Страница:
— Ну что, Фалес Аргивянин, готов ли ты стать на работу?
Как будто с огромного купола на мраморный пол упала капля в тишине — так прозвучал мой ответ:
— Нет!
Гневно вскочил Царь и Отец.
— Аргивянин! Ты подписываешь свою гибель: разве ты забыл, что я вызвал тебя? Подумай!
— Я думал целый год, — ответил я.
И случилось нечто невообразимое: усталый, грязный путник Земли придвинул своей грязной рукой золочёный стул к трону Царя и Отца и сказал ему:
— А теперь мы поговорим… Гневен был Царь и Отец, он как будто задыхался.
— Презренный червь, как ты смеешь?! — закричал он.
И тихо покачал головою я:
— Оставь, оставь и позволь мне задать тебе несколько вопросов. Ты именуешь себя Царём и Отцом. Скажи мне, где Строители этой планеты?[76] Скажи мне, кто стоял у колыбели твоего народа? И если кто-нибудь стоял возле неё, то он был послан Единым Неизреченным, да будет благословенно Имя Его! А если он был послан, то этот кто-нибудь должен же был исполнять заветы Единого? Где Мудрость твоей планеты? Твоя планета велика, велик и народ, и сказочна атмосфера твоей планеты. Если столь дивно одарён мир твой, то к чему было призывать мудрецов с Земли, и мудрых не первых, а посредственных? Ты нам сказал при первом приёме: Земля, прославившаяся в Космосе своей Мудростью… Я этому не поверил, Царь и Отец! Ибо что такое Земля? Разве мы, Мудрые, не знаем? Мы же знаем это! И я был безмерно удивлён, когда мои товарищи забыли это и ревностно принялись за исполнение возложенных обязанностей, не понимая того, что в этом была заложена ловушка. Где было благословение на воспитание планеты? Разве они забыли, что благословение на воспитание даётся Единым? Откуда явилась у них та гордость, которая заставила их принять твоё предложение? Как я могу быть наставником детей, родителей которых я не знаю? Только гордость могла затуманить их разум, но я, Фалес Аргивянин, я не поддался на это. Ты, Царь и Отец, ты сам говорил, что народ твой хорош, что он добр, что он благороден, что он мудр. Мы застали чистоту нравов, мы застали Мудрость — так зачем была нужна здесь Мудрость Земли? Скажи мне это.
Но Царь и Отец, понявший вопрос мой, Фалеса Аргивянина, молчал, ибо знал, что наши разговоры будут опасны.
— Скажи, Царь и Отец, — продолжал я, — а где на твоей планете следы благословения Единого? Почему здесь нет Мудрых? Почему нет семян Божьих? Почему нет посева? Ибо жнец придёт и на твою планету, если только она и на самом деле существует в Космосе…
Я протянул руки и со всей силой, данной мне великой Мудростью, возгласил:
— Отец Единый, Неведомый, Неизреченный! Пошли мне, Единый, Луч Твой, дабы победить соблазны, окружившие меня! Разрушить всё предотделяющееся очам моим как следствие человеческой гордости жалких червяков… Единый, Неизреченный! Услышь меня! Ибо вот — я один, оставленный с Мудростью моей, понял, что только Ты можешь спасти меня…[77]
И, свершив моё моление, я взглянул на Царя и Отца, и тихая радость засияла в сердце моём. Поблекли краски зала, поблекли одежды Царя, и поблекла его царственная гордость. Он как-то сморщился, сжался, и только глаза жалко смотрели на меня. Я понял всё и сказал Великую Формулу Посвящённых. Раздался стон, раздался грохот, как будто рушились миры, и я полетел в бездну, но сознания не потерял. Я почувствовал, как чьи-то дивные, тёплые руки обняли меня, и почувствовал ласковое лицо Матери моей Изиды, и услышал голос: «Аргивянин, любимый сын мой, победивший Мудростью человеческую гордость! Аргивянин, дивный сын мой! Огонь Великого Посвящённого я сама зажгу на твоём челе». И я, убаюкиваемый голосом Богини, заснул, а когда проснулся, увидел себя на прекрасном лугу божественной Эллады. Из леса вышла богиня Афина Паллада и сказала мне:
— Аргивянин! В лице моём приветствуют тебя боги Эллады.
И запело всё кругом: запел лес, запели воды, запели фавны: «Привет тебе, Фалес Аргивянин, привет, привет…» Так встретила меня моя родина. И куда бы я ни шёл, все знали меня, все приветствовали меня. Цветы ласково кивали своими головками, птицы доверчиво садились на мои плечи, и как-то дивно-ласковы были люди. Но я спешил к своему Учителю. Он ласково встретил меня, приняв в свои объятия, и только в глазах его я заметил грусть.
— Аргивянин, — сказал он мне, — из двенадцати вернулся ты один.
Мы пошли к Царю и Отцу планеты, и через несколько дней пути через пески пустыни мы очутились у Оазиса Царя и Отца. Царь и Отец принял меня и освятил знак, зажжённый на челе моём рукой священной.
— Аргивянин, — сказал он, — ты являешь собою единственный пример. Змей гордости побеждается только сердцем[78], а ты победил его разумом: победил первый. Но это послужит тебе к тому, что ты не останешься в недрах человечества, ибо пошёл путём, не свойственным ему[79].
Все эти великие слова сбылись в душе моей, Фалеса Аргивянина. Я искал и не находил возможности вступить на какую бы то ни было арену деятельности человечества. У меня всегда была какая-то холодность по отношению к человечеству. Поэтому только в тайных Святилищах вы встретите имя Фалеса Аргивянина, записанное в анналах яркими буквами. И на всей планете Земля есть только три-четыре места, с которыми я поддерживаю общение. Это те знакомства, которые были завязаны мною во времена Христа-Спасителя. Только их я поддерживаю: остальное мне чуждо.
В разуме моего друга Эмпедокла я читаю вопрос: кем же был Царь и Отец неведомой планеты? — А его совсем не было. Это был пластический сон магов. Великое испытание, наложенное Тремя. И знаешь, сколько времени длился сон? Не более трёх минут, ибо подобные сны совершаются в том пространстве, где нет времени. Они совершаются в пространстве не физическом, а психическом[80].
Фалес Аргивянин
VI . У Подножия Креста
Бесконечна и вечна дорога моя, Фалеса Аргивянина, меж путей звёздных, вселенных и космосов; не коснётся меня сон Пралайи; цепь Манвантар[81] туманами клубится предо мною; но нет такой бездны Хаоса, нет такой Вечности, где я мог бы забыть хоть единый миг из проведённых мною у подножия креста на Голгофе. Я попытаюсь передать тебе, Эмпедокл, человеческой несовершенной речью повесть, исполненную печали, человеческой и несовершенной.
Когда я, Фалес Аргивянин, рассказывал тебе, Эмпедоклу, историю Агасфера, я довёл рассказ до того места, когда осуждённые на распятие, окруженные зловонным человеческим стадом, подошли к Голгофе. На вершине холма несколько человек уже рыли ямы для водружения крестов. Около стояла небольшая группа саддукеев и фанатичных священников, очевидно, распоряжавшихся всем. По их указанию, Симон-кузнец тяжело опустил крест Галилеянина у средней ямы. Он отёр пот, градом катившийся по его по лицу, и сказал:
— Клянусь Озирисом! Я никогда в жизни не носил такой тяжести… Но не будь я Симон-кузнец, если бы не согласился нести этот крест до конца жизни, лишь бы избавить от страданий этого кроткого человека!!
— Будь благословен ты, Симон, — раздался тихий голос Галилеянина. — Кто хоть единый миг нёс Крест мой, познает Вечное Блаженство в садах Отца…
— Я не понимаю, что ты говоришь, — простодушно ответил Симон, — но чувствую, что не было и не будет лучшей минуты в жизни моей. А что я сделал? Кто ты, кроткий человек, что слова твои, будто холодная вода в пустыне для иссохших уст?
— Довольно разговоров! — визгливо орал, расталкивая всех, какой-то низенький злобный священник с всклокоченной бородой и бегающими свиными глазками. — Раздевайте их и приступайте к распятию!
Последние слова были обращены к римским солдатам, полукружием стоявшим за мрачным центурионом.
— Не раздавай приказаний тем, кем не командуешь, иудей, — резко сказал последний. — Мои солдаты исполняют свой долг по отношению этих двух, — указал он на разбойника и менялу, — ибо они осуждены проконсулом; а что до несчастного Назорея, он отдан вам, вы и делайте с ним, что хотите. Рука римского солдата не прикоснётся к нему. Но я сделаю то, что должен сделать…
И с этими словами центурион обернулся и сделал знак стоявшему сзади солдату. Тот подал ему деревянную окрашенную ярко-красной краской табличку с написанными на ней по-еврейски, по-гречески и по-римски словами:
«Иисус Назорей, Царь Иудейский».
Центурион прибил её одним ударом молотка к возглавию креста Галилеянина. Из уст сомкнувшихся подле саддукеев и священников вырвался крик злобного негодования.
— Сними это, солдат, сними тотчас же! — кричали они, и маленький священник попытался было сорвать табличку, но был отброшен в сторону могучей рукой центуриона.
— По приказанию наместника кесаря, Понтия Пилата! — властно возгласил он и поднял руку вверх. — Если вам не нравится надпись, идите к консулу и требуйте отмены, но пока, клянусь Юпитером[82], не советую никому мешать римскому солдату исполнять отданное ему повеление! Приступайте к делу, — коротко бросил он приказание своим солдатам.
Те молча подошли к разбойнику и меняле. Первый сам сбросил с себя одежду и лёг на крест, не отрывая ни на секунду глаз от кроткого, измождённого, но сиявшего каким-то внутренним светом лица Галилеянина, стоявшего, сложив руки, у своего креста.
Отвратительная сцена началась с менялой, который кричал, визжал и кусал руки раздевавшим его солдатам.
Маленький священник, уже оправившийся от удара центуриона, о чём-то быстро пошептался с группой саддукеев и наконец подбежал к нему и стал что-то торопливо говорить, размахивая руками и указывая то на лежавшего уже на кресте разбойника, то на визжавшего менялу. Выражение неизъяснимого отвращения и презрения пробежало по мужественному лицу солдата.
— Клянусь Юпитером, — сквозь зубы пробормотал он, — сколько низости кроется в душе твоей, священник. Какому Богу ты служишь? Кровь, по-твоему, тебе запрещено проливать, а лгать, обманывать и предавать можно? Но ты прав: два этих негодяя — тоже иудеи, и относительно их я не имею приказаний, а ты назначен распорядителем казни. Делай что хочешь, я мешать не буду.
Священник бросился к солдатам и остановил их. Изумленный разбойник поднялся с креста и недоумевая смотрел на священника и подошедших к нему саддукеев. Тут же рядом поставили и дрожавшего полуголого менялу, как-то по-собачьи трусливо глядевшего вокруг.
— Слушайте, вы! — визгливо кривлялся перед ними священник. — Мы сейчас будем ходатайствовать перед консулом о прощении вас, но с условием, что вы совершите казнь' над этим богохульником, — указал он на Галилеянина. — Нам нельзя проливать кровь, и у нас нет своих палачей, а римляне не желают совершать над ним казни, ибо не они его судили. Ну? Хотите вы?
Меняла сразу как-то подпрыгнул и кинулся в ноги священнику.
— Возьмите, возьмите меня! — вопил он. — Я всегда буду верно служить вам!
Священник одобрительно кивнул головой, лукаво ухмыльнувшись.
— Ну а ты что скажешь? — спросил священник у разбойника.
— Ты хочешь, чтобы я пригвоздил его, — кивнул он головой на Галилеянина, — ко кресту?
— Ну да, — нетерпеливо подтвердил священник.
Гневно сверкнули глаза разбойника. Он глубоко вздохнул и ожесточенно плюнул прямо в глаза священнику, затем повернулся, и, раздвинув толпу, подошёл к своему кресту и снова молча лёг на него.
Сзади послышалось одобрительное рычание центуриона:
— Клянусь Юпитером! Из него вышел бы бравый солдат.
Священник очнулся от неожиданного оскорбления, и пена бешенства и ярости оросила его губы.
— Прибивайте его, прибивайте! — визжал он и, подбежав к лежавшему на кресте разбойнику, ударил его обутой в сандалию ногой в голову.
Но тут солдаты, по знаку центуриона, оттолкнули его и молча взялись за своё страшное дело. Не прошло и трёх минут, как огромный крест с висевшим на нём гигантским окровавленным телом разбойника как-то печально поднялся над толпою и тяжело ушёл в землю. Ни одного стона не вырвалось из крепко сжатых уст казнимого: на перекошенном от страдания лице ярко горели одни только глаза, неотступно глядевшие на Галилеянина.
А Он поднял руку и, как бы благословляя разбойника, что-то тихо прошептал.
И мои глаза, глаза Посвящённого высшей степени, ясно увидели, как чьи-то нежные, едва заметные даже для меня, крылья осенили голову вознесённого на крест разбойника и любовно затрепетали над ним…
А отвратительный меняла уже торопливо хлопотал около неподвижно стоявшего Галилеянина, срывая с него одежду.
Свою адскую работу он пересыпал гнуснейшими ругательствами и насмешками, искоса поглядывая на окружающих, как бы стараясь своим поведением заслужить одобрение толпы.
Но лица саддукеев и священников пылали только лицемерием и злобой, а лица солдат были мрачны и угрюмы. Толпа сгрудилась около него, сдерживаемая полукружием солдат.
— Аргивянин! — сказал мне стоявший подле меня Арраим. — Близится миг Великой Жертвы. Чувствуешь ли ты, как затаилась от ужаса природа?[83] Пусть замолкнет злоба, хотя бы во дни великих страданий, когда была испита Чаша за весь Мир! Можете понять, что едина середина всего Сущего. Не может быть двух средоточий вращения, и безумны те, кто не принимает величия Беспредельности: такого мерою измеряется Жертва Несказуемая. Когда в природе земной поспешала Жертва принятия всех проявлений всего Мира, нет слов на языках человеческих описать причины этого священного геройства. Можно собрать все слова превысшие, но лишь сердце в трепете устремления поймет славную красоту». ]
И верно, как будто жизнь кипела только в толпе на Голгофе; всё прочее вокруг замерло в каком-то оцепенении: не было ни дыхания ветерка, ни полёта птиц, ни треска насекомых; солнце стало красным, но сила его лучей как будто стала жарче, знойнее, удушливее; от горизонта надвигалась какая-то густая, жуткая мгла…
— Смотри, Аргивянин! — послышался вновь голос Арраима.
И вот на потемневшем фоне синевато-чёрного неба я, Фалес Аргивянин, увидел вдруг чьи-то скорбные, полные такой невыразимой, нечеловеческой муки глаза, что дрогнула моя застывшая в Холоде Великого Познания душа от несказанной тайной Мистерии[84] Божественной Печали.
И я, Фалес Аргивянин, чей дух был подобен спокойствию базальтовых скал в глубине океана, почувствовал, как жгучие слезы очей моих растопили лёд сердца моего…
То были глаза Бога, вознесённого людьми на крест.
И противным, воющим диссонансом ворвался сюда визг менялы, обманутого священником и ныне с ожесточением терзаемого римскими солдатами…
Ещё момент — и три креста осенили вершину Голгофы…
— Написано ибо: «и к злодеям причтен» — услышал я произнесённые рядом слова и, обернувшись, увидел молодого Иоанна, который полными слез глазами глядел на своего Учителя и Бога.
Залитая дивным светом любви, не выдержала моя душа, и порывисто взял я его за руку. Он вздрогнул и посмотрел на меня.
— Мудрый эллин! — сказал он. — Вот где встретились мы с тобою… Ты предсказал это, Мудрый. Я знаю, ты любишь моего Учителя. Не можешь ли ты попросить римлянина, чтобы он допустил ко кресту Мать Господа моего?
Но только я собрался исполнить просьбу Иоанна, как увидел центуриона, подходившего к нам с Арраимом.
— Этот знатный эфиопянин, — сказал он, указывая на последнего, — прибыл от Понтия Пилата с приказанием для меня выполнить желание матери распятого «Царя Иудейского». Он сказал мне, что она здесь и с тобою, ученик Распятого. Где она и чего она желает? Клянусь Юпитером! Я выполню всё, что могу и даже больше, ибо никогда душа моя не болела так, как теперь, при виде этой гнусной казни невинного… Погляди, — и он гневно указал на группу саддукеев и священников, омерзительно кривлявшихся в какой-то сатанинской радости у подножия креста, — погляди! Я многое видел на своём веку, но, пусть разразит меня гром, никогда не видел более густой крови, чем пролившаяся сегодня, и более гнусных людей, чем твои соотчичи, ученик Распятого!
И он, отвернувшись, с отвращением плюнул.
— Мы хотим просить тебя, римлянин, чтобы ты допустил ко кресту Мать моего Учителя, — мягко сказал Иоанн.
— И чтобы она слышала все издевательства и насмешки, которые сыплют на голову её страдающего сына эти дети Тартара?[85] — спросил римлянин.
— Впрочем, я помогу этому делу. Проси сюда женщину и иди с нею сам, — и центурион подошёл ко кресту.
— Довольно! — зычно крикнул он.
— Ваше дело сделано. Ваш «Царь» висит на кресте. Уйдите отсюда прочь. Дайте место священным слезам матери!
Гневно косясь на центуриона и недовольно ворча, отхлынули от креста саддукеи и священники.
Тихим шагом, опираясь на руку Иоанна, подошла ко кресту закутанная в покрывало Женщина и с немым рыданием припала к окровавленным ногам Распятого.
С Божественной кротостью глянули вниз очи Бога, страдающего муками человеческими.
— Иоанн! — раздался тихий голос.
— Даю тебе свою мать: отдай её им… Мать! Сойди с высот твоих и иди к ним…
И вновь поднялись очи Спасителя и остановились на группе, которую составляли я, Фалес Аргивянин, Арраим и центурион.
Невольно глянул я на Арраима. Обратив очи свои на Спасителя, самый могучий Маг на Земле был весь порыв и устремление; я понял, что один лишь знак с креста — и всё вокруг было бы испепелено страшным Огнём Пространства…
И тихо-тихо прозвучало с креста:
— Отче! Прости им, не знают, что делают…
Низко склонилась под этим укором голова Арраима, великого Мага планеты.
— Клянусь Юпитером! — изумлённо прошептал возле меня центурион. — Он прощает им! Да он воистину Божий Сын!
Я, Фалес Аргивянин, жадно следил за всем, ибо сердце моё было переполнено вместо Холода Великого Познания потоком Любви Божественной; и увидел я, как очи Бога обратились к разбойнику, в несказанных муках не отрывавшему взора от Господа. Не то стон, не то рычание было ответом на взгляд Бога.
— Где Царство твоё, распятый Царь? — мучительно вырвалось из растерзанной груди разбойника. — Где б ни был Ты, кроткий, возьми и меня с собой!
— Ныне же будешь со мною в Царстве моём, — послышался тихий ответ с креста.
И снова увидел я, как затрепетали невидимые крылья над головою первого избранника Божия — разбойника с большой дороги, и какая-то тень легла на лицо его; он глубоко вздохнул, и голова его опустилась на грудь.
— Клянусь Юпитером! — недоумённо прошептал стоявший подле меня центурион. — Что за дивные дела творятся сегодня? Да ведь он никак уже умер!
— Смотри, Аргивянин! — как-то особенно торжественно сказал мне Арраим, и рука его легла на плечо моё.
И вот мгла, которая давно уже стала собираться на горизонте, придвинулась ближе и стала мрачнее. И я, Фалес Аргивянин, увидел, как из неё выросли два гигантских чёрных крыла, похожих на крылья летучей мыши, как отверзлись два огромных кроваво-красных ока, как вырисовывалось чьё-то могучее, как дыхание Хаоса, гордое чело с перевёрнутым над ним треугольником — и вот, всё это неведомое, неимоверно тягостное «что-то» опустилось на Голгофу.
И во мгле грянул страшный удар грома, и могучим толчком потрясения ответила ему земля.
Раздался вой людской толпы, которая, околевая от ужаса, кинулась во тьме бежать куда попало, падая в рытвины и ямы, давя и опрокидывая друг друга.
А чёрная мгла склубилась в гигантское круглое тело, как тело Змея, и медленно вползла на Голгофу, о, чудо из чудес Космоса! Голова с кроваво-красными очами приникла к окровавленным ногам Распятого. И мои уши, уши Великого Посвящённого, услышали своеобразную гармонию Хаоса, словно поднимавшуюся отдалёнными раскатами грома из неведомых бездн Творения. То был голос самого Мрака, голос Великого Господина Материи Непроявленной в Духе[86] . Он сказал:
— Светлый Брат! Ты взял к себе слугу моего, возьми же к себе и его Господина…
— Ей гряди, Страдающий! — еле слышно прозвучал ответ с креста.
— И семя жены стёрло главу Змия! — послышался мне металлический шёпот Арраима. — Свершилось Великое Таинство Примирения[87]. Гляди, Аргивянин!..
И тут перед моими глазами развернулась такая дивная картина, которую мне не увидеть никогда, хотя бы биллионы Великих Циклов Творения[88] пронеслись предо мною.
Вспыхнул Великий Свет, и сноп его, широкий, как горизонт, восстал к Небу. И в снопе Света этого я увидел голову Распятого, такую божественно-прекрасную, озарённую таким несказанным выражением Любви Божественной, что даже хоры архангельские не могут передать того.
И вот рядом с головой Бога, ушедшего из плоти, вырисовалась другая голова, прекрасная гордой, но человеческой красотой: ещё не разгладились на ней следы страдания великого, ещё не ушли совсем знаки борьбы космической, но очи не были уже кроваво-красными, а сияли глубинами неба полуденного и горели любовью, неведомой людям, обращённой ко Христу-Победителю.
— Рождение нового Архангела! — прошептал Арраим.
Как будто с огромного купола на мраморный пол упала капля в тишине — так прозвучал мой ответ:
— Нет!
Гневно вскочил Царь и Отец.
— Аргивянин! Ты подписываешь свою гибель: разве ты забыл, что я вызвал тебя? Подумай!
— Я думал целый год, — ответил я.
И случилось нечто невообразимое: усталый, грязный путник Земли придвинул своей грязной рукой золочёный стул к трону Царя и Отца и сказал ему:
— А теперь мы поговорим… Гневен был Царь и Отец, он как будто задыхался.
— Презренный червь, как ты смеешь?! — закричал он.
И тихо покачал головою я:
— Оставь, оставь и позволь мне задать тебе несколько вопросов. Ты именуешь себя Царём и Отцом. Скажи мне, где Строители этой планеты?[76] Скажи мне, кто стоял у колыбели твоего народа? И если кто-нибудь стоял возле неё, то он был послан Единым Неизреченным, да будет благословенно Имя Его! А если он был послан, то этот кто-нибудь должен же был исполнять заветы Единого? Где Мудрость твоей планеты? Твоя планета велика, велик и народ, и сказочна атмосфера твоей планеты. Если столь дивно одарён мир твой, то к чему было призывать мудрецов с Земли, и мудрых не первых, а посредственных? Ты нам сказал при первом приёме: Земля, прославившаяся в Космосе своей Мудростью… Я этому не поверил, Царь и Отец! Ибо что такое Земля? Разве мы, Мудрые, не знаем? Мы же знаем это! И я был безмерно удивлён, когда мои товарищи забыли это и ревностно принялись за исполнение возложенных обязанностей, не понимая того, что в этом была заложена ловушка. Где было благословение на воспитание планеты? Разве они забыли, что благословение на воспитание даётся Единым? Откуда явилась у них та гордость, которая заставила их принять твоё предложение? Как я могу быть наставником детей, родителей которых я не знаю? Только гордость могла затуманить их разум, но я, Фалес Аргивянин, я не поддался на это. Ты, Царь и Отец, ты сам говорил, что народ твой хорош, что он добр, что он благороден, что он мудр. Мы застали чистоту нравов, мы застали Мудрость — так зачем была нужна здесь Мудрость Земли? Скажи мне это.
Но Царь и Отец, понявший вопрос мой, Фалеса Аргивянина, молчал, ибо знал, что наши разговоры будут опасны.
— Скажи, Царь и Отец, — продолжал я, — а где на твоей планете следы благословения Единого? Почему здесь нет Мудрых? Почему нет семян Божьих? Почему нет посева? Ибо жнец придёт и на твою планету, если только она и на самом деле существует в Космосе…
Я протянул руки и со всей силой, данной мне великой Мудростью, возгласил:
— Отец Единый, Неведомый, Неизреченный! Пошли мне, Единый, Луч Твой, дабы победить соблазны, окружившие меня! Разрушить всё предотделяющееся очам моим как следствие человеческой гордости жалких червяков… Единый, Неизреченный! Услышь меня! Ибо вот — я один, оставленный с Мудростью моей, понял, что только Ты можешь спасти меня…[77]
И, свершив моё моление, я взглянул на Царя и Отца, и тихая радость засияла в сердце моём. Поблекли краски зала, поблекли одежды Царя, и поблекла его царственная гордость. Он как-то сморщился, сжался, и только глаза жалко смотрели на меня. Я понял всё и сказал Великую Формулу Посвящённых. Раздался стон, раздался грохот, как будто рушились миры, и я полетел в бездну, но сознания не потерял. Я почувствовал, как чьи-то дивные, тёплые руки обняли меня, и почувствовал ласковое лицо Матери моей Изиды, и услышал голос: «Аргивянин, любимый сын мой, победивший Мудростью человеческую гордость! Аргивянин, дивный сын мой! Огонь Великого Посвящённого я сама зажгу на твоём челе». И я, убаюкиваемый голосом Богини, заснул, а когда проснулся, увидел себя на прекрасном лугу божественной Эллады. Из леса вышла богиня Афина Паллада и сказала мне:
— Аргивянин! В лице моём приветствуют тебя боги Эллады.
И запело всё кругом: запел лес, запели воды, запели фавны: «Привет тебе, Фалес Аргивянин, привет, привет…» Так встретила меня моя родина. И куда бы я ни шёл, все знали меня, все приветствовали меня. Цветы ласково кивали своими головками, птицы доверчиво садились на мои плечи, и как-то дивно-ласковы были люди. Но я спешил к своему Учителю. Он ласково встретил меня, приняв в свои объятия, и только в глазах его я заметил грусть.
— Аргивянин, — сказал он мне, — из двенадцати вернулся ты один.
Мы пошли к Царю и Отцу планеты, и через несколько дней пути через пески пустыни мы очутились у Оазиса Царя и Отца. Царь и Отец принял меня и освятил знак, зажжённый на челе моём рукой священной.
— Аргивянин, — сказал он, — ты являешь собою единственный пример. Змей гордости побеждается только сердцем[78], а ты победил его разумом: победил первый. Но это послужит тебе к тому, что ты не останешься в недрах человечества, ибо пошёл путём, не свойственным ему[79].
Все эти великие слова сбылись в душе моей, Фалеса Аргивянина. Я искал и не находил возможности вступить на какую бы то ни было арену деятельности человечества. У меня всегда была какая-то холодность по отношению к человечеству. Поэтому только в тайных Святилищах вы встретите имя Фалеса Аргивянина, записанное в анналах яркими буквами. И на всей планете Земля есть только три-четыре места, с которыми я поддерживаю общение. Это те знакомства, которые были завязаны мною во времена Христа-Спасителя. Только их я поддерживаю: остальное мне чуждо.
