Герма, да, Мэри знает это слово – это такой вид статуи, голова и торс на постаменте… Как же можно с ней conte fleurette, то есть любезничать? И кто такой Приап?
   Любопытство разбирало Мэри. Где-то у отца был французский энциклопедический словарь…
   Она подошла к книжному шкафу, отыскала книгу, зашелестела страницами…
   Оказывается, Приап – античное божество плодородия. «Изображали его с чрезмерно развитым половым членом в состоянии вечной эрекции».
   Мэри нахмурилась. Какие-то непонятные слова… Непонятно также, чей он сын, не то Диониса и Афродиты, не то Афродиты и Сатира. Ну да, богиня любви вела себя очень вольно, Мэри это уже усвоила, ведь Гесиод, Овидий и Гомер были ее любимыми книгами. Раньше, конечно, женщинам жилось лучше, у них было больше свободы. Богиня – а встречалась с какими угодно мужчинами! По сравнению с богиней великая княжна – это, можно сказать, простолюдинка, а в какой строгости ее и ее сестер держат! И они знают, что придется по воле родителей выйти за какого-нибудь принца или герцога в другую страну… Еще повезет, если это будет наследный принц. А если захолустный герцогишка? Но Мэри даже за наследного принца не хотела идти. Она вообще не хотела никуда уезжать! Перефразируя Юлия Цезаря, она могла бы сказать, что лучше быть второй в России, чем первой в Европе. Как хорошо было бы выйти замуж здесь! Если раньше русские цари выбирали себе жен из русских боярышень, то почему Мэри не может выбрать себе супруга из самых родовитых дворян? Ну вот, например, Он… Он принадлежит к старинному и знаменитому роду, Он Рюрикович в двадцатом колене, почему Он не может стать мужем царевны?
   Но захочет ли Он?..
   Нет, пока об этом лучше не думать. Что там насчет Приапа и пастушки?
   Значит, так. Афродита родила Приапа в какой-то деревушке, но из-за его безобразия отказалась от него. Он вырос сиротой, но был изгнан из родных мест из-за величины члена.
   Опять это непонятное слово!
   «Приап победил говорящего осла Диониса в состязании в длине членов и убил того; пытался изнасиловать Весту, но ему помешал осел.
   Постепенно Приапа начинают почитать как бога чувственных наслаждений и сладострастия. После многочисленных войн, когда количество мужчин уменьшилось, стали устанавливать гермы Приапа с выдающимся вперед членом. Считалось, что если девственность девушки будет нарушена этим членом, ее брак будет плодоносным».
   Мэри поставила книгу на место и снова принялась разглядывать статуэтку.
   Так, если посмотреть в лупу, то видно, что девушка не просто так на статуе сидит, а именно на чем-то, что торчит между бедер Приапа…
   Может, это и есть член?! А что такое эрекция?
   Пришлось снова посмотреть энциклопедический словарь. «Слово эрекция производится от латинского корня erigo, erectum, что означает – поднимать, возводить, сооружать и обозначает увеличение мужского члена в длину и толщину, а также усиление его упругости».
   Мэри задумчиво задвинула книгу в шкаф и принялась перебирать предметы, лежащие в шкатулке. Каждый из них изображал мужчину и женщину, прижавшихся друг к другу. Иногда мужчина лежал на женщине – например, эта пара на хорошенькой табакерке из слоновой кости, – иногда женщина сидела верхом на мужчине. Иногда они стояли, иногда сидели. И всегда они были совершенно голые. И всегда их бедра были тесно сомкнуты…
   Кажется, Мэри начала понимать, в чем дело. У Приапа было непомерно большим то, что выпирает у мужчин из лосин. Ну, вообще-то Мэри видела какие-то не столь уж выразительные бугорки, совершенно непонятно, как это оказывается внутри женщины и может нарушить ее девственность. Ах да, эта… как ее там… эрекция!
   Мэри забыла обо всем, разглядывая содержимое шкатулки. Водя лупой по строкам, она изучала картинки в книжках, читала странные, забавные стишки, в которых повторялись незнакомые слова… неприличные, нескромные, она это чувствовала, но такие волнующие!
