Страница:
- Итак, если мы знаем, что обречены на смерть, почему же нам сейчас не пожить в свое удовольствие? Будьте же все здоровы и веселы! Махнем-ка все в баню: на мой риск! Не раскаетесь! Нагрелась она, словно печь.
- Правильно! - закричал Габинна.- Если я что люблю, так это из одного дня два устраивать. - Он соскочил с ложа босой и последовал за развеселившимся Трималхионом.
- Что делать? -обратился я к Аскилту.- Я умру от одного вида бани.
- Соглашайся ,- ответил он, - а, когда они направятся в баню, мы в суматохе убежим.
На этом мы сговорились и, проведенные под портиком Гитоном, достигли выхода: там залаяла на нас цепная собака так страшно, что Аскилт свалился в водоем. Я был порядочно выпивши да к тому же я давеча и нарисованной собаки испугался; поэтому, помогая утопающему, я сам низвергся в ту же пучину. Спас нас дворецкий, который и пса унял, и нас, дрожащих, вытащил на сушу. Гитон же еще раньше ловким приемом сумел спастись от собаки: все, что получил он от нас на пиру, он бросил в лающую пасть, и пес, увлеченный едой, успокоился. Когда мы, дрожа от холода, попросили домоправителя вывести нас за ворота, он ответил:
- Ошибаетесь, если думаете, что отсюда можно уйти так же, как пришли. Никого из гостей не выпускают чрез те же самые двери. В одни приходят, в другие - уходят.
LХХIII.
Что было делать нам, несчастным, заключенным в новый лабиринт? Даже баня стала для нас желанной. Поневоле попросили мы, чтобы нас провели туда. Сняв одежду, которую Гитон развесил у входа сушиться, мы вошли в баню, относительно узкую и похожую на цистерну для холодной воды, где стоял Трималхион, вытянувшись во весь рост. И здесь не удалось избежать его отвратительного бахвальства; он говорил, что ничего нет лучше, как купаться вдали от толпы, и что здесь раньше была пекарня. Наконец, устав, он уселся и, заинтересовавшись эхом бани, поднял к потолку свою пьяную рожу и принялся терзать песни Менекрата, как говорили те, кто понимал его язык. Некоторые из гостей, взявшись за руки, с громким пением водили хороводы вокруг ванны. Другие, со связанными за спиной руками, пытались поднять с пола кольца; третьи - став на колени, загибали назад голову, пытаясь ею достать пальцы на ногах. Покуда другие так забавлялись, мы спустились в гревшуюся для Трималхиона ванну. Когда мы несколько протрезвились, нас проводили в другой триклиний, где Фортуната разложила все свои богатства и где я заметил над светильниками ...... и бронзовые фигурки рыбаков, а также столы из чистого серебра, и глиняные позолоченные кубки, и мех, из которого на глазах выливалось вино.
- Друзья,- сказал Трималхион,- сегодня впервые обрился один из моих рабов, человек достойный, порядочный и скопидом. Итак, будем пировать до рассвета и веселиться.
LХХIV.
Слова его были прерваны криком петуха, услыхав который Трималхион приказал полить вином столы и обрызгать светильники; затем надел кольцо с левой руки на правую.
- Не без причины,- сказал он,- подал нам знак этот глашатай: ибо или пожара должно ожидать, или кто-нибудь по соседству дух испустит. Сгинь, сгинь! Кто принесет мне этого вестника - того я награжу.
Не успел он кончить, как уже притащили соседского петуха, и Трималхион приказал немедленно сварить его. Тотчас же петух был разрублен и брошен в горшок тем самым поваром-искусником, который раньше птиц и рыб из свинины делал. Пока Дедал пробовал кипящее варево, Фортуната молола перец на маленькой самшитовой мельнице. Когда и это кушанье было съедено, Трималхион обратился к рабам:
- А вы еще не пообедали? Ступайте! Пускай вас другие сменят!
Сейчас же ввалилась другая толпа рабов. Уходящие кричали:
- Прощай, Гай! Входящие:
- Здравствуй, Гай!
Тут впервые омрачилось наше веселье, ибо среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик; Трималхион обнял его и принялся горячо целовать.
Фортуната, на том основании, что "право правдой крепко", принялась ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. И под конец прибавила: "Собака!" Трималхион, смущенный и обозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик: приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.
- Как? - завопил рассерженный Трималхион.- Как? Эта уличная арфистка не помнит, что я ее взял с подмостков работорговца и в люди вывел? Ишь, надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет, колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю. Ведь я, простофиля, мог себе сто миллионов приданого взять. Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: "Советую тебе, не давай своему роду угаснуть". А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе ноги топором подрубил. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями выкопать меня захотела; а чтобы ты теперь же поняла, чего добилась,- я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую на моей гробнице, а то и в могиле покоя мне не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать, - не хочу я, чтоб она меня мертвого целовала.
LХХV.
Когда Трималхионовы громы поутихли, Габинна стал уговаривать его сменить гнев на милость.
- Кто из нас без греха ,- говорил он, - все мы люди, не боги.
Сцинтилла тоже со слезами, заклиная гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.
- Габинна,- сказал Трималхион, не в силах удержать слезы, - прошу тебя во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд и на свой счет купил кресло и пару горшочков. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе померещилось, фря надутая? Советую тебе переварить это, коршун, и не вводить меня в сердце, милочка; а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь: что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о радостях жизни! Веселитесь, прошу вас, друзья; я и сам таким же, как вы, был, да вот благодаря своим доблестям стал тем, что есть. Только сердце делает человеком - все остальное чепуха. "Я хорошо купил, хорошо и продал". Каждый вам будет твердить свое. Я лопаюсь от счастья. А ты, храпоидол, все еще плачешь? Погоди еще, о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своей честности обязан я богатством. Из Азии приехал я, не больше вон этого подсвечника, даже каждый день по нему свой рост мерил; чтоб борода скорее росла, верхнюю губу ламповым маслом смазывал. Четырнадцать лет по-женски был любезным моему хозяину; ничего тут постыдного нет - хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хвастунов.
LХХVI.
Итак с помощью богов я стал хозяином в доме; заполонил сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря. Получил я сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко - снарядил я пять кораблей. Вином нагрузил, - оно тогда на вес золота было, - и в Рим отправил. Но подумайте, какая неудача: все потонули. Это вам не сказки, а чистая быль! В один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерций. Вы думаете, я пал духом? Ей-ей, даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядил другие корабли, больше и крепче, и с большей удачей, так что никто меня за человека малодушного почесть не мог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рабами. Тут Фортуната доброе дело сделала - продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила: это были дрожжи моего богатства.
Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил я все прежние земли моего патрона. Домик построил; рабов, лошадей, скота накупил; к чему бы я ни прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда стал богаче, чем вся округа, тогда руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречонок по имени Серапа, человек поистине достойный заседать в совете богов. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил; насквозь меня видел; разве что не сказал мне, что я ел вчера. Можно подумать, что он всю жизнь со мной прожил.
LХХVII.
- Но помнишь, Габинна, - это, кажется, при тебе было - он сказал мне:
"Ты таким-то образом добился своей госпожи. Ты несчастлив в друзьях. Никто тебе не воздает должной благодарности; ты владелец огромных поместий; ты отогреваешь на груди своей змею".
Чего я вам еще не рассказал? Ах, да, он предсказал, что мне осталось жить тридцать лет, четыре месяца и десять дней. Кроме того, я скоро получу наследство. Вот какова моя судьба. И если удастся мне еще до самой Апулии имения расширить, тогда я могу сказать, что довольно пожил. Между тем, пока Меркурий бдит надо мной, я этот дом перестроил: помните, хижина была, а теперь - храм. В нем четыре столовых, двадцать спален, два мраморных портика; во втором этаже - еще помещение; затем - моя собственная опочивальня, логово этой гадюки, прекраснейшая каморка для привратника; и сколько ни будь у меня гостей, для всех место найдется.
Одним словом, когда Скавр приезжал, нигде, кроме как у меня, не пожелал остановиться, хоть еще у его отца были приятели, что живут у самого моря. Многое еще есть в этом доме - я вам сейчас покажу. Верьте мне: асс у тебя есть, и цена тебе асс. Имеешь, еще иметь будешь. Так-то и ваш друг: был лягушкой, стал царем. Ну, а теперь, Стих, притащи сюда одежду, в которой меня погребать будут. И благовония из той амфоры, из которой я велел омыть мои кости.
LХХVIII.
Стих не замедлил принести в триклиний белое покрывало и тогу с пурпурной каймой.
Трималхион потребовал, чтобы мы на ощупь попробовали удивительную добротность шерсти.
- Смотри, Стих, - прибавил он, улыбаясь, - чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального убора; не то живьем сожгу. Желаю, чтоб с честью меня похоронили и все граждане чтоб добром меня поминали.
Сейчас же откупорил он склянку с нардом и нас всех обрызгал:
- Надеюсь, - сказал он, - что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому.
Затем приказал налить вина в большой сосуд.
- Вообразите, - заявил он, - что вас на мою тризну позвали.
Но совсем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, омерзительно пьяный, выдумал новое развлечение, приказав ввести в триклиний трубачей; навалив на ложе целую груду подушек, он разлегся на них, высоко подперев ими голову.
- Представьте себе, что я умер, - заявил он. - Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее.
Трубачи затрубили похоронную песню. Особенно старался раб того распорядителя похорон: он был там почтеннее всех и трубил так громко, что перебудил всех соседей. Стражники, сторожившие этот околоток, вообразив, что дом Трималхиона горит, внезапно разбили двери и принялись лить воду и орудовать топорами, как полагается. Мы, воспользовавшись случаем, бросили Агамемнона и пустились бежать, словно от настоящего пожара.
LХХIХ.
У нас не было в запасе факела, чтобы освещать путь, и молчаливая полночь не посылала нам встречных со светильником. Прибавьте к этому наше опьянение и небезопасность мест, и днем достаточно глухих. По крайней мере с час мы едва волочили окровавленные ноги по острым камням мостовой, пока догадливость Гитона не вызволила нас. Предусмотрительный мальчик, опасаясь и при свете заблудиться, еще накануне сделал мелом заметки на всех столбах и колоннах - эти черточки видны были сквозь кромешную тьму и указали заблудшим дорогу. Не меньше пришлось нам попотеть, когда мы пришли домой. Старуха-хозяйка так нализалась с постояльцами, что подожги ее - не почувствовала бы; и пришлось бы нам ночевать на пороге, если бы не проходивший мимо курьер Трималхиона, владелец десяти повозок. Недолго раздумывая, он вышиб дверь и впустил нас в пролом...
Что за ночка, о боги и богини!
Что за мягкое ложе, где, сгорая,
Мы из уст на уста переливали
Души наши в смятеньи! О, прощайте,
Все заботы земные! Ах, я таю!
Но напрасно я радовался. Лишь только я ослабел от вина и мои руки бессильно повисли, Аскилт, тороватый на всякие каверзы, среди ночи потихоньку выкрал у меня мальчика и перенес его на свое ложе. Без помехи натешившись чужим братцем, - а братец или не слышал, или делал вид, что не слышит, - он заснул в краденых объятиях, забыв все человеческие права. Я же, проснувшись, напрасно шарил руками по своему безрадостно осиротевшему ложу. Верьте слову влюбленного! Я долго колебался, не пронзить ли мне их обоих мечом, чтобы они, не просыпаясь, уснули навеки. Но затем я принял решение менее опасное и, разбудив шлепками Гитона, зверски уставился на Аскилта и сказал:
- Своим поступком ты честность запятнал, ты дружбу нашу разрушил. Собирай поэтому скорее свои пожитки и ступай искать другое место для своих пакостей.
Аскилт не возражал, но, когда мы добросовестно разделили имущество, он заявил:
- Теперь давай и мальчика поделим.
LХХХ.
Я сперва вообразил, что он шутит на прощание; но он, сжимая братоубийственной рукою рукоять меча, произнес:
- Не попользуешься ты добычей, которую один ты хочешь лелеять. Я возьму свою долю, хотя бы вот этим мечом пришлось ее отрезать.
Я со своей стороны сделал то же и, обернув руку плащом, приготовился к бою. Несчастный мальчик, пока мы оба столь плачевно безумствовали, с громкими рыданиями обнимал наши колена, умоляя нас не уподоблять этого жалкого трактира Фивам, не обагрять братскою кровью святыню нежнейшей дружбы.
- Если, - восклицал он, - должно совершиться убийство, то вот мое горло! Сюда обратите руки! Сюда направьте мечи! Пусть умру я, расторгший узы дружбы!
Тронутые этими молениями, мы вложили мечи в ножны.
- Я, - заговорил Аскилт, - положу конец раздору. Пусть мальчик идет за тем, за кем хочет. Пусть будет дана ему полная свобода в выборе братца.
Я, полагая, что давнишняя привычка достигла прочности кровных уз, ничего не боялся и, с опрометчивой поспешностью ухватившись за предложение, передал свою судьбу в руки судьи; он же, без малейшего промедления, не задумываясь, при последних словах моих поднялся... и избрал братом Аскилта. Как громом пораженный оборотом дела, я, точно у меня не было меча, рухнул на кровать и наверное наложил бы на себя преступные руки, если бы не боялся еще увеличить торжество врага. Исполненный гордости Аскилт удалился со своею добычей и бросил недавно дорогого ему товарища и собрата по несчастиям одного, на чужой стороне.
Дружба хранит свое имя, покуда в нас видится польза.
Словно игральная кость, вечно подвижна она.
Если Фортуна - за нас, мы видим, друзья, ваши лица,
Если изменит судьба, гнусно бежите вы прочь.
Труппа играет нам мим: вон тот называется сыном,
Этот отцом, а другой взял себе роль богача...
Но окончился текст и окончились роли смешные,
Лик настоящий воскрес, лик балаганный пропал.
LХХХI.
Однако недолго предавался я плачу, опасаясь, как бы в довершение всех бед не застал меня, одинокого, на этом постоялом дворе младший учитель Менелай; я собрал свои пожитки и, печальный, перебрался в укромный уголок неподалеку от морского берега. Три дня провел я там безвыходно, терзаясь мыслями о своем одиночестве. Я бил кулаками мою наболевшую грудь, испуская глубокие стоны и непрерывно восклицая:
- Ужели не поглотит меня, расступившись, земля или море, жестокое даже к невинным? Затем разве я избег правосудия, обманом спас жизнь на арене, убил приютившего меня хозяина, чтобы после стольких дерзновенных поступков жалким, одиноким изгнанником валяться в трактире греческого городка? И кто же, кто обрек меня этому одиночеству? Юнец, погрязший во всяческом сладострастии, по собственному признанию достойный ссылки! Разврат освободил его, разврат дал ему права гражданства. Зад его разыгрывался в кости. Он, кого, заведомо зная, что он мужчина, уводили с собой, как девочку. А другой? О, боги! Он и в день совершеннолетия вместо мужской тоги надел столу; мать убедила его не быть мужчиной; на рабской каторге служил он женщиной; он, после ласки моей, позабыл старую дружбу - и, о стыд! - словно блудница, все продал за единую ночь. И теперь влюбленные лежат, обнявшись, целыми ночами, и, верно, когда утомятся взаимными ласками, издеваются надо мною, одиноким; но даром им это не пройдет! Или не по праву зовусь я мужчиной и свободнорожденным, смою обиду их зловредной кровью!
LХХХII.
Тут я препоясался мечом и, дабы не испарился из слабого тела моего воинственный пыл, подкрепился пищей плотнее обыкновенного. Выбежав на улицу, я как сумасшедший заметался по портикам. Но, пока я с искаженным лицом мечтал об убийстве и крови и дрожащей рукою то и дело хватался за рукоятку меча-мстителя, приметил меня какой-то воин, не то в самом деле солдат, не то ночной бродяга.
- Эй, товарищ, - крикнул он мне, - какого легиона? Какой центурии?
А когда в ответ ему я весьма уверенно сочинил и легион, и центурию, он заявил:
- Ладно. Значит, в вашем отряде солдаты в туфлях разгуливают?
Догадавшись по смущенному выражению лица, что я наврал, он велел мне сложить оружие и не доводить дела до беды.
Ограбленный, потеряв всякую надежду на отмщение, поплелся я обратно в гостиницу, а через несколько времени, успокоившись, в душе даже поблагодарил этого разбойника за его наглость...
LХХХIII.
Я забрел в пинакотеку, славную многими замечательными картинами всевозможных направлений. Здесь увидал я творения Зевксида, победившие, несмотря на свою древность, все нападки; и первые опыты Протогена, правдивостью способные поспорить с самой природой, к которым я всегда приближаюсь с каким-то душевным трепетом. Я восторгался также Апеллесом, которого греки зовут однокрасочным. Очертания фигур у него так тонки и так правдоподобны, что кажется, будто изображает он души. Здесь орел возносит в поднебесье бога. Там чистый Гилас отвергает бесчестную Наяду. Аполлон, проклиная виновные руки, украшает лиру только что рожденным цветком.
При виде этих любовных картин я, забыв, что я не один в галерее, вскричал:
- Значит, и боги подвластны страсти? Юпитер не нашел на небе достойного избранника, но, согрешив на земле, он никого не обидел. И Нимфа, похитившая Гиласа, наверное обуздала бы свои страсти, знай она, что Геркулес придет тягаться из-за него. Аполлон обратил прах любимого юноши в цветок, и всегда любовь в этих сказках не омрачена соперничеством. А я принял в дом свой гостя, жестокостью превзошедшего Ликурга.
Но вот в то время как я бросал слова на ветер, вошел в пинакотеку седовласый старец с лицом человека, потрепанного жизнью, но еще способного совершить нечто великое; платье его, однако, было не весьма блестяще и, видимо, он принадлежал к числу тех писателей, которых богатые обычно терпеть не могут.
- Я - поэт, - сказал он, став подле меня, - и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к творчеству никого еще не обогатила.
Кто доверяет волнам, получит великую прибыль,
Любящий лагерь и бой кругом опояшется златом,
Льстец недостойный лежит на расписанном пурпуре пьяный,
Прелюбодей, соблазняя замужних, грешит за награду,
Лишь Красноречье одно в размытой дождями одежде
Голосом слабым зовет забытые всеми Искусства.
LХХХIV.
Одно несомненно: враг порока, раз навсегда избравший в жизни прямой путь и так уклонившийся от нравов толпы, вызывает всеобщую ненависть - ибо ни один кто не одобрит того, кто на него не похож. Затем те, кто стремится лишь к обогащению, не желают верить, что есть у людей блага выше тех, за которые держатся они. Превозносите сколько угодно любителей литературы богачу все равно покажется, что деньги сильнее ее...
- Не понимаю, как это так бедность может быть сестрой высокого ума...
- О, если бы соперник, принудивший меня к воздержанию, был столь чист душой, что мог бы внять просьбам! Но он - закоснелый разбойник и наставник всех сводников...
LХХХV.
[Эвмолп] Когда квестор, у которого я служил, привез меня в Азию, я остановился в Пергаме. Оставался я там очень охотно, не столько ради удобств дома, сколько ради красоты хозяйского сына; однако я старался изыскать способ, чтобы отец не мог заподозрить моей любви. Как только за столом начинались разговоры о красивых мальчиках, я приходил в такой искренний раж, с такой суровой важностью отказывался позорить свой слух непристойными разговорами, что все, в особенности мать, стали смотреть на меня, как на философа. Уже я начал водить мальчика в гимнасий, руководить его занятиями, учить его и следить за тем, чтобы ни один из охотников за красавцами не проникал в дом. Однажды, в праздник, покончив уроки раньше обыкновенного, мы возлежали в триклинии, - ленивая истома, последствие долгого и веселого праздника, помешала нам добраться до наших комнат. Среди ночи я заметил, что мой мальчик бодрствует. Тогда я робким шепотом вознес моление:
- О, Венера-владычица! - сказал я, - если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок.
Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив таким образом свой обет.
LХХХVI.
На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву:
- Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, - сказал я, - я дам ему двух лучших боевых петухов.
При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, думаю, чтобы я сам не заснул. Успокаивая его нетерпение, я с наслаждением гладил все его тело, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.
- О, боги бессмертные! - шептал я. - Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучие я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что он ничего не заметит.
Никогда еще мальчишка не спал так крепко. Я сначала наполнил руки его белоснежной грудью, затем прильнул к нему поцелуем и, наконец, слил все желания в одно. С раннего утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и взамен подарка поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:
- Учитель, а где же скакун?
LХХХVII.
Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: "Спи, или я скажу отцу".
Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: "Разбужу отца", - я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.
- Но ты увидишь, - заключил он, - я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить.
Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок, бывший как раз в страдательном возрасте, не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: "Хочешь еще?" Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны охании и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:
- Почему мы больше ничего не делаем?
Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:
- Спи, или я скажу отцу!
LХХХVIII.
Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, - особенно живопись, исчезнувшую бесследно.
- Алчность к деньгам все изменила, - сказал он. - В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит, этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Эвдокс состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп трижды очищал чемерицей душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Лисипп умер от голода, не будучи в состоянии оторваться от работы над отделкой одной статуи. А Мирон, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой - если выкопает клад, третий - если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов. Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека - Апеллеса или Фидия.