В разуме моего друга Эмпедокла я читаю вопрос: кем же был Царь и Отец неведомой планеты? — А его совсем не было. Это был пластический сон магов. Великое испытание, наложенное Тремя. И знаешь, сколько времени длился сон? Не более трёх минут, ибо подобные сны совершаются в том пространстве, где нет времени. Они совершаются в пространстве не физическом, а психическом[80].
Фалес Аргивянин
VI . У Подножия Креста
Фалес Аргивянин — Эмпедоклу,
сыну Милеса Афинянина, —
о Любви Бесконечной Бога распятого — радоваться!
Бесконечна и вечна дорога моя, Фалеса Аргивянина, меж путей звёздных, вселенных и космосов; не коснётся меня сон Пралайи; цепь Манвантар[81] туманами клубится предо мною; но нет такой бездны Хаоса, нет такой Вечности, где я мог бы забыть хоть единый миг из проведённых мною у подножия креста на Голгофе. Я попытаюсь передать тебе, Эмпедокл, человеческой несовершенной речью повесть, исполненную печали, человеческой и несовершенной.
Когда я, Фалес Аргивянин, рассказывал тебе, Эмпедоклу, историю Агасфера, я довёл рассказ до того места, когда осуждённые на распятие, окруженные зловонным человеческим стадом, подошли к Голгофе. На вершине холма несколько человек уже рыли ямы для водружения крестов. Около стояла небольшая группа саддукеев и фанатичных священников, очевидно, распоряжавшихся всем. По их указанию, Симон-кузнец тяжело опустил крест Галилеянина у средней ямы. Он отёр пот, градом катившийся по его по лицу, и сказал:
— Клянусь Озирисом! Я никогда в жизни не носил такой тяжести… Но не будь я Симон-кузнец, если бы не согласился нести этот крест до конца жизни, лишь бы избавить от страданий этого кроткого человека!!
— Будь благословен ты, Симон, — раздался тихий голос Галилеянина. — Кто хоть единый миг нёс Крест мой, познает Вечное Блаженство в садах Отца…
— Я не понимаю, что ты говоришь, — простодушно ответил Симон, — но чувствую, что не было и не будет лучшей минуты в жизни моей. А что я сделал? Кто ты, кроткий человек, что слова твои, будто холодная вода в пустыне для иссохших уст?
— Довольно разговоров! — визгливо орал, расталкивая всех, какой-то низенький злобный священник с всклокоченной бородой и бегающими свиными глазками. — Раздевайте их и приступайте к распятию!
Последние слова были обращены к римским солдатам, полукружием стоявшим за мрачным центурионом.
— Не раздавай приказаний тем, кем не командуешь, иудей, — резко сказал последний. — Мои солдаты исполняют свой долг по отношению этих двух, — указал он на разбойника и менялу, — ибо они осуждены проконсулом; а что до несчастного Назорея, он отдан вам, вы и делайте с ним, что хотите. Рука римского солдата не прикоснётся к нему. Но я сделаю то, что должен сделать…
И с этими словами центурион обернулся и сделал знак стоявшему сзади солдату. Тот подал ему деревянную окрашенную ярко-красной краской табличку с написанными на ней по-еврейски, по-гречески и по-римски словами:
«Иисус Назорей, Царь Иудейский».
Центурион прибил её одним ударом молотка к возглавию креста Галилеянина. Из уст сомкнувшихся подле саддукеев и священников вырвался крик злобного негодования.
— Сними это, солдат, сними тотчас же! — кричали они, и маленький священник попытался было сорвать табличку, но был отброшен в сторону могучей рукой центуриона.
— По приказанию наместника кесаря, Понтия Пилата! — властно возгласил он и поднял руку вверх. — Если вам не нравится надпись, идите к консулу и требуйте отмены, но пока, клянусь Юпитером[82], не советую никому мешать римскому солдату исполнять отданное ему повеление! Приступайте к делу, — коротко бросил он приказание своим солдатам.
Те молча подошли к разбойнику и меняле. Первый сам сбросил с себя одежду и лёг на крест, не отрывая ни на секунду глаз от кроткого, измождённого, но сиявшего каким-то внутренним светом лица Галилеянина, стоявшего, сложив руки, у своего креста.
Отвратительная сцена началась с менялой, который кричал, визжал и кусал руки раздевавшим его солдатам.
Маленький священник, уже оправившийся от удара центуриона, о чём-то быстро пошептался с группой саддукеев и наконец подбежал к нему и стал что-то торопливо говорить, размахивая руками и указывая то на лежавшего уже на кресте разбойника, то на визжавшего менялу. Выражение неизъяснимого отвращения и презрения пробежало по мужественному лицу солдата.
— Клянусь Юпитером, — сквозь зубы пробормотал он, — сколько низости кроется в душе твоей, священник. Какому Богу ты служишь? Кровь, по-твоему, тебе запрещено проливать, а лгать, обманывать и предавать можно? Но ты прав: два этих негодяя — тоже иудеи, и относительно их я не имею приказаний, а ты назначен распорядителем казни. Делай что хочешь, я мешать не буду.
Священник бросился к солдатам и остановил их. Изумленный разбойник поднялся с креста и недоумевая смотрел на священника и подошедших к нему саддукеев. Тут же рядом поставили и дрожавшего полуголого менялу, как-то по-собачьи трусливо глядевшего вокруг.