   Вот хоть этот стишок чего стоит! Назывался он «Письмо к сестре» и принадлежал перу какого-то господина Ивана Баркова. Мэри начала читать – и у нее пересохло во рту. Одна сестра описывала другой свою брачную ночь и жизнь в супружестве:
 
И совсем не поняла я,
Почему бы это стало:
У супруга между ног
Словно вырос корешок.
 
 
Виктор, все меня сжимая,
Мне покоя не давал, —
Мои ноги раздвигая,
Корешок туда совал…
 
   Мэри выронила книгу и упала на стул. Ее так и трясло. За несколько минут, проведенных за чтением нескромных стишков, она узнала нового больше, чем за все минувшие почти четырнадцать лет.
   С ее глаз словно бы сдернули пелену.
   «Мне нужно как можно скорее выйти замуж, чтобы узнать все это! – подумала она решительно. – Наверное, заниматься этим просто так – неприлично? Если попросить его… согласится ли Он? Захочет ли? Наверное! Ведь Он так на меня смотрит…»
   Дрожали руки, в голове мутилось. Ей хотелось… она сама не знала чего… Нет, знала: ей хотелось немедленно испытать то, о чем она только что прочла. И она с ужасом поняла, что окажись сейчас в кабинете какой-нибудь мужчина, все равно какой: или Он, или другой кавалергард, или даже лакей! – она стала бы просить их сделать с ней это… Разгоряченная кровь и жаркое желание были сейчас сильнее разума и приличий!
   Мэри продолжала перебирать содержимое шкатулки. Один предмет привлек ее внимание. Это была трубка, ручка которой имела очень странную форму… какая-то толстая палка с округлой головкой… Кажется, она выточена из янтаря.
   Эта вещица очаровала ее. Так приятно было ее гладить! Почти бессознательно Мэри сунула трубку в карман. Может быть, папа́ не заметит? Здесь так много безделушек, в этой шкатулке… Зачем папа́ собрал их? Ведь это неприлично!
   Мэри засмеялась. Ее понятия о жизни совершенно переменились за то время, которое она провела в отцовском кабинете.
   Неприлично! Неприличным что-то становится лишь тогда, когда о нем узнают другие! Узнают – и начинают болтать.
   Никто не должен узнать, что она была в этом кабинете. Разумеется, она не станет писать записку папа́. Потом скажет ему все, что хотела. Какая разница когда? Теперь не это главное! Главное – испытать…
   Но все надо хорошенько продумать. Чтобы никто не узнал. Чтобы тайное желание не стало неприличием!
   Мэри поставила шкатулку так, как она стояла прежде, и шагнула к выходу. И обмерла – неподалеку хлопнула дверь, заскрежетал ключ в замке, послышались шаги.
   Вернулся отец?
   Нет… шаги мимо…
   Выглянула осторожненько, в малую щелочку – и увидела спину удаляющегося лакея. На полу валялся ключ. Мэри выскользнула в коридор, подняла ключ.
   Наверное, это лакей его потерял.
   От чего ключ? От какой двери? Нет здесь никаких дверей!
   А если посмотреть за портьерами?
   Сдвинула одну, другую – и в самом деле обнаружила небольшую дверь.
   Куда она может вести? Мэри подумала. Верней всего, что на набережную, где нет дворцовой ограды. Ого! Выглянуть? И немножко погулять… никому не говоря, кто она такая. Она слышала, что ее знаменитая прабабка, императрица Екатерина Великая, не раз позволяла себе такие прогулки. Но подойдет ли ключ к замку? Мэри вставила его в скважину… это простое движение вдруг показалось ужасно неприличным, мелькнуло в голове накрепко запавшее в память непристойное стихотворение.
 
   Ключ легко повернулся, замок щелкнул, дверь открылась. Мэри вылетела вон – да так и замерла. Кругом снег! Утро погожее, но как холодно! Поглядела вниз – и невольно засмеялась. Мостовая вокруг дворца была замощена деревянными плитами, гладко пригнанными одна к одной. Ее это всегда забавляло – ну прямо паркет в бальной зале, а не улица. Ужасно хотелось здесь потанцевать, но разве можно было? И она не удержалась – выскочила, крутнулась на одной ноге, замерла, сделала несколько вальсовых па… ах, как хо-лод-но! И вон какой-то человек стоит, пялится на нее… Нет, надо убегать!