- Правильно! - закричал Габинна.- Если я что люблю, так это из одного дня два устраивать. - Он соскочил с ложа босой и последовал за развеселившимся Трималхионом.
- Что делать? -обратился я к Аскилту.- Я умру от одного вида бани.
- Соглашайся ,- ответил он, - а, когда они направятся в баню, мы в суматохе убежим.
На этом мы сговорились и, проведенные под портиком Гитоном, достигли выхода: там залаяла на нас цепная собака так страшно, что Аскилт свалился в водоем. Я был порядочно выпивши да к тому же я давеча и нарисованной собаки испугался; поэтому, помогая утопающему, я сам низвергся в ту же пучину. Спас нас дворецкий, который и пса унял, и нас, дрожащих, вытащил на сушу. Гитон же еще раньше ловким приемом сумел спастись от собаки: все, что получил он от нас на пиру, он бросил в лающую пасть, и пес, увлеченный едой, успокоился. Когда мы, дрожа от холода, попросили домоправителя вывести нас за ворота, он ответил:
- Ошибаетесь, если думаете, что отсюда можно уйти так же, как пришли. Никого из гостей не выпускают чрез те же самые двери. В одни приходят, в другие - уходят.
LХХIII.
Что было делать нам, несчастным, заключенным в новый лабиринт? Даже баня стала для нас желанной. Поневоле попросили мы, чтобы нас провели туда. Сняв одежду, которую Гитон развесил у входа сушиться, мы вошли в баню, относительно узкую и похожую на цистерну для холодной воды, где стоял Трималхион, вытянувшись во весь рост. И здесь не удалось избежать его отвратительного бахвальства; он говорил, что ничего нет лучше, как купаться вдали от толпы, и что здесь раньше была пекарня. Наконец, устав, он уселся и, заинтересовавшись эхом бани, поднял к потолку свою пьяную рожу и принялся терзать песни Менекрата, как говорили те, кто понимал его язык. Некоторые из гостей, взявшись за руки, с громким пением водили хороводы вокруг ванны. Другие, со связанными за спиной руками, пытались поднять с пола кольца; третьи - став на колени, загибали назад голову, пытаясь ею достать пальцы на ногах. Покуда другие так забавлялись, мы спустились в гревшуюся для Трималхиона ванну. Когда мы несколько протрезвились, нас проводили в другой триклиний, где Фортуната разложила все свои богатства и где я заметил над светильниками ...... и бронзовые фигурки рыбаков, а также столы из чистого серебра, и глиняные позолоченные кубки, и мех, из которого на глазах выливалось вино.
- Друзья,- сказал Трималхион,- сегодня впервые обрился один из моих рабов, человек достойный, порядочный и скопидом. Итак, будем пировать до рассвета и веселиться.
LХХIV.
Слова его были прерваны криком петуха, услыхав который Трималхион приказал полить вином столы и обрызгать светильники; затем надел кольцо с левой руки на правую.
- Не без причины,- сказал он,- подал нам знак этот глашатай: ибо или пожара должно ожидать, или кто-нибудь по соседству дух испустит. Сгинь, сгинь! Кто принесет мне этого вестника - того я награжу.
Не успел он кончить, как уже притащили соседского петуха, и Трималхион приказал немедленно сварить его. Тотчас же петух был разрублен и брошен в горшок тем самым поваром-искусником, который раньше птиц и рыб из свинины делал. Пока Дедал пробовал кипящее варево, Фортуната молола перец на маленькой самшитовой мельнице. Когда и это кушанье было съедено, Трималхион обратился к рабам:
- А вы еще не пообедали? Ступайте! Пускай вас другие сменят!
Сейчас же ввалилась другая толпа рабов. Уходящие кричали:
- Прощай, Гай! Входящие:
- Здравствуй, Гай!
Тут впервые омрачилось наше веселье, ибо среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик; Трималхион обнял его и принялся горячо целовать.
Фортуната, на том основании, что "право правдой крепко", принялась ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. И под конец прибавила: "Собака!" Трималхион, смущенный и обозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила и прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик: приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.
- Как? - завопил рассерженный Трималхион.- Как? Эта уличная арфистка не помнит, что я ее взял с подмостков работорговца и в люди вывел? Ишь, надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет, колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю. Ведь я, простофиля, мог себе сто миллионов приданого взять. Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: "Советую тебе, не давай своему роду угаснуть". А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе ноги топором подрубил. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями выкопать меня захотела; а чтобы ты теперь же поняла, чего добилась,- я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую на моей гробнице, а то и в могиле покоя мне не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать, - не хочу я, чтоб она меня мертвого целовала.
LХХV.
Когда Трималхионовы громы поутихли, Габинна стал уговаривать его сменить гнев на милость.
- Кто из нас без греха ,- говорил он, - все мы люди, не боги.
Сцинтилла тоже со слезами, заклиная гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.
- Габинна,- сказал Трималхион, не в силах удержать слезы, - прошу тебя во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд и на свой счет купил кресло и пару горшочков. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе померещилось, фря надутая? Советую тебе переварить это, коршун, и не вводить меня в сердце, милочка; а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь: что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о радостях жизни! Веселитесь, прошу вас, друзья; я и сам таким же, как вы, был, да вот благодаря своим доблестям стал тем, что есть. Только сердце делает человеком - все остальное чепуха. "Я хорошо купил, хорошо и продал". Каждый вам будет твердить свое. Я лопаюсь от счастья. А ты, храпоидол, все еще плачешь? Погоди еще, о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своей честности обязан я богатством. Из Азии приехал я, не больше вон этого подсвечника, даже каждый день по нему свой рост мерил; чтоб борода скорее росла, верхнюю губу ламповым маслом смазывал. Четырнадцать лет по-женски был любезным моему хозяину; ничего тут постыдного нет - хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хвастунов.
LХХVI.
Итак с помощью богов я стал хозяином в доме; заполонил сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря. Получил я сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко - снарядил я пять кораблей. Вином нагрузил, - оно тогда на вес золота было, - и в Рим отправил. Но подумайте, какая неудача: все потонули. Это вам не сказки, а чистая быль! В один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерций. Вы думаете, я пал духом? Ей-ей, даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядил другие корабли, больше и крепче, и с большей удачей, так что никто меня за человека малодушного почесть не мог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рабами. Тут Фортуната доброе дело сделала - продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила: это были дрожжи моего богатства.
Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил я все прежние земли моего патрона. Домик построил; рабов, лошадей, скота накупил; к чему бы я ни прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда стал богаче, чем вся округа, тогда руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречонок по имени Серапа, человек поистине достойный заседать в совете богов. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил; насквозь меня видел; разве что не сказал мне, что я ел вчера. Можно подумать, что он всю жизнь со мной прожил.
LХХVII.
- Но помнишь, Габинна, - это, кажется, при тебе было - он сказал мне:
"Ты таким-то образом добился своей госпожи. Ты несчастлив в друзьях. Никто тебе не воздает должной благодарности; ты владелец огромных поместий; ты отогреваешь на груди своей змею".
Чего я вам еще не рассказал? Ах, да, он предсказал, что мне осталось жить тридцать лет, четыре месяца и десять дней. Кроме того, я скоро получу наследство. Вот какова моя судьба. И если удастся мне еще до самой Апулии имения расширить, тогда я могу сказать, что довольно пожил. Между тем, пока Меркурий бдит надо мной, я этот дом перестроил: помните, хижина была, а теперь - храм. В нем четыре столовых, двадцать спален, два мраморных портика; во втором этаже - еще помещение; затем - моя собственная опочивальня, логово этой гадюки, прекраснейшая каморка для привратника; и сколько ни будь у меня гостей, для всех место найдется.
Одним словом, когда Скавр приезжал, нигде, кроме как у меня, не пожелал остановиться, хоть еще у его отца были приятели, что живут у самого моря. Многое еще есть в этом доме - я вам сейчас покажу. Верьте мне: асс у тебя есть, и цена тебе асс. Имеешь, еще иметь будешь. Так-то и ваш друг: был лягушкой, стал царем. Ну, а теперь, Стих, притащи сюда одежду, в которой меня погребать будут. И благовония из той амфоры, из которой я велел омыть мои кости.
LХХVIII.
Стих не замедлил принести в триклиний белое покрывало и тогу с пурпурной каймой.
Трималхион потребовал, чтобы мы на ощупь попробовали удивительную добротность шерсти.
- Смотри, Стих, - прибавил он, улыбаясь, - чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального убора; не то живьем сожгу. Желаю, чтоб с честью меня похоронили и все граждане чтоб добром меня поминали.
Сейчас же откупорил он склянку с нардом и нас всех обрызгал:
- Надеюсь, - сказал он, - что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому.
Затем приказал налить вина в большой сосуд.
- Вообразите, - заявил он, - что вас на мою тризну позвали.
Но совсем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, омерзительно пьяный, выдумал новое развлечение, приказав ввести в триклиний трубачей; навалив на ложе целую груду подушек, он разлегся на них, высоко подперев ими голову.
- Представьте себе, что я умер, - заявил он. - Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее.
Трубачи затрубили похоронную песню. Особенно старался раб того распорядителя похорон: он был там почтеннее всех и трубил так громко, что перебудил всех соседей. Стражники, сторожившие этот околоток, вообразив, что дом Трималхиона горит, внезапно разбили двери и принялись лить воду и орудовать топорами, как полагается. Мы, воспользовавшись случаем, бросили Агамемнона и пустились бежать, словно от настоящего пожара.
LХХIХ.
У нас не было в запасе факела, чтобы освещать путь, и молчаливая полночь не посылала нам встречных со светильником. Прибавьте к этому наше опьянение и небезопасность мест, и днем достаточно глухих. По крайней мере с час мы едва волочили окровавленные ноги по острым камням мостовой, пока догадливость Гитона не вызволила нас. Предусмотрительный мальчик, опасаясь и при свете заблудиться, еще накануне сделал мелом заметки на всех столбах и колоннах - эти черточки видны были сквозь кромешную тьму и указали заблудшим дорогу. Не меньше пришлось нам попотеть, когда мы пришли домой. Старуха-хозяйка так нализалась с постояльцами, что подожги ее - не почувствовала бы; и пришлось бы нам ночевать на пороге, если бы не проходивший мимо курьер Трималхиона, владелец десяти повозок. Недолго раздумывая, он вышиб дверь и впустил нас в пролом...
Что за ночка, о боги и богини!
Что за мягкое ложе, где, сгорая,
Мы из уст на уста переливали
Души наши в смятеньи! О, прощайте,
Все заботы земные! Ах, я таю!
