем друзьям моим. Все это я сейчас объявляю затем, чтобы челядь меня уже теперь любила так же, как будет любить, когда я умру.
   Все принялись благодарить хозяина за его благодеяния; он же, оставив шутки, велел принести список завещания и под вопли домочадцев прочел его от начала до конца. Потом, переведя взгляд на Габинну, проговорил:
   - Что скажешь, друг сердечный? Ведь ты воздвигнешь надо мной памятник, как я тебе заказал? Я очень прошу тебя: изобрази у ног моей статуи мою собачку, венки, сосуды с ароматами и все бои Петраита, чтобы я, по милости твоей, еще после смерти пожил. Вообще же памятник будет по фасаду - сто футов, а по бокам - двести. Я хочу, чтобы вокруг праха моего были всякого рода плодовые деревья, а также обширный виноградник. Ибо большая ошибка украшать дома при жизни, а о тех домах, где нам дольше жить, не заботиться. А поэтому я прежде всего желаю, чтобы в завещании было помечено:
   Этот монумент наследованию не подлежит.
   Впрочем, это уже мое дело предусмотреть в завещании, чтобы я после своей смерти не претерпел обиды. Поставлю кого-нибудь из вольноотпущенников моих стражем у гробницы, чтобы к моему памятнику народ за нуждой не бегал. Прошу тебя также вырезать на фронтоне мавзолея корабли, на всех парусах бегущие, а я будто в тоге-претексте на трибуне восседаю с пятью золотыми кольцами на пальцах и из кошелька рассыпаю в народ деньги. Ты ведь знаешь, что я устроил общественную трапезу по два динария на человека. Хорошо бы, если ты находишь возможным, изобразить и самую трапезу, и всех граждан, как они едят и пьют в свое удовольствие. По правую руку помести статую моей Фортунаты с голубкой, и пусть она на цепочке собачку держит. Мальчишечку моего тоже, а главное - побольше винных амфор, хорошо запечатанных, чтобы вино не вытекало. Конечно, изобрази и урну разбитую, и отрока, над ней рыдающего. В середине - часы, так, чтобы каждый, кто пожелает узнать, который час, волей-неволей прочел мое имя. Что касается надписи, то вот послушай внимательно и скажи, достаточно ли она хороша, по-твоему:
   ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ
   Г. ПОМПЕИ ТРИМАЛХИОН МЕЦЕНАТИАН.
   ЕМУ ЗАОЧНО БЫЛ ПРИСУЖДЕН ПОЧЕТНЫЙ СЕВИРАТ.
   ОН МОГ БЫ УКРАСИТЬ СОБОЙ ЛЮБУЮ ДЕКУРИЮ
   РИМА, НО НЕ ПОЖЕЛАЛ.
   БЛАГОЧЕСТИВЫЙ, МУДРЫЙ, ВЕРНЫЙ, ОН ВЫШЕЛ ИЗ
   МАЛЕНЬКИХ ЛЮДЕЙ, ОСТАВИЛ ТРИДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ
   СЕСТЕРЦИЙ И НИКОГДА НЕ СЛУШАЛ НИ ОДНОГО
   ФИЛОСОФА.
   БУДЬ ЗДОРОВ И ТЫ ТАКЖЕ.
   LХХП.
   Окончив чтение, Трималхион заплакал в три ручья: плакала Фортуната, плакал Габинна, а затем и вся челядь наполнила триклиний рыданиями, словно ее уже позвали на похороны. Наконец, даже и я готов был расплакаться, как вдруг Трималхион сказал: