Е. заметил еще одно совпадение, но уже не лексическое, а топографическое. Пыточная «тайная канцелярия», а потом и екатерининская «тайная экспедиция» находились в начале Мясницкой, на левой стороне, то есть у самой Лубянки.
   Близкую приятельницу Ахматовой — Эмму Григорьевну Герштейн, которая долгие годы занималась творчеством М. Ю. Лермонтова, Ардов называл так:
   — Лермонтоведка Палестины.
   О другой даме он говорил:
   — Гетера инкогнито.
   Весьма остроумным человеком был замечательный художник Николай Эрнестович Радлов.
   Году эдак в двадцатом ему довелось ехать на автомобиле из Петрограда в Царское. Навстречу тащилась крестьянская лошаденка. Увидев впервые такое чудище, как автомобиль, несчастная кляча забилась в своих оглоблях. Мужик соскочил с телеги, сорвал с себя ватник и накинул ей на голову, чтобы она не видела машины и не слышала ее…
   Когда разминулись, Радлов произнес:
   — При социализме они будут это делать смокингами…
   Я помню несколько изумительных карикатур Радлова, относящихся к той же ранней советской эпохе.
   Кладбище. Полуразрушенный, но когда-то роскошный склеп. Возле выбитой двери на земле расположились беспризорники, они играют в карты и пьют водку. А подпись такая:
 
«И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть».
 
   И еще. В Музее экскурсия советских подростков, они стоят перед портретом Л. Н. Толстого. Один из мальчиков спрашивает учителя:
   — Что это за старый хрен в толстовке?
   Ардов говорил, что одним из самых остроумных людей, каких он знал в своей жизни, был Михаил Глушков. (Этот человек описан Ильфом и Петровым в «12 стульях» под фамилией Изнуренкова). Он родился в Киеве в состоятельной семье, а в 1916 году получил миллионное наследство, ему достался огромный доходный дом на Крещатике. Но Глушков пропил, прогулял и проиграл его в карты в течение нескольких месяцев.
   Его осуждал «весь Киев» — потерять такое достояние!..
   Но тут грянул год семнадцатый, потом восемнадцатый… И все частные дома у владельцев отобрали. И опять «весь Киев» говорил о Глушкове, только на этот раз не с осуждением, а с завистью. Все-таки попользовался своим наследством…
   Глушков был страстным игроком в карты, на билльярде, на ипподроме. В день бегов он обычно поступал так. Садился на извозчика и до ипподрома заезжал по очереди ко всем московским конферансье, продавал им за наличные деньги репризы — шутки. Он придумывал их по дороге от одного к другому Если же в день бегов этого не происходило, конферансье начинали звонить друг другу по телефону:
   — У тебя Глушков был?.. Не был?..
   В редакции журнала «Крокодил», где Глушков состоял сотрудником, происходила очередная «чистка», то есть проверка на благонадежность. Председательствующий задал Глушкову такой вопрос:
   — В 1918 году Красная армия ушла из Киева, а вы в городе остались. В каком качестве вы оставались в Киеве?
   — В качестве населения, — отвечал Глушков.
   — Что это значит? — спросил председатель.
   — Ну, красные и белые приходят и уходят, а население остается…
   За это и за прочие подобные ответы, Глушкова из редакции уволили.
   А вот пример того, как он шутил. Как-то раз Глушков отправился на бега прямо из редакции. Часа через три вернулся. Его спрашивают:
   — Со щитом или на щите?
   Он отвечает:
   — В нищете.
   В журналах Глушков главным образом придумывал темы для карикатур и подписи к ним. Например, такое. Фойе жалкого советского «клуба». На стене надпись: «Плевать запрещается. Штраф 1 рубль». Под этим плакатиком стоит хулиган со своей девкой и говорит ей:
   — Плюй, Манька! Я — угощаю!..
   В двадцатые годы одному аристократу сказали:
   — Вы — бывший князь?
   — А почему же — бывший? — спросил тот.
   — Ну, как же, — говорят, — ведь у нас титулы отменены…
   — Помилуйте, — отвечал аристократ, — ведь князь это прежде всего порода… Вы же не говорите «бывший сеттер»…
   В те годы, как впрочем и теперь, дебатировался вопрос о реставрации монархии в Советской России. Кто-то по сему поводу пошутил:
   — Самым серьезным претендентом является наследник короля Югославии.
   — Отчего же именно он?
   — Оттого, что он — серб и молод.
   В свое время Ардов был в добрых отношениях с известным в Москве невропатологом Виктором Лазаревичем Минором. Он долгое время жил холостяком, а потом женился, подобно доктору Живаго, на дочери дворника своего дома. При встрече Ардов спросил его:
   — Виктор Лазаревич, вы, говорят, женились?
   — Да, я сочетался браком…
   — А давно ли?
   — Видите ли, дорогой мой, — сказал Минор, — современные браки подобны современным войнам, их не объявляют, в них сползают постепенно.
   Как-то Е. услышал рассказ о том, каким образом на кораблях борются с крысами. Моряки ловят нескольких самцов, сажают их в железную бочку, а корма не дают. И вот крысам приходится жрать друг друга. В конце концов, побеждает самый сильный самец, которого потом выпускают из неволи, и он, якобы, начинает истреблять себе подобных…
   — Интересно, — сказал Е., - мне кажется, что точно по такому же принципу в ЦК КПСС выбирают Генерального секретаря.
   Е. ввел в обиход такое:
   — Декларация прав белого человека.
   Он же слегка дополнил известный в свое время пропагандистский афоризм — «Советское — значит отличное».
   Он говорил:
   — Советское — значит отличное от хорошего. Или даже так: — советское значит отличное от нормального.
   Одна дама спросила Е.:
   — Почему на полотнах Ильи Глазунова у всех персонажей такие огромные, выразительные глаза?
   — Это происходит от фамилии художника, — отвечал Е., - если бы его звали Попкин или Пипкин, была, бы совсем другая живопись…
   В восьмидесятые годы либеральная газета «Московские новости» опубликовала статейку, в которой автор жаловался на дискриминацию евреев. Поводом для сетований стало вошедшее в обиход выражение «лица еврейской национальности». Почему-то, — возмущался он, — никогда не пишут «лица русской национальности» (или «грузинской»), в этом словосочетании всегда фигурируют только евреи.
   Ознакомившись с этой публикацией, Е. сказал:
   — Удивительно, что ему в голову не пришла самая простая разгадка. «Лицо еврейской национальности» — буквальный перевод на советский язык русского выражения «жидовская морда».
   Когда было опубликовано сочинение Солженицына «Бодался теленок с дубом», Е. сказал:
   — Я очень уважаю Александра Исаевича. Дай Бог ему долгих лет жизни. Но теперь он как бы сам себе сочинил некролог. Не дай Бог, он умрет, и газеты напишут «Теленок дал дуба».
   Вместе с «перестройкой» и «гласностью» в стране начался шабаш колдунов, астрологов, экстрасенсов. Е. сетовал по этому поводу:
   — Ну, вот… выпустили Джуну из Бутырки…

III

   Киносценарист Алексей Яковлевич Каплер был превосходным рассказчиком. Мне особенно запомнилась такая его новелла. Каплер был одним из пассажиров того самого вагона, в котором во время войны эвакуировали из Москвы писателей. И вот на какой-то станции театральный критик, будущий «космополит» Иосиф Ильич Юзовский нашел между вагонами погибающего человека. Это был польский еврей, которого интернировали, везли куда-то под охраной, а на этой самой станции он сбежал и скрывался несколько дней. Он был страшно голоден… Юзовский сжалился над ним, привел в свой вагон. Бедняге дали чаю, как-то покормили его… Он отогрелся и стал с любопытством осматриваться. От его взгляда не укрылось, что люди, к которым он попал, не случайные попутчики, не обычные железнодорожные пассажиры. Они все были между собою знакомы и чем-то друг с другом связаны. И тогда он спросил своего благодетеля Юзовского: «Кто эти люди?» Тот отвечал: «Это-московские писатели».
   — И тут, — говорил мне Каплер, — он всплеснул руками и произнес фразу, которую я не могу забыть. Этот еврей воскликнул по-польски:
   «Целый вагон писажи!!»
   В этом самом вагоне ехала и Ахматова. Вот ее рассказ:
   — Гитлер сказал: «Возьму Москву — всех сталинских писак перевешаю». После этого сейчас же вышел приказ эвакуировать всех писателей. Нас посадили в один поезд. Лебедев-Кумач взял с собою столько вещей, что сломался пикап. С нами ехал польский поэт Леон Пастернак. Я спросила Бориса, знает ли он об этом, а он ответил: «Я стараюсь об этом не думать».
   То, что большевики в свое время согнали всех литераторов в стадо, дело отнюдь не случайное, а вполне обдуманное. Так было легче понукать, а при случае и стравливать писателей друг с другом. Подумать только, в Америке Фолкнер и Хэмингуэй даже не были знакомы, как, впрочем, в России Достоевский и Толстой, а Ахматова, Зощенко, Платонов, Булгаков были обязаны сидеть вместе на собраниях.
   Кто-то назвал Союз писателей — министерством, где все на «ты». Но это скорее было не министерство, а фабрика-кухня, которая занималась изготовлением «социалистического реализма».
   Кстати сказать, этот термин в свое время расшифровывали так:
   — Социалистический реализм это — восхваление начальства в доступных для начальства формах.
   На диване в столовой на Ордынке сидит довольно развязный человек и с характерной интонацией произносит:
   — Он меня боится, как Маяковский «Англетера»…
   Это — эстрадный администратор Лавут. Тот самый, кого Маяковский отчасти прославил в поэме «Хорошо»:
 
Мне рассказывал тихий еврей
Павел Ильич Лавут…
 
   При Маяковском, быть может, он и был тихим, но вообще же о нем этого никак нельзя было сказать. Что же касается упоминаемого «страха», то он возник у Маяковского после того, как в «Англетере» самоубился Есенин. Лавут свидетельствовал, что Маяковский боялся жить даже в гостинице «Астория», которая соседствует с «Англетером».
   Три поэта «лефовца» — Маяковский, Асеев и Кирсанов — вошли в Дом литераторов. Они увидели писателя Льва Кассиля и каждый из них произнес экспромт:
 
Мы пахали,
Мы косили,
Мы — нахалы,
Мы — Кассили.
 
 
Бедному Кассилю ум
Заменил консилиум.
Сильного не осилили,
Напали на Кассиля вы.
 
   Слова Сталина «Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим…» мы все знали с детства. Но вот откуда взялась эта цитата, не знал почти никто. А между тем это — резолюция, которую «вождь и мучитель» изволил начертать на письме Л. Ю. Брик, где содержалась просьба увековечить память Маяковского и предлагались конкретные для того меры.
   В свое время О. М. Брик показал моему отцу копию этого письма. Там шла речь об издании собрания сочинений, установке памятника, и о переименовании Триумфальной площади в Москве в площадь Маяковского. Ардов бумагу одобрил, но задал такой вопрос:
   — Осип Максимович, а почему вы просите переименовать именно Триумфальную площадь?
   Брик по-купечески прищурился, потер руки и сказал:
   — А все остальные приличные площади уже переименованы.
   В Москве жил такой поэт Павел Герман. Его перу принадлежат несколько известных текстов — например, «Кирпичики», в свое время популярнейшая песня, а так же марш авиаторов — «Все выше, и выше, и выше…» У этого Германа было одно пристрастие — похороны. Во время этих церемоний он расцветал и почти всегда брал на себя роль распорядителя. Как-то, наблюдая его в этой роли, Маяковский сказал:
   — Этого на мои похороны не пускать.
   И тем не менее во время прощания с поэтом Герман раздавал траурные повязки тем, кто становился в почетный караул. Подойдя с такой повязкой к Алексею Толстому, Герман почтительно осведомился:
   — Вы где хотите стать — у ног покойного или в головах?
   Толстой посмотрел на него и заорал:
   — Вон отсюда, мерзавец!
   А. Н. Толстой при всей своей продажности и, я бы сказал, вульгарном жизнелюбии был человеком живым и остроумным. Когда он один из первых в стране получил Сталинскую премию, Ардов отправил ему такую телеграмму:
   «Поздравляю получением премии прошу десять тысяч взаймы».
   При встрече Толстой сказал:
   — Молодец. Один только ты меня остроумно поздравил.
   В конце тридцатых годов было отменено отчисление сценаристам от дохода при прокате фильмов. У Толстого как раз в это время должна была выйти на экран картина в нескольких сериях «Петр I». Свое огорчение граф выражал так:
   — Подобных убытков наша семья не терпела со времен отмены крепостного права.
   Толстой был в Грузии. На каком-то банкете в его честь провозглашался тост.
   — Мы очень рады приветствовать вас на нашей земле, — говорил человек с бокалом в руке. — Мы все ценим и любим ваш роман «Война и мир»…
   — А я и «Мертвые души» написал, — перебил его Толстой.
   — Вот этого я еще не читал, — честно признался грузин.
   В свое время Михаилу Кольцову довелось сопровождать А. И. Рыкова, когда тот в качестве новоназначенного председателя Совнаркома совершал на пароходе поездку по волжским городам. Кольцов был при нем чем-то вроде начальника пресс-службы.
   Дело было летом, в самую жару. Пароход стоял у причала то ли в Саратове, то ли в Самаре. В знойный полдень Кольцов лежал обнаженный в своей каюте, а Рыков пребывал в подобном положении в соседней. Окна, разумеется, были открыты.
   Вдруг послышались шаги, и к Кольцову постучался помощник капитана.
   — Пришел сотрудник местной газеты, — объяснил он, — хочет взять интервью у председателя Совнаркома.
   Так как это программой поездки не предусматривалось, Кольцов сказал:
   — Дай ему два раза по шее… И вдруг из соседней каюты послышался голос самого Рыкова:
   — Один раз — достаточно.
   Кольцов в свое время возглавлял целое объединение печатных изданий «Жургаз». Там устраивались званные вечера, куда приглашались знаменитости. Никаких кулис не было, все гости — в зрительном зале. И вот ведущий объявляет:
   — Дорогие друзья! Среди нас присутствует замечательный пианист Эмиль Гилельс. Попросим его сыграть…
   Раздаются аплодисменты, Гилельс встает со своего места, поднимается на эстраду и садится за рояль.
   Затем ведущий говорит:
   — Среди нас присутствует Иван Семенович Козловский. Попросим его спеть…
   И так далее…
   И вот во время какой-то паузы с места вскочил пьяный Валентин Катаев и провозгласил:
   — Дорогие друзья! Среди нас присутствует начальник главреперткома товарищ Волин. Попросим его что-нибудь запретить…
   Раздался смех и аплодисменты, а обидчивый цензор демонстративно покинул зал.
   Катаев с юности был дружен с Юрием Олешей. В тридцатые годы они были знаменитые и богатые писатели. Как-то, гуляючи по улице Горького, они познакомились с двумя барышнями и ради развлечения пригласили их в ресторан «Арагви».
