И претворил их в Истину, — сказал я, Фалес Аргивянин. — Или ты, Клодий, забыл, что сказал нам Великий Гераклит? Или забыл ты, как жрец Неизреченного, чьё имя — Молчание, поведал нам о поклонении Учителю при Его рождении? Готовься увидеть самоё Истину, Македонянин…
   Фома встал и поклонился мне, Фалесу Аргивянину:
   — Я более не имею ничего сказать вам, братья, — промолвил он. — Ваша Мудрость воистину служит вам маяком… Я иду предварить Учителя.
   Как только он ушёл, я, Фалес Аргивянин, призвав тайное имя Неизреченного, погрузил себя в созерцание грядущего, и мне дано было увидеть нечто, что легло в основу всего того, что время принесло мне.
   Когда я открыл глаза — перед нами стояла женщина, ещё молодая, красивая и с печатью Великой Заботы на лице.
   — Учитель призывает вас, иноземцы, — тихо молвила она.
   Мы последовали за нею — Клодий Македонянин торопливо, не умея сдержать порыва горячего сердца, а я, Фалес Аргивянин, спокойно, ибо разум мой был полон Холода Великого Познания, данного мне в коротком созерцании грядущего. Холод всего мира нёс я в себе — откуда же было взяться теплоте?
   Так вступили мы на террасу, освещённую луной. В углу её, в полумраке тени маслины, сидел Он, Учитель. Вот что увидел я, Фалес Аргивянин.
   Он был высокого роста, скорее худощав. Простой хитон с запылённым подолом облекал Его; босые ноги покоились на простой циновке из камыша; волосы и борода тёмно-каштанового цвета были расчёсаны; лицо худое и изнеможённое Великим Страданием Мира, а в глазах — я, Фалес Аргивянин, увидел всю Любовь Мира. И понял всё, независимо от того, что открыло мне, как Посвящённому, духовное окружение Учителя.
   А Клодий Македонянин уже лежал у ног Учителя и лобзал их, оглашая рыданиями сад и террасу. Рука Учителя ласково покоилась у него на голове. А приведшая нас женщина полуиспуганно-полунегодующе глядела на меня, Фалеса Аргивянина, спокойно стоявшего пред лицом её Учителя.
   Тихой небесной лаской обнял меня взгляд Любви Воплощённой. Голос, подобный голосу матерей всего мира, сказал мне:
   — Садись рядом, мудрый Аргивянин. Скажи, зачем ты искал меня? Я не спрашиваю этого у твоего друга… Его рыдания говорят мне всё. А ты?
   И я, Фалес Аргивянин, сел одесную[30] Бога, ибо холод всего мира был в разуме моём.
    Я пришёл к Тебе, Неизреченный, — спокойно ответил я, — и принёс Тебе привет от Учителя моего Гераклита. Я принёс Тебе привет от того, чьё имя — Молчание. Я принёс Тебе привет от Святилища и Убежища. Я пришёл к Тебе, дабы потерять всё, ибо вот — я ношу в себе Холод Великого Познания…
   — А почему же товарищ твой, потеряв всё, несёт теперь в себе Тепло Великой Любви? — спросил меня тихо Он.
   — Он не видел того, что видел я, Неизреченный, — ответил я спокойно.
   — И ты, мудрый Аргивянин, узнал меня, если называешь меня так?
   — Тебя нельзя узнать, — ответил я. — Узнать можно лишь то, что Тебе угодно явить нам. И вот — я ничего не прошу у Тебя, ибо потерял всё и не хочу иметь ничего.
   И тихо-тихо коснулась моей головы ласковая рука Его. Но Холод Великого Предведения царил в сердце моём, и я, Фалес Аргивянин, сидел спокойно.
   — Мария, — раздался голос Его. — Пусть цветок Любви Божественной, распустившийся в сердце твоём, скажет тебе, кто из сих двух больше любит и больше знает меня?
   Глаза женщины вспыхнули.
   — Учитель! — едва слышно сказала она. — Любит больше тот, — указала она на Клодия, — а этот… этот… мне страшно, Учитель!
   — Даже Божественная Любовь испугалась твоего Великого Страдания, Аргивянин, — сказал мне Он. — Блажен ты, Аргивянин, что полно мужества сердце твоё и выдержало оно Холод Великого Познания, имя которому — Великое Страдание…
   — Учитель! — страстно прервала Его женщина. — Но этот… этот, кого Ты называешь Аргивянином, он ближе Тебе! Улыбка тронула уста Назарянина.