Но напрасно я радовался. Лишь только я ослабел от вина и мои руки бессильно повисли, Аскилт, тороватый на всякие каверзы, среди ночи потихоньку выкрал у меня мальчика и перенес его на свое ложе. Без помехи натешившись чужим братцем, - а братец или не слышал, или делал вид, что не слышит, - он заснул в краденых объятиях, забыв все человеческие права. Я же, проснувшись, напрасно шарил руками по своему безрадостно осиротевшему ложу. Верьте слову влюбленного! Я долго колебался, не пронзить ли мне их обоих мечом, чтобы они, не просыпаясь, уснули навеки. Но затем я принял решение менее опасное и, разбудив шлепками Гитона, зверски уставился на Аскилта и сказал:
- Своим поступком ты честность запятнал, ты дружбу нашу разрушил. Собирай поэтому скорее свои пожитки и ступай искать другое место для своих пакостей.
Аскилт не возражал, но, когда мы добросовестно разделили имущество, он заявил:
- Теперь давай и мальчика поделим.
LХХХ.
Я сперва вообразил, что он шутит на прощание; но он, сжимая братоубийственной рукою рукоять меча, произнес:
- Не попользуешься ты добычей, которую один ты хочешь лелеять. Я возьму свою долю, хотя бы вот этим мечом пришлось ее отрезать.
Я со своей стороны сделал то же и, обернув руку плащом, приготовился к бою. Несчастный мальчик, пока мы оба столь плачевно безумствовали, с громкими рыданиями обнимал наши колена, умоляя нас не уподоблять этого жалкого трактира Фивам, не обагрять братскою кровью святыню нежнейшей дружбы.
- Если, - восклицал он, - должно совершиться убийство, то вот мое горло! Сюда обратите руки! Сюда направьте мечи! Пусть умру я, расторгший узы дружбы!
Тронутые этими молениями, мы вложили мечи в ножны.
- Я, - заговорил Аскилт, - положу конец раздору. Пусть мальчик идет за тем, за кем хочет. Пусть будет дана ему полная свобода в выборе братца.
Я, полагая, что давнишняя привычка достигла прочности кровных уз, ничего не боялся и, с опрометчивой поспешностью ухватившись за предложение, передал свою судьбу в руки судьи; он же, без малейшего промедления, не задумываясь, при последних словах моих поднялся... и избрал братом Аскилта. Как громом пораженный оборотом дела, я, точно у меня не было меча, рухнул на кровать и наверное наложил бы на себя преступные руки, если бы не боялся еще увеличить торжество врага. Исполненный гордости Аскилт удалился со своею добычей и бросил недавно дорогого ему товарища и собрата по несчастиям одного, на чужой стороне.
Дружба хранит свое имя, покуда в нас видится польза.
Словно игральная кость, вечно подвижна она.
Если Фортуна - за нас, мы видим, друзья, ваши лица,
Если изменит судьба, гнусно бежите вы прочь.
Труппа играет нам мим: вон тот называется сыном,
Этот отцом, а другой взял себе роль богача...
Но окончился текст и окончились роли смешные,
Лик настоящий воскрес, лик балаганный пропал.
LХХХI.
Однако недолго предавался я плачу, опасаясь, как бы в довершение всех бед не застал меня, одинокого, на этом постоялом дворе младший учитель Менелай; я собрал свои пожитки и, печальный, перебрался в укромный уголок неподалеку от морского берега. Три дня провел я там безвыходно, терзаясь мыслями о своем одиночестве. Я бил кулаками мою наболевшую грудь, испуская глубокие стоны и непрерывно восклицая:
- Ужели не поглотит меня, расступившись, земля или море, жестокое даже к невинным? Затем разве я избег правосудия, обманом спас жизнь на арене, убил приютившего меня хозяина, чтобы после стольких дерзновенных поступков жалким, одиноким изгнанником валяться в трактире греческого городка? И кто же, кто обрек меня этому одиночеству? Юнец, погрязший во всяческом сладострастии, по собственному признанию достойный ссылки! Разврат освободил его, разврат дал ему права гражданства. Зад его разыгрывался в кости. Он, кого, заведомо зная, что он мужчина, уводили с собой, как девочку. А другой? О, боги! Он и в день совершеннолетия вместо мужской тоги надел столу; мать убедила его не быть мужчиной; на рабской каторге служил он женщиной; он, после ласки моей, позабыл старую дружбу - и, о стыд! - словно блудница, все продал за единую ночь. И теперь влюбленные лежат, обнявшись, целыми ночами, и, верно, когда утомятся взаимными ласками, издеваются надо мною, одиноким; но даром им это не пройдет! Или не по праву зовусь я мужчиной и свободнорожденным, смою обиду их зловредной кровью!
LХХХII.
Тут я препоясался мечом и, дабы не испарился из слабого тела моего воинственный пыл, подкрепился пищей плотнее обыкновенного. Выбежав на улицу, я как сумасшедший заметался по портикам. Но, пока я с искаженным лицом мечтал об убийстве и крови и дрожащей рукою то и дело хватался за рукоятку меча-мстителя, приметил меня какой-то воин, не то в самом деле солдат, не то ночной бродяга.
- Эй, товарищ, - крикнул он мне, - какого легиона? Какой центурии?
А когда в ответ ему я весьма уверенно сочинил и легион, и центурию, он заявил:
- Ладно. Значит, в вашем отряде солдаты в туфлях разгуливают?