   Мэри опрометью бросилась назад и принялась запирать дверь.
   Какой там воздух, на набережной… Совсем иначе дышится, чем когда гуляешь с мадам Барановой и с пажом или выезжаешь с родителями и сестрами. От волнения Мэри даже ничего не успела рассмотреть. А тот человек узнал ее? Кто он? Вроде бы молод, в той нелепой одежде, которую носят крестьяне… Ну, это неинтересно. Был бы хоть кавалергард!
   Мэри заперла дверь, стала вынимать ключ – и вдруг он со звоном вывалился на паркет. А вдруг кто-то услышит?! Она подхватила его, сунула в тот же карман, в котором лежала трубка, – и понеслась прочь, чуть касаясь пола легкими ногами.
* * *
   Гриня вошел в стольный град ранним утром, еще и светать не начало. Его била дрожь и от холода, и с голодухи, и с недосыпа: ночь провел, не доходя до рогаток, заграждавших проезжую дорогу, в летошнем стогу. Живот подвело так, что спалось плохо, да и не слишком-то поспишь в стогу февральской ночью. Лучше, конечно, у родной мамки на печке, да как быть, коли мамка давно на том свете. Гриня ее почти не помнил, а теперь помер и батюшка, его сиятельство Василий Львович Дорохов, и барыня погнала вон из дому его сына, прижитого от крестьянки, но любимого им точно так же, как был любим и законный сын, наследник графского титула, Дороховки и всех прилегающих к ней деревенек и земель. Лишь только девять дней прошло после похорон и разъехалась родня, собравшаяся на похороны Василия Львовича, графиня указала Грине на дверь:
   – Вот Бог, а вот порог. Будет тебе дармоедствовать, Гринька. Пойдешь в Петербург, сыщешь там Прохора Касьянова, скажешь: велю-де я тебя пристроить на какие-нибудь работы подоходней. Помнишь его? Был у нас в крепостных, пошел вот так же на заработки, да разбогател и выкупился на волю. Я всегда говорила, зря муженек-покойник его отпустил, теперь с Касьянова ничего не возьмешь… теперь он все в свой карман складывает! – глаза ее жадно блеснули. – Ну да ладно, по старой памяти он не посмеет отказать, пристроит тебя. Станешь деньги мне присылать. Коли кичился, ты-де барский сын, так теперь помогай его семье, мачехе своей да брату своему кровному да молочному. И не спорь, не трать времени. Мое решение теперь тут – все равно что царский указ. Понял ли?
   Гриня только глаза опустил. Барыня его мать родную, кормилицу своего сына, со свету сжила от ревности да ненависти, заставив ее мести заднее крыльцо в лютый мороз босиком, раздетой, якобы за непочтительность. Василия Львовича в ту пору дома не случилось – воротился, когда Настасья уже догорала в предсмертном жару неизлечимой грудницы. Поднял было на жену руку, да она поклялась, что кинется в полынью, не снеся такого оскорбления… Что было делать? Стерпел. Правда, пристращал, что коли задумает извести или хоть пальцем тронуть Гриню, пусть лучше уже сейчас идет к той полынье. Ну что ж, барыня мужа послушалась, притихла, затаила ненависть, но не из жалости или осторожности, а потому лишь, что Гриня был незаменимой нянькой для своего молочного брата, барича Петеньки, который уродился ленив, гугнив, неряшлив, неповоротлив, собой нехорош и словно бы пребывал в постоянной душевной и умственной дремоте, развеять которую мог только Гриня.