   Там обоих писателей прекрасно знали, приняли с почетом и предоставили отдельный кабинет. Они заказали шампанского и ананасов. Катаев вылил две бутылки шипучего в хрустальную вазу и стал резать туда ананасы.
   Одна из барышень сделала ему замечание?
   — Что же это вы хулиганничаете?.. Что же это вы кабачки в вино крошите?..
   В те годы Юрий Олеша сидел в своем любимом кафе «Националь» в компании друзей-литераторов. А за другим столиком, поодаль сидели еще два писателя и о чем-то очень горячо спорили. Один из сидящих с Олешей сказал:
   — Вот эти двое — самые глупые среди нас. Это всем известно. И вот они ссорятся, спорят… Интересно, о чем?
   Олеша тут же сказал:
   — Они сейчас выясняют, кто глупее — Байрон или Гете… Ведь у них свой счет, с обратной стороны.
   Будучи в Ленинграде Олеша подписал договор с местным отделением Детиздата. Он получил аванс и покинул издательство в 12 дня. А в 3 часа пополудни Юрий Карлович позвонил в Детиздат и потребовал к телефону директора.
   Тот взял трубку.
   — Я вас слушаю.
   — Я подписал с вами договор. Требую внести в него поправки!
   — Какие поправки? — встревожился директор.
   — Читаю по прежнему тексту:. «Детиздат в лице директора — с одной стороны… и Юрий Карлович Олеша, в дальнейшем именуемый „автор“…» Вот это надо изменить!.. — Как изменить? Зачем?..
   — А вот так: «…в дальнейшем именуемый Юра…». «Юра обязан»… «Издательство выплачивает Юре…», «Юра не в праве…»
   Олеша говорил:
   — В последнее время образовались «ножницы», некое несоответствие между сроком прохождения рукописи в издательстве и сроком человеческой жизни…
   Будучи в Одессе Олеша лежал на подоконнике своего номера в гостинице. По улице шел старый еврей, торгующий газетами.
   — Эй, газеты! — закричал Юрий Карлович со второго этажа.
   Еврей поднял голову и спросил:
   — Это откуда вы высовываетесь?
   — Старик! — сказал Олеша, — я высовываюсь из вечности.
   Когда пьеса «Дни Турбиных» с огромным успехом шла в Художественном театре, Булгакова одолевали всякого рода попрошайки, полагая, что теперь он стал миллионером. Вот записанный Ардовым рассказ Михаила Афанасьевича:
   — Во время самого сладкого утреннего сна у меня затрещал телефон. Я вскочил с постели, босиком добежал до аппарата, снял трубку. Хриплый мужской голос заговорил:
   — Товарищ Булгаков, мы с вами незнакомы, но, надеюсь, это не помешает вам оказать услугу… Вообразите: только что, выходя из пивной, я потерял свои очки в золотой оправе! Я буквально ослеп! При моей близорукости… Думаю, для вас не составит большого урона дать мне сто рублей на новые окуляры?..
   Я в ярости бросил трубку на рычаг, — говорил Булгаков, — Вернулся в постель, но не успел глаза сомкнуть, как новый звонок. Опять встаю, беру трубку. Тот же голос вопрошает:
   — Ну, если не с золотой оправой, то на простые очки-то можете?..
   Ардов рассказывал:
   — Однажды Евгений Петров пошутил по моему адресу. Я был у него в гостях и позволил себе за столом прибегнуть к весьма крутому выражению. И тогда хозяин заметил:
   — Витя, если бы вы сказали такое на обеде у леди Галифакс, то лорд Галифакс уронил бы монокль в борщ…
   Илья Ильф говорил:
   — Я открыл такую закономерность. Если журналисты стоят в редакционном коридоре, курят и беседуют на приличную тему, никаких женщин никогда рядом не бывает. Но стоит кому-нибудь сказать хоть одно непристойное слово, мимо непременно пробегает какая-нибудь машинисточка или секретарша… Если выразиться покрепче, тут уже появится женщина посолидней… А когда я, говорил Ильф, — в коридоре газеты «Труд» разразился длиннейшим матерным монологом, открылась дверь и передо мной появилась руководительница международного женского движения Клара Цеткин.
   И Ардов подтверждал, что такой факт был.
   Ильф и Петров были в Вене. Там их возили по городу и показывали достопримечательности. В частности продемонстрировали один из дворцов и объяснили:
   — Это — особняк Ротшильда. Петров, привыкший к реальностям послереволюционной России, спросил:
   — А что здесь теперь?
   — Как что? — удивились австрийцы. — Здесь живет Ротшильд.
   Ильф и Петров были в числе литераторов, посланных из Москвы на смычку железной дороги под названием «Турксиб». (Это описано в романе «Золотой теленок»). Вместе с ними был писатель Эммануил Герман, который публиковался под псевдонимом Эмиль Кроткий.
   Там состоялся торжественный митинг с участием столичных гостей. Председательствовал какой-то местный партиец, которому подсказывали фамилии выступающих, и он возглашал:
   — Слово имеет писатель Евгений Петров. Когда настала очередь Кроткого, партийцу сказали:
   — Сейчас будет выступать писатель Эмиль Кроткий.
   Председательствующий ничего не переспросил, но объявил буквально следующее:
   — Слово имеет некто Милькин Крот.
   На одном из заседаний литературного общества «Никитинские субботники» литературовед Гроссман выступал с докладом о биографии А. В. Сухово-Кобылина и в частности о загадочной смерти его любовницы француженки Симон Диманж, которую нашли убитой. С докладчиком вступил в яростный спор, присутствовавший там юрист, также носивший фамилию Гроссман. Это дало повод Эмилю Кроткому огласить такой экспромт:
 