— Слушайте, вы! — визгливо кривлялся перед ними священник. — Мы сейчас будем ходатайствовать перед консулом о прощении вас, но с условием, что вы совершите казнь' над этим богохульником, — указал он на Галилеянина. — Нам нельзя проливать кровь, и у нас нет своих палачей, а римляне не желают совершать над ним казни, ибо не они его судили. Ну? Хотите вы?
Меняла сразу как-то подпрыгнул и кинулся в ноги священнику.
— Возьмите, возьмите меня! — вопил он. — Я всегда буду верно служить вам!
Священник одобрительно кивнул головой, лукаво ухмыльнувшись.
— Ну а ты что скажешь? — спросил священник у разбойника.
— Ты хочешь, чтобы я пригвоздил его, — кивнул он головой на Галилеянина, — ко кресту?
— Ну да, — нетерпеливо подтвердил священник.
Гневно сверкнули глаза разбойника. Он глубоко вздохнул и ожесточенно плюнул прямо в глаза священнику, затем повернулся, и, раздвинув толпу, подошёл к своему кресту и снова молча лёг на него.
Сзади послышалось одобрительное рычание центуриона:
— Клянусь Юпитером! Из него вышел бы бравый солдат.
Священник очнулся от неожиданного оскорбления, и пена бешенства и ярости оросила его губы.
— Прибивайте его, прибивайте! — визжал он и, подбежав к лежавшему на кресте разбойнику, ударил его обутой в сандалию ногой в голову.
Но тут солдаты, по знаку центуриона, оттолкнули его и молча взялись за своё страшное дело. Не прошло и трёх минут, как огромный крест с висевшим на нём гигантским окровавленным телом разбойника как-то печально поднялся над толпою и тяжело ушёл в землю. Ни одного стона не вырвалось из крепко сжатых уст казнимого: на перекошенном от страдания лице ярко горели одни только глаза, неотступно глядевшие на Галилеянина.
А Он поднял руку и, как бы благословляя разбойника, что-то тихо прошептал.
И мои глаза, глаза Посвящённого высшей степени, ясно увидели, как чьи-то нежные, едва заметные даже для меня, крылья осенили голову вознесённого на крест разбойника и любовно затрепетали над ним…
А отвратительный меняла уже торопливо хлопотал около неподвижно стоявшего Галилеянина, срывая с него одежду.
Свою адскую работу он пересыпал гнуснейшими ругательствами и насмешками, искоса поглядывая на окружающих, как бы стараясь своим поведением заслужить одобрение толпы.
Но лица саддукеев и священников пылали только лицемерием и злобой, а лица солдат были мрачны и угрюмы. Толпа сгрудилась около него, сдерживаемая полукружием солдат.
— Аргивянин! — сказал мне стоявший подле меня Арраим. — Близится миг Великой Жертвы. Чувствуешь ли ты, как затаилась от ужаса природа?[83] Пусть замолкнет злоба, хотя бы во дни великих страданий, когда была испита Чаша за весь Мир! Можете понять, что едина середина всего Сущего. Не может быть двух средоточий вращения, и безумны те, кто не принимает величия Беспредельности: такого мерою измеряется Жертва Несказуемая. Когда в природе земной поспешала Жертва принятия всех проявлений всего Мира, нет слов на языках человеческих описать причины этого священного геройства. Можно собрать все слова превысшие, но лишь сердце в трепете устремления поймет славную красоту». ]
И верно, как будто жизнь кипела только в толпе на Голгофе; всё прочее вокруг замерло в каком-то оцепенении: не было ни дыхания ветерка, ни полёта птиц, ни треска насекомых; солнце стало красным, но сила его лучей как будто стала жарче, знойнее, удушливее; от горизонта надвигалась какая-то густая, жуткая мгла…
— Смотри, Аргивянин! — послышался вновь голос Арраима.
И вот на потемневшем фоне синевато-чёрного неба я, Фалес Аргивянин, увидел вдруг чьи-то скорбные, полные такой невыразимой, нечеловеческой муки глаза, что дрогнула моя застывшая в Холоде Великого Познания душа от несказанной тайной Мистерии[84] Божественной Печали.
И я, Фалес Аргивянин, чей дух был подобен спокойствию базальтовых скал в глубине океана, почувствовал, как жгучие слезы очей моих растопили лёд сердца моего…
То были глаза Бога, вознесённого людьми на крест.
И противным, воющим диссонансом ворвался сюда визг менялы, обманутого священником и ныне с ожесточением терзаемого римскими солдатами…
Ещё момент — и три креста осенили вершину Голгофы…
— Написано ибо: «и к злодеям причтен» — услышал я произнесённые рядом слова и, обернувшись, увидел молодого Иоанна, который полными слез глазами глядел на своего Учителя и Бога.
Залитая дивным светом любви, не выдержала моя душа, и порывисто взял я его за руку. Он вздрогнул и посмотрел на меня.
— Мудрый эллин! — сказал он. — Вот где встретились мы с тобою… Ты предсказал это, Мудрый. Я знаю, ты любишь моего Учителя. Не можешь ли ты попросить римлянина, чтобы он допустил ко кресту Мать Господа моего?
Но только я собрался исполнить просьбу Иоанна, как увидел центуриона, подходившего к нам с Арраимом.
— Этот знатный эфиопянин, — сказал он, указывая на последнего, — прибыл от Понтия Пилата с приказанием для меня выполнить желание матери распятого «Царя Иудейского». Он сказал мне, что она здесь и с тобою, ученик Распятого. Где она и чего она желает? Клянусь Юпитером! Я выполню всё, что могу и даже больше, ибо никогда душа моя не болела так, как теперь, при виде этой гнусной казни невинного… Погляди, — и он гневно указал на группу саддукеев и священников, омерзительно кривлявшихся в какой-то сатанинской радости у подножия креста, — погляди! Я многое видел на своём веку, но, пусть разразит меня гром, никогда не видел более густой крови, чем пролившаяся сегодня, и более гнусных людей, чем твои соотчичи, ученик Распятого!