   — Ты верно сказала, Мария, — промолвил Он. — Аргивянин ближе мне, ибо вот — он ныне предвосхитил в сердце своём то, что скоро перенесу я. Но он — только человек… Итак, Клодий, — обратился Он к Македонянину, — ты идёшь за мной?
   — Я Твой, Учитель, — ответил рыдающий Клодий.
   — Я беру тебя к себе…
   И рука Неизреченного властно загасила горевший на челе Клодия Маяк Вечности.
   — Я загасил крест на челе твоём и возлагаю его тебе на плечи. Ты пойдёшь и понесёшь Иго моё и Слово моё в неведомые тебе страны. Люди не будут знать и помнить тебя; Мудрость твою я заменяю Любовью. Под конец жизни твоей крест, который я возлагаю на тебя, будет твоим смертным ложем, но ты победишь смерть и придёшь ко мне. Отныне я разлучаю тебя с твоим товарищем — ваши пути разделены. А ты, Аргивянин, — обратился ко мне Неизреченный, — ты тоже потерял всё… Что же дам тебе взамен?
   — Я видел Тебя и говорил с Тобою, — спокойно ответил я. — Что можешь Ты дать мне ещё?
   С великою любовью покоился на мне взгляд Неизреченного.
   — Воистину освящена Мудрость земная в тебе, Аргивянин, — сказал Он. — Ты тоже идёшь за мною?
   — За Тобою я не могу не идти, — сказал я. — Но я никогда не пойду за теми, кто идёт за Тобою…[31]
    Да будет, — печально сказал Назорей[32]. — Иди, Аргивянин. Я не гашу Маяка Вечности на челе твоём. Я только возвращаю тебе срок человеческой жизни. Я не беру твоей Мудрости, ибо она освящена Великим Страданием. Неси её в бездны, куда ты, Мудрый, понесёшь свой Маяк.
   Возвратись к Учителю своему и скажи ему, что я повелеваю ему ждать, доколе не приду опять. Не ходи к тому, чьё имя — Молчание, ибо вот — я всегда с ним. А потом возвратись сюда и переживи конец мой, ибо только конец мой снимет с тебя тяжесть Холода Великого Познания…
   И я, Фалес Аргивянин, встал и, оставив Клодия Македонянина у ног Назорея, медленно поклонился Ему и сошёл с террасы. На дороге попалась мне группа молчаливых учеников. И вот — тот, который так грубо встретил меня, отделился от неё и, приблизившись ко мне, сказал:
   — Господин! Если я обидел тебя, прости меня.
   И я, взглянув, увидел в глубине очей его вражду и непримиримость.
   — Нет обиды в душе моей, иудей, — ответил я. — Погаси горящую в очах твоих вражду Любовью твоего Учителя. Мы ещё увидимся с тобою тогда, когда страдание твоё будет больше моего. А пока… о премудрости великой богини Афины Паллады[33] — радуйся, иудей, ибо вот — она, Великая, открыла мне, что между шипами венца Учителя твоего будет и твои шип, шип великого предательства Неизреченного!
   Как ужаленный отскочил от меня иудей. Со страхом расступились ученики передо мною, Фалесом Аргивянином, несшим Холод Великого Познания в умершей душе своей. Только один Фома с другим молодым учеником последовали за мною до выхода из сада. Здесь Фома простёрся предо мною, Фалесом Аргивянином, и сказал на языке тайного Знания:
   — Великая Мудрость Фиванского Святилища ныне освящена в тебе Светом Неизреченного, Аргивянин. Ей кланяюсь, кормилице моей, ибо вот — мы братья по ней…[34]
   Спокойно стоял я, и ко мне прикоснулся молодой ученик, застенчиво улыбаясь.