   Выписали из города учителя-француза. Петенька ни за вокабулярий, ни за брульоны, ни за саблю или рапиру (Шарль Ришарович, мсье Парретоле, заодно обучал искусству пыряться железяками) браться не желал, коли не было рядом Грини, который между делом все эти премудрости освоил. Танцеванию тоже решено было учить Петеньку, чтобы впоследствии мог на балах блистать дрыгоножеством, коли не взял бы свое умишком. Где там! Медведь на ухо его как наступил, так и не сходил с него, в такт двигаться Петенька не умел, да и вообще – правую ногу от левой отличал едва-едва. А Гриня заодно сделался лихим танцором – во всяком случае, Шарль Ришарович предсказывал ему замечательное будущее и на балах, и на дуэлях.
   – А уж если вы, мон анфан, сумеете в нужное время произнести несколько рифмованных строк, зазубренных наизусть, вам цены не будет… так что читайте книги, учите стихи! – приговаривал он и повторял из своего любимого Вольтера:
 
Souvent un peu de vérité
Se mêle au plus grossier mensonge
Cette nuit, dans l’erreur d’un songe,
Au rang des rois j’étais monté.
Je vous aimais, princesse, et j’osais vous le dire!
Les dieux à mon réveil ne m’ont pas tout ôté;
Je n’ai perdu que mon empire.
 
   Потом Гриня нашел эти стихи в старых книжках барина – уже по-русски. Переложил на наш язык Вольтера господин Сумароков, и хотел Гриня или нет, а эти строки легли ему на душу и накрепко запали в память:
 
На свете с правдою мешают часто ложь;
Вчера я видел сон, который скажет то ж.
Я был влюблен в тебя, и был я на престоле,
Я смел любовь мою открыть тебе оттоле;
Проснувшись же, царем лишь быть я перестал,
А больше ничего с мечтой не потерял.
 
   Так шло время. Учился Гриня, ходил за Петенькой, отводил глаза от ненавидящих барыниных взоров, являя собой картину покорности и послушания, а сам думал, что век же это безмятежное житье продолжаться не может… словно бы предчувствие недоброе его мучило. У них это было в семье, оттого бабка-покойница ведьмой звалась: они чуяли беды, чуяли безошибочно, и хоть не знали наверное, откуда беда придет, однако же места себе не находили, ожидая – вот-вот грянет гром!
   И он грянул: барин, отец, единственный Гринин заступник на этом свете, глотнул после бани ледяного квасу – и слег, и сгорел в неделю, лежа без памяти и не успев распорядиться о Грининой судьбе. И каким был Гриня крепостным, таким и остался. А потому должен был исполнять господскую волю, если не хочет, чтоб его на конюшне запороли.
   А что? Барыня мать со свету свела – и его сведет…
   Петенька плакал, когда Гриня уходил. Шарль Ришарович тоже прослезился. Да что толку? Гриня ушел.
   Путь его длился два дня по разъезженной февральской дороге. Шел бы дольше – подвезли какие-то добрые мужики, дай им Бог здоровья.
   И вот он, Санкт-Петербург!
   Вот только что, на дальних окраинах, было тихо, однако все слышнее стал шум колес. Мостовые дрожали под мерными шагами ломовых лошадей, которые тащили сани, груженные дровами, мешками, тюками. Отовсюду разносился разноголосый клич – то писклявый, то протяжный, то звонкий и отрывистый. Гриня с изумлением видел и слышал, что кричат люди, идущие пешком с корзинами или едущие на розвальнях. Не вдруг понял, что они выхваляют свой товар: кто масло, кто мясо, кто молоко. Больше всего было мужиков, которые тащили за собой малые салазки со стоящими на них бадейками или кулями и надрывали глотки:
   – Сайки, сайки! Белые, крупчатые, поджаристые!
   – По яблоку, по мочену, по яблоку!
   – Сахарны конфекты! Коврижки голландские! Леденчики! Кто бы купил, а мы бы продали!