Гроссман к Гроссману летит
Гроссман Гроссману кричит:
 
 
«Гроссман! где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?»
 
 
Гроссман Гроссману в ответ:
«Знаю, будет нам обед;
 
 
В чистом поле под ракитой
Труп француженки убитой».
 
   Не могу не привести тут еще одно четверостишие Кроткого, Эти строки были написаны, кажется, в годы войны, но в нашей стране так и не утратили актуальности:
 
Забыв законы гигиены,
Г….. питаются гиены.
С гиеной сходны мы в одном
И мы питаемся г…..
 
   В двадцатые и тридцатые годы в Москве процветал такой писатель Соломон Бройде. Человек этот обладал выдающимися способностями, но не литературными, а коммерческими. А так как писательство в этой стране на долгие десятилетия стало единственно возможной формой частного предпринимательства, то Бройде и стал литератором.
   Вот характерная сценка, о которой рассказывал Ардов. В двадцатые годы напротив Моссовета стояла статуя Свободы. Так вот Соломон Бройде однажды рассматривая это изваяние, произнес:
   — Нет, с этой дуры ничего не возьмешь… Тут он повернулся спиною к «Свободе» и взгляд его обратился на здание Моссовета.
   — А вот здесь, — сказал он, — поживиться можно.
   Он перешел Тверскую и через час вышел из Моссовета, имея два договора на издание книг. В те годы такое было вполне возможно.
   Приятель моего отца и его сосед по Нащокинскому переулку, легендарный Матэ Залка рассказывал о вполне кафкианском происшествии, которому был свидетель. Залка и Бройде вдвоем пришли в банк, поскольку вместе занимались строительством писательского дома. Они оказались в просторном помещении, где стояло множество столов. Бройде огляделся и вдруг ударил себя ладонью по лбу:
   — Вот память проклятая! Ведь я здесь служу…
   Он тут же уселся за один из столов и стал принимать посетителей.
   Дела Соломона Бройде шли настолько хорошо, что это, в конце концов, его погубило. Первым советским писателем, который обзавелся автомобилем, был Маяковский. Вторым — стал Бройде. Этого уже собратья по перу вынести не могли. О его махинациях появились сразу два фельетона. Один — в «Правде», а другой, кажется, в «Вечорке».
   После этих публикаций, как и следовало ожидать, Бройде арестовали. На суде выяснились два любопытных обстоятельства. Во-первых, что он писал не сам, у него был литературный «негр», какой-то спившийся литератор, поляк по национальности. А посему персонажи книг Бройде носили имена — Лешек, Фелюсь, Зося…
   Во-вторых, выяснилось, что «своих» сочинений Бройде толком не знал, читать ему было некогда.
   Судья спрашивал:
   — Вы помните, у вас в романе героиня Зося объясняется в любви Яну?..
   — Зося? — переспрашивал подсудимый, — какая Зося?..
   Некоторое время Бройде содержали в Бутырской тюрьме. В те годы там было налажено какое-то производство, и все заключенные работали. Необыкновенные организаторские способности Бройде проявились и тут. Пользуясь старыми связями, он организовал выгодный сбыт продукции, и по этой причине стал любимцем администрации тюрьмы, а потому внутри Бутырки мог ходить совершенно свободно.
   Однажды Бройде зашел к начальнику тюрьмы. Того не оказалось на месте, и он попросил у секретарши разрешения зайти в кабинет и позвонить по телефону, и та позволила.
   Бройде уселся за стол начальника и набрал номер генерального прокурора Вышинского.
   Трубку подняла секретарша.
   — Могу я поговорить с товарищем Вышинским?
   — А кто его спрашивает?
   — Писатель Соломон Бройде.
   Через некоторое время послышался голос прокурора.
   — Я вас слушаю.
   — Андрей Януарьевич, с вами говорит писатель Соломон Бройде.
   — Насколько мне известно, — прервал его Вышинский, — вы должны находиться в заключении.
   — Да, я вам звоню из Бутырской тюрьмы…
   — Позвольте, — удивился прокурор, — у вас в камере телефон?
   — Нет, — отвечал Бройде, — я вам звоню из кабинета начальника тюрьмы…
   — Так, — сказал Вышинский, — передайте, пожалуйста, трубку ему…
   — Его сейчас нет, он вышел из кабинета…
   — Хорошо, — сказал Вышинский, — когда он вернется, пускай он мне сам позвонит… И в трубке послышались гудки. Больше Бройде из камеры не выпускали.
   До войны в Москве проживал беглый перс, писатель Лахути. Некоторое время он был вторым секретарем Союза писателей. Ардов любил рассказывать такую историю о нем.
   В Союз писателей пришло письмо из ростовской организации. Там говорилось, что молодой и одаренный пролетарский поэт беспробудно пьет, губит свой талант, но они, ростовские писатели, ничего со своим собратом поделать не могут. И вот было решено командировать туда Лахути дабы он разобрался в этом деле на месте.
   Перс прибыл в Ростов в международном вагоне, его встретили на обкомовской машине и поместили в номер «люкс» лучшей гостиницы города. Затем его повели в ресторан и накормили роскошным обедом.
   — Гидэ глупэс? — спросил Лахути с восточным акцентом.
   Тут его опять усадили в автомобиль и повезли на ростовскую окраину… Машина въехала в зеленый, заросший деревьями двор многоквартирного двухэтажного дома.
   Все жильцы вышли из комнат, с любопытством разглядывая автомобиль и солидную фигуру Лахути.