   — Я чувствую твоё Великое Страдание, Аргивянин, и мне жаль тебя. Возьми эту розу из сада Магдалы. Пусть она согреет моей посильной любовью твоё холодное сердце. Не отвергай дара моего, Аргивянин, ибо роза эта сорвана Учителем, и мы оба ученики Его…
   Я, взяв розу, поцеловал и, спрятав на груди, ответил:
   — За любовь твою даю тебе старый мир мой, ибо его уже нет в душе моей. Он возле меня — возьми его. Мы ещё увидимся с тобою, и я назову тебе место Убежища, дабы ты мог посетить Учителя моего Гераклита, ибо вот — я вижу, что ваши жизни сходятся в одной точке — его, великого глашатая Мудрости Звезды Утренней, и твоя — великий Апостол Неизреченного![35] Но ты ошибаешься: я не ученик твоего Учителя, я не могу быть им, ибо я знаю, кто Он…
   И я покинул Палестину.
   Прибыв в Тайное убежище, узрел я своего Учителя, который в великом смятении бросился ко мне:
   — О, Аргивянин! — воззвал он. — Наши сердца связаны цепями жизни Духа, и вот — что это за холод смерти идёт от тебя? Моя Мудрость не могла проникнуть за круг Великого Учителя, и я ничего не знаю, что было с тобою. Расскажи мне всё, Аргивянин!
   И я, став у колонны, неторопливо рассказал ему всё. И вот — я увидел Великого Гераклита, простёршегося у ног моих.
   — Привет тебе, Фалес Аргивянин, мудрый ученик мой, сидевший одесную Бога! — возгласил он. — Благодарю тебя за Великий Крест ожидания, принесённый тобою мне от Него, Неизреченного! Да будет Воля Его!
   И я, Фалес Аргивянин, покинул без сожаления Учителя, ибо что было в нём мне, носившему Холод Великого Предведения в душе своей?
   Я отплыл в Палладу и там, в тиши Святилища Пелиона[36], громко воззвал к Афине Палладе, и она, лучезарная, пришла ко мне, Фалесу Аргивянину, в ночной тиши прохладной рощи, у корней священного платана.
    Я слышала зов мудрого сына Эллады, любезный сердцу моему, — сказала богиня. — Что нужно тебе, Сын Мудрости, от матери твоей?
   И я вновь поведал всё, что было со мной. Задумчиво слушала меня Мудрая, и вот — её материнская рука была на холодном челе моём.
   — И ты, Аргивянин, пришёл мне сказать, что отрекаешься от меня? — спросила она. — Да будет! Тебе, сидевшему одесную Бога, не место у ног моих. Но, Аргивянин! Кто знает, не встретишь ли ты и моей части там, когда исполнится страшное предвидение твоё? Не сверкнут ли тебе мои очи из-под плотного покрывала иудейской женщины? Кто знает, Аргивянин! Велика холодная мудрость твоя, сын Эллады, но ведь мы, небожители, знаем всё же больше тебя. Ты оставил Клодия у ног Неизреченного? Но почём знаешь ты, что я не сидела у этих ног ранее его, тогда ещё, когда заря жизни не занималась над вашею планетой? Посмотри, Аргивянин, — и Мудрая указала мне на Млечный Путь, — сколько садов Магдалы разбросано по Палестинам Небесным?[37] Почему я не могла быть когда-нибудь скромной Марией в них? Подумай, Аргивянин, времени у тебя хватит, любимый, мудрый сын мой, сын любимой мною Эллады, сидевший одесную Бога! Я принимаю отречение твоё, ибо предвижу ещё более великое отречение, зреющее в сердце твоём. Воистину, ты не можешь не идти за Ним, но никогда не пойдёшь с теми, кто идёт за Ним!
   И богиня слегка коснулась рукой розы, данной мне в саду Магдалы, и снова расцвела роза, и воскресшая любовь горячей волной хлынула в грудь мою, но, встретив Холод Великого Предведения, остановилась…
   Ушла богиня, и я остался один со своими думами под сенью священного платана. Я порвал связи с Мудростью, порвал связи с богами. Оставалось порвать последнюю связь — связь с человечеством; и я, Фалес Аргивянин, спокойно пошёл к этой последней цели.
   И вот я снова пришёл в Палестину. Тут под покрывалом знатного араба я встретил того, кто мудро правил некогда Чёрной Расой[38], и вместе с тем, чьё имя — Молчание, кто поклонился младенцу Иисусу. Он не удивился, что я не отдал ему, Великому, должного поклонения, ибо перед ним раскрыты все тайны. Его взор, спокойно следивший за цепью Манвантар, с участием покоился на мне.