Догадавшись по смущенному выражению лица, что я наврал, он велел мне сложить оружие и не доводить дела до беды.
Ограбленный, потеряв всякую надежду на отмщение, поплелся я обратно в гостиницу, а через несколько времени, успокоившись, в душе даже поблагодарил этого разбойника за его наглость...
LХХХIII.
Я забрел в пинакотеку, славную многими замечательными картинами всевозможных направлений. Здесь увидал я творения Зевксида, победившие, несмотря на свою древность, все нападки; и первые опыты Протогена, правдивостью способные поспорить с самой природой, к которым я всегда приближаюсь с каким-то душевным трепетом. Я восторгался также Апеллесом, которого греки зовут однокрасочным. Очертания фигур у него так тонки и так правдоподобны, что кажется, будто изображает он души. Здесь орел возносит в поднебесье бога. Там чистый Гилас отвергает бесчестную Наяду. Аполлон, проклиная виновные руки, украшает лиру только что рожденным цветком.
При виде этих любовных картин я, забыв, что я не один в галерее, вскричал:
- Значит, и боги подвластны страсти? Юпитер не нашел на небе достойного избранника, но, согрешив на земле, он никого не обидел. И Нимфа, похитившая Гиласа, наверное обуздала бы свои страсти, знай она, что Геркулес придет тягаться из-за него. Аполлон обратил прах любимого юноши в цветок, и всегда любовь в этих сказках не омрачена соперничеством. А я принял в дом свой гостя, жестокостью превзошедшего Ликурга.
Но вот в то время как я бросал слова на ветер, вошел в пинакотеку седовласый старец с лицом человека, потрепанного жизнью, но еще способного совершить нечто великое; платье его, однако, было не весьма блестяще и, видимо, он принадлежал к числу тех писателей, которых богатые обычно терпеть не могут.
- Я - поэт, - сказал он, став подле меня, - и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к творчеству никого еще не обогатила.
Кто доверяет волнам, получит великую прибыль,
Любящий лагерь и бой кругом опояшется златом,
Льстец недостойный лежит на расписанном пурпуре пьяный,
Прелюбодей, соблазняя замужних, грешит за награду,
Лишь Красноречье одно в размытой дождями одежде
Голосом слабым зовет забытые всеми Искусства.
LХХХIV.
Одно несомненно: враг порока, раз навсегда избравший в жизни прямой путь и так уклонившийся от нравов толпы, вызывает всеобщую ненависть - ибо ни один кто не одобрит того, кто на него не похож. Затем те, кто стремится лишь к обогащению, не желают верить, что есть у людей блага выше тех, за которые держатся они. Превозносите сколько угодно любителей литературы богачу все равно покажется, что деньги сильнее ее...
- Не понимаю, как это так бедность может быть сестрой высокого ума...
- О, если бы соперник, принудивший меня к воздержанию, был столь чист душой, что мог бы внять просьбам! Но он - закоснелый разбойник и наставник всех сводников...
LХХХV.
[Эвмолп] Когда квестор, у которого я служил, привез меня в Азию, я остановился в Пергаме. Оставался я там очень охотно, не столько ради удобств дома, сколько ради красоты хозяйского сына; однако я старался изыскать способ, чтобы отец не мог заподозрить моей любви. Как только за столом начинались разговоры о красивых мальчиках, я приходил в такой искренний раж, с такой суровой важностью отказывался позорить свой слух непристойными разговорами, что все, в особенности мать, стали смотреть на меня, как на философа. Уже я начал водить мальчика в гимнасий, руководить его занятиями, учить его и следить за тем, чтобы ни один из охотников за красавцами не проникал в дом. Однажды, в праздник, покончив уроки раньше обыкновенного, мы возлежали в триклинии, - ленивая истома, последствие долгого и веселого праздника, помешала нам добраться до наших комнат. Среди ночи я заметил, что мой мальчик бодрствует. Тогда я робким шепотом вознес моление:
- О, Венера-владычица! - сказал я, - если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок.
Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив таким образом свой обет.
LХХХVI.
На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву:
- Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, - сказал я, - я дам ему двух лучших боевых петухов.
При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, думаю, чтобы я сам не заснул. Успокаивая его нетерпение, я с наслаждением гладил все его тело, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.
- О, боги бессмертные! - шептал я. - Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучие я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что он ничего не заметит.
Никогда еще мальчишка не спал так крепко. Я сначала наполнил руки его белоснежной грудью, затем прильнул к нему поцелуем и, наконец, слил все желания в одно. С раннего утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и взамен подарка поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:
- Учитель, а где же скакун?
LХХХVII.
Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: "Спи, или я скажу отцу".
Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: "Разбужу отца", - я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.
- Но ты увидишь, - заключил он, - я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить.
Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок, бывший как раз в страдательном возрасте, не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: "Хочешь еще?" Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны охании и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:
- Почему мы больше ничего не делаем?
Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:
- Спи, или я скажу отцу!
LХХХVIII.
Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, - особенно живопись, исчезнувшую бесследно.
- Алчность к деньгам все изменила, - сказал он. - В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит, этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Эвдокс состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп трижды очищал чемерицей душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Лисипп умер от голода, не будучи в состоянии оторваться от работы над отделкой одной статуи. А Мирон, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой - если выкопает клад, третий - если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов. Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека - Апеллеса или Фидия.