   Ох, как подвело с голодухи Гринин живот… Краюху, в дорогу взятую, он еще с вечера подъел и все крошечки собрал с тряпички, в кою она была завернута. Денег – ни полушки, вся надежда на то, что Прохор Нилыч Касьянов накормит да напоит, не то с голоду пропасть. Но пока еще доберешься до его дома на Гороховой! Где она, та Гороховая? Небось назвали ее так, оттого что там горох растет. Ну, летом понятно, пошел бы Гриня заросли гороха искать, а зимой ничего ведь не растет, как отыщешь? Спросить бы кого… да как решишься спросить, кажись, ни одной живой душе до него нету дела, всяк только собой занят да своим делом. А дело это – торговля. Вот вроде бы только что спал город, а теперь просыпается неудержимо, на всех углах бойко торгуют вразнос сбитнем, дичью, рыбой, книгами, столовой посудой, поношенной одеждой, которая показалась Грине такой роскошной и чистой, что он долго не мог пройти мимо лоточника, все оглядывался…
   Там и сям мелькали бабы с коромыслами, на которых висело несколько жестяных или медных кувшинов с молоком. Одежда на этих бабах была такая забавная – глаз не оторвешь. На каждой кожушок нараспашку, из-под него видны широкие бело-красные сарафаны со сборками, поверх сарафанов красные фартуки с карманами, на голове платок, повязанный по-русски. На ногах – сине-красные в полоску шерстяные чулки да аккуратные чуни войлочные.
   Мимо лоточников и молочниц спешили женщины с корзинками. Иные были одеты как крестьянки, иные – как барыни. Слово «рынок» донеслось до Грини, и он понял, что женщины спешат за продуктами. Небось в рынке дешевле, чем на углах, вот и минуют голосистых лоточников!
   Попадались там и сям не только торговцы, но и мастеровые. В синих пестрядинных штанах, заправленных у кого в валенки, у кого в сапоги, в полушубках или тулупчиках, а кто и в зипунишках. Каждый перепоясан щегольски красным или синим поясом. А как же! Для мастерового человека без пояса никак, куда в случае чего инструмент сунуть?
   Гриня сразу опознавал плотников по топору, заткнутому сзади за пояс, каменотесов по молотку, у штукатуров была лопата или терка. На штукатуров глядя, Гриня размечтался – вот бы к этому делу пристроиться! Когда в Дороховке чинили господский дом, Гриня сим мастерством изрядно овладел. Очень оно ему нравилось, особенно когда на высоте работаешь. Стоишь на лесенке, гладишь стеночку – и никто до тебя не доберется, и даже барынин визгливый голос не столь противным кажется, потому что знаешь: пока ты здесь, руки у нее коротки тебе тычка дать или щипнуть!
   Но что проку мечтать? Теперь все от Прохора Касьянова зависит.
   Гриня шел и шел наудачу, по-прежнему не решаясь узнать дорогу и лишь поглядывая на таблички, которые кое-где были прибиты на стенах домов или на воротах. Название «Гороховая улица» все не встречалось.
   Он шел и дивился. Ну и улицы в столице! Иные разделены речками, через которые перекинуты мостики. Иные узки, словно обуженные рукава, иные широки, раздольны! А дома! Не в один, не в два этажа дома – смотреть страшно иной раз на такую вышину. Что значит – город!
   Ну, с одной стороны, поглядишь – город, с другой – деревня. На тех улицах, которые реками прошиты, бабы полощут бельишко на особых мостках – совсем как в Дороховке!
   Гриня шел, шел… Не один час он уже мерил шагами столичные улицы, ноги начали заплетаться, во рту давно спеклось все от голода и жажды. Давно надо было спросить, куда идти, но ему и боязно было к чужим обращаться – а ну как облают не по-людски?! – и отчего-то жалко было, даром что устал, прекращать это бессмысленное хождение. Сейчас он был как бы не Гриня – выблядок барский и крепостной, – а свободный человек, свободный житель этого чудно́го города.
   Прошел Гриня под сводами огромного и просторного домищи – и вдруг открылась перед ним огромная площадь. Впереди – дворец. Посреди – высоченный столп стоит, на столпе человек. Столп каменный, и человек каменный. Святой? Гриня на всякий случай осенил себя крестным знамением и поклонился.
   – Чего ты тут? – окликнул его важный голос.
   Оглянулся – стоит огромный пузатый мужик в таких усах, словно весь век он только тем и занимался, что их растил. На боку сабля, на голове черная папаха, на груди к черной шинели прикреплена бляха с номером 35.
   Гриня призадумался – кто такой есть этот человек? Ему приходилось видеть военных людей. Генералы, в таких годах и постарше, щеголяли орденами и медалями. Может, у него орденов аж тридцать пять штук, всеми небось себя увешать тяжеленько, вот он и обозначил их количество на бляхе…
   – Я, ваше благородие, просто… – начал было он. – Просто пришел вот в город и ищу…
   Человек в черной шинели усмехнулся:
   – До благородия я не дорос, да и не дорасту небось. Городовой Иван Шестаков, а зови меня просто «господин полицейский». Ты сам деревенский, что ли? На заработки пришел? Жилья и работы еще не нашел? Тогда тебе первым делом в Контору адресов, чтоб паспорт свой туда сдать, а взамен получить билет, иначе говоря, вид на жительство. А потом – на Биржу, место искать. Контора адресов – это на Театральной площади, в доме Кропоткина. Значит, так. Чтоб по набережным не обходить, отсюда пойдешь сейчас вон туда, потом по Малой Морской через Гороховую…
   – Через Гороховую! – вскричал Гриня радостно. – Да ведь мне на Гороховую и надо! Меня барыня послала с поручением к купцу Касьянову… – Он завел глаза, вспоминая, где живет Касьянов: – На Гороховой он живет, близ Семеновского плаца, рядом с Загородным проспектом.
   – Ну, до Семеновского плаца тебе шагать да шагать, – покачал головой городовой. – Слушай, как идти. Чтоб не запутаться, обойди вон там, – он показал рукой, – прямо на Гороховую и выйдешь. А уж по ней иди да иди, никуда не сворачивая. Прямая дорога хоть и длинней, зато верней, а то заплутаешься в переулках.
   – Спасибо, господин городовой, – поклонился Гриня. – Дай Бог здоровья, век не забуду вашей доброты. Пойду я… А скажите, что это за дворец?
   – Как что за дворец? – изумился городовой. – Это Зимний дворец, царский, значит.
   – Царский?! – У Грини даже голос сел. – Царский?! Неужто сам царь в нем живет?!
   – Конечно, – усмехнулся городовой. – Сам царь, его величество Николай Павлович, и все его семейство. Ну, государя сейчас во дворце нет, недавно отъехали…
   – И вы видели его? – не поверил Гриня.
   – А как же! – горделиво сказал городовой. – Как всегда – в шубе, на шинель накинутой, в каске с плюмажем, сидят они в своих санках позади Якова… это кучера их величеств так зовут, – пояснил он. – Я, конечно, во фрунт вытянулся, а их величество мне махнули: служи, мол, бляха 35!
   Гриня покачал головой, не зная, верить или не верить. Чтобы видеть царя вот так запросто… такое только в сказках бывает. Ну и ладно, не стоит обижать доброго человека и показывать свое сомнение. Очень хотелось спросить про невнятное слово «плюмаж», но он постеснялся.
   – А государь далеко ли уехал? – спросил Гриня.
   – Ну, чай, мне не докладывают, – посмотрел на него городовой, как на глупого. – Одно знаю: они в городе, потому как штандарт царский развевается – видишь, желтое знамя с черным двуглавым орлом? Уехали бы – штандарт бы спустили. Ну ладно, иди, брат, некогда мне тут с тобой лясы точить.
   Городовой приложил руку к папахе. Гриня тоже сунул ладонь к виску, нечаянно сдвинув треух так, что тот съехал на глаза. Городовой захохотал:
   – Иди-иди, Бог с тобой!
   Гриня не сразу пошел той дорогой, которую указывал городовой, – сначала захотелось на дворец со стороны набережной посмотреть.
   Заледенелая река открылась перед ним, на другом берегу возвышалась крепость с башней, еще какие-то строения… мосты перерезали реку, по ним шли люди, ехали повозки, но иные храбрецы шли прямиком по льду, хотя тот кое-где уже пестрел полыньями.
   Гриня засмотрелся было на них, потом обернулся на государев дворец. Ох и домина!!! Сколько окон! И за каждым небось мебель из золота и серебра… и каменья драгоценными горами насыпаны… Вот бы хоть глазком поглядеть на такие чудеса, увидать государя, государыню и царевен с царевичем