    Фалес Аргивянин, — сказал он. — Я вижу тебя идущим по чужой стезе. Ты, сохранивший навеки Маяк Вечности на челе своём, ещё встретишься со мною в безднах, и мы поработаем с тобою во Имя Того, одесную Кого сидел ты в скромном саду Магдалы…
   Друг Эмпедокл! Повторять ли тебе то, что ты уже знаешь о величайшем предательстве, когда-либо бывшем в безднах Мироздания, о величайшем преступлении — о распятии человечеством своего Бога? Нет, я не буду тебе повторять этого. Скажу только, что у подножия креста был я, Фалес Аргивянин, вместе с былым правителем Чёрной Расы, и на нас с несказанной любовью покоился предсмертный взор распятого Бога. И взор этот растопил во мне Холод Великого Познания и снял оковы льда с моего сердца, но не изменил решения моей Мудрости.
   И в том саду, где был погребён Он и воскрес, я встретил скромную иудейскую женщину, из-под плотного покрывала которой на меня глянули очи богини Афины Паллады. Имя ей было — Мария. Ещё другое имя сообщил мне молодой Иоанн, ученик Распятого, но уста мои хранят тайну[39] этого имени. И видел я того ученика, который так грубо разговаривал со мною в саду Магдалы. Он бежал весь облитый потом, с выпученными от ужаса глазами и пеной у рта. Он рычал, как дикий зверь. И увидя меня, простёрся ниц и завопил:
    О мудрый господин! Помоги мне, ибо я предал Его и муки всего мира терзают сердце моё!
   И я, Фалес Аргивянин, молча подал ему верёвку и указал на близстоящее дерево. Он завизжал и, схватив верёвку, кинулся к дереву… И я спокойно смотрел, как в лице иудея этого принимало смерть всё ненавистное мне человечество…
   Ученики Распятого просили меня остаться с ними, но я, Фалес Аргивянин, покинул их, и пошёл к тому, чьё имя — Молчание, и сказал ему:
   — Царь и Отец![40] Вот я, Фалес Аргивянин, сын свободной Эллады, Посвящённый высшей степени Фиванского Святилища, потомок царственной династии Города Золотых Врат, отрекаюсь ныне от тебя, Царя и Отца, и отрекаюсь от человечества. Моя Мудрость мне открыла, что Владыка Воздушной Стихии[41] принимает дух мой. Отпусти меня, Царь и Отец!
   И он отпустил меня, ибо на то было благословение Распятого.
   Много лет спустя я встретил на пути моего полёта сгусток человеческого света. То был товарищ мой Клодий.
   Он с восторгом рассказал мне, как был распят на кресте во имя Иисуса, и как на земле была замучена мать его и сестры, и как он, Клодий Македонянин, сам помогал им идти на мучения…
   Тогда уже не было холода спокойствия в моём стихийном сердце[42], и я ответил ему:
    Привет тебе, Клодий Македонянин, мудрый ученик земной Мудрости и дитя Любви человеческой! Да как же мне, бедному стихийному духу, не приветствовать тебя, свет человеческий, за то, что ты, предав на распятие Бога своего, возомнил служить Ему тем, что предал на распятие и мучения мать свою и сестёр своих! О человечество, жалкое и жестоковыйное в самом стремлении своём служить распятому им Спасителю своему! О дети змеи, как можете вы быть птенцами голубиными!
   И гремящий и гордый своей отчуждённостью от проклятого человечества, я, Фалес Аргивянин, в вихре и буре помчался дальше.
   А жалкий комок человеческого света испуганно крестил меня вослед. Крести, крести! Неужели ты думаешь, что Маяк Вечности, горящий на челе моём, не чище твоего креста, который ты запятнал великим предательством? Нет, я получил его не запятнанным страшным преступлением, и ничто человеческое, даже ваша человеческая святость, не запятнает его бледного, но благородного стихийного света.
   Да будет с тобою мир распятого Бога, друг мой!

II . Агасфер

   Фалес Аргивянин — Эмпедоклу,
   сыну Милеса Афинянина, —
   о Премудрости Бога распятого —
   радоваться!

 
   Слушай, Эмпедокл, — я поведаю тебе великую быль о том, кто пошёл в путь в роковой день распятия Бога, и о том, кто совершает этот путь до сих пор и будет совершать до дня, в который исполнится всё, что предречено Распятым о последнем дне планеты Земля.