И он, отвернувшись, с отвращением плюнул.
— Мы хотим просить тебя, римлянин, чтобы ты допустил ко кресту Мать моего Учителя, — мягко сказал Иоанн.
— И чтобы она слышала все издевательства и насмешки, которые сыплют на голову её страдающего сына эти дети Тартара?[85] — спросил римлянин.
— Впрочем, я помогу этому делу. Проси сюда женщину и иди с нею сам, — и центурион подошёл ко кресту.
— Довольно! — зычно крикнул он.
— Ваше дело сделано. Ваш «Царь» висит на кресте. Уйдите отсюда прочь. Дайте место священным слезам матери!
Гневно косясь на центуриона и недовольно ворча, отхлынули от креста саддукеи и священники.
Тихим шагом, опираясь на руку Иоанна, подошла ко кресту закутанная в покрывало Женщина и с немым рыданием припала к окровавленным ногам Распятого.
С Божественной кротостью глянули вниз очи Бога, страдающего муками человеческими.
— Иоанн! — раздался тихий голос.
— Даю тебе свою мать: отдай её им… Мать! Сойди с высот твоих и иди к ним…
И вновь поднялись очи Спасителя и остановились на группе, которую составляли я, Фалес Аргивянин, Арраим и центурион.
Невольно глянул я на Арраима. Обратив очи свои на Спасителя, самый могучий Маг на Земле был весь порыв и устремление; я понял, что один лишь знак с креста — и всё вокруг было бы испепелено страшным Огнём Пространства…
И тихо-тихо прозвучало с креста:
— Отче! Прости им, не знают, что делают…
Низко склонилась под этим укором голова Арраима, великого Мага планеты.
— Клянусь Юпитером! — изумлённо прошептал возле меня центурион. — Он прощает им! Да он воистину Божий Сын!
Я, Фалес Аргивянин, жадно следил за всем, ибо сердце моё было переполнено вместо Холода Великого Познания потоком Любви Божественной; и увидел я, как очи Бога обратились к разбойнику, в несказанных муках не отрывавшему взора от Господа. Не то стон, не то рычание было ответом на взгляд Бога.
— Где Царство твоё, распятый Царь? — мучительно вырвалось из растерзанной груди разбойника. — Где б ни был Ты, кроткий, возьми и меня с собой!
— Ныне же будешь со мною в Царстве моём, — послышался тихий ответ с креста.
И снова увидел я, как затрепетали невидимые крылья над головою первого избранника Божия — разбойника с большой дороги, и какая-то тень легла на лицо его; он глубоко вздохнул, и голова его опустилась на грудь.
— Клянусь Юпитером! — недоумённо прошептал стоявший подле меня центурион. — Что за дивные дела творятся сегодня? Да ведь он никак уже умер!
— Смотри, Аргивянин! — как-то особенно торжественно сказал мне Арраим, и рука его легла на плечо моё.
И вот мгла, которая давно уже стала собираться на горизонте, придвинулась ближе и стала мрачнее. И я, Фалес Аргивянин, увидел, как из неё выросли два гигантских чёрных крыла, похожих на крылья летучей мыши, как отверзлись два огромных кроваво-красных ока, как вырисовывалось чьё-то могучее, как дыхание Хаоса, гордое чело с перевёрнутым над ним треугольником — и вот, всё это неведомое, неимоверно тягостное «что-то» опустилось на Голгофу.
И во мгле грянул страшный удар грома, и могучим толчком потрясения ответила ему земля.
Раздался вой людской толпы, которая, околевая от ужаса, кинулась во тьме бежать куда попало, падая в рытвины и ямы, давя и опрокидывая друг друга.
А чёрная мгла склубилась в гигантское круглое тело, как тело Змея, и медленно вползла на Голгофу, о, чудо из чудес Космоса! Голова с кроваво-красными очами приникла к окровавленным ногам Распятого. И мои уши, уши Великого Посвящённого, услышали своеобразную гармонию Хаоса, словно поднимавшуюся отдалёнными раскатами грома из неведомых бездн Творения. То был голос самого Мрака, голос Великого Господина Материи Непроявленной в Духе[86] . Он сказал:
— Светлый Брат! Ты взял к себе слугу моего, возьми же к себе и его Господина…
— Ей гряди, Страдающий! — еле слышно прозвучал ответ с креста.
— И семя жены стёрло главу Змия! — послышался мне металлический шёпот Арраима. — Свершилось Великое Таинство Примирения[87]. Гляди, Аргивянин!..
И тут перед моими глазами развернулась такая дивная картина, которую мне не увидеть никогда, хотя бы биллионы Великих Циклов Творения[88] пронеслись предо мною.
Вспыхнул Великий Свет, и сноп его, широкий, как горизонт, восстал к Небу. И в снопе Света этого я увидел голову Распятого, такую божественно-прекрасную, озарённую таким несказанным выражением Любви Божественной, что даже хоры архангельские не могут передать того.
И вот рядом с головой Бога, ушедшего из плоти, вырисовалась другая голова, прекрасная гордой, но человеческой красотой: ещё не разгладились на ней следы страдания великого, ещё не ушли совсем знаки борьбы космической, но очи не были уже кроваво-красными, а сияли глубинами неба полуденного и горели любовью, неведомой людям, обращённой ко Христу-Победителю.
— Рождение нового Архангела! — прошептал Арраим.