   Широка была дорога, коей следовала на Голгофу Божественная Жертва[43], ибо широка всякая дорога, ведущая к страданию, и узок всякий путь к блаженству. Томительная жара накалила глинистую землю, усеянную выбоинами и затвердевшими глубокими колеями от колёс. В мертвенной тишине полуденного зноя застыла воздушная стихия, не смевшая ещё верить тому, что совершалось на Земле…
   По дороге с гиканьем и воем двигалась гигантская толпа народа. Впереди мерным солдатским шагом шёл бесстрастный пожилой центурион, за ним — два солдата. Несметная толпа улюлюкавших мальчишек окружала то, что следовало за ними, — группу из трёх окровавленных, избитых людей, тащивших на спинах огромные кресты.
   Я, Фалес Аргивянин, не стану описывать Того, Кто шёл впереди и к Кому были обращены насмешки и вой окружавшего человеческого стада, — не стану потому, что на твоём языке, Эмпедокл, нет ни слов, ни красок для передачи Божественной Любви, смешанной с человеческим страданием, озарявших кроткое и вместе с тем нечеловечески мудрое лицо Галилеянина[44]. Полосы крови на нём только усугубляли великую, страшную тайну, осенившую это лицо своими воскрылиями.
   За Ним следовал гигант идумеянин, гордо и свободно несший на плечах бремя огромного креста. Его большие жгучие глаза с великим презрением глядели на толпу — глаза, в которых отразились предсмертные взоры десятков жертв, падших от руки самого страшного разбойника с большой Тирской дороги. Молча, обливаясь потом и кровью, шёл он, и только порой, когда толпа особенно наседала на идущего впереди, он издавал густое, дикое рычанье опьянённого кровью льва, и толпа шарахалась в сторону, а идущие по бокам римские солдаты вздрагивали и сильнее сжимали рукояти мечей. Совсем пригнувшись к земле под тяжестью креста, едва-едва полз за ними третий. Кровь и пот мешались у него на лице со слезами; но то не были слезы отчаяния — то были слезы отвратительной трусости; он уныло выл, как затравленная гиена, громко жалуясь всё время на несправедливость суда, приговорившего его к позорной казни за ничтожное преступление. А на его лице, с мутными, гноящимися глазами, были отчетливо видны пороки и падения всего мира, смешанные с самым жалким, самым отвратительным страхом за свою жизнь.
   Валившая позади толпа была, как и всякое человеческое стадо, — зловонна и глупа. Бездельники, едва оправившиеся от ночной попойки, бесчисленное количество нищих, фанатики, исступлённо вопившие о богохульстве идущего впереди и злорадно издевавшиеся над Ним, просто равнодушные животные, радующиеся предстоявшему зрелищу, блудницы, щеголявшие роскошью одеяний и поддельными красками лица, и между ними — группы важных, прекрасно одетых людей, степенно рассуждавших о необходимости предания казни дерзкого Назорея, осмелившегося порицать первенствующее сословие в государстве и в корне подрывать всякое уважение к нему. То были саддукеи[45].
   Только порою в толпе мелькали бледные, задумчивые, измождённые неряшливо одетые книжники — учёные, на лицах которых можно было прочесть мучительное усилие разгадать неразрешённую загадку, — почему так печален был вчера на ночном заседании Синедриона[46] великий и мудрый Каиафа[47], почему он повелел уничтожить все записи о распинаемом ныне неведомо за что Учителе из Назарета, так хорошо знавшем Писание и пророков, Учителе, которого так уважали премудрые Никодим[48]* и Гамалиил[49], и, наконец, — самое главное — о чём так долго и грустю шептался Каиафа в углу двора с молодым учеником распинаемого Иоанном? И что значили последние слова Каиафы: «Почтенные собратья, избранные Израиля! Саддукеи требуют казни Иисуса Назарянина, именуемого в народе Христом. Если мы не присоединимся к их требованию, то они обвинят нас перед правителем Иудеи в единомыслии с Ним, отвергающим знатность, богатство, родовитость и заслуги на поприще государственном, проповедующим бедность и нищету. Римляне заподозрят нас в желании возмущения, разгонят Синедрион, обложат народ ещё большими податями и в конце концов всё равно распнут Назарянина. Итак, братья, не лучше ли, если один человек погибнет за народ?»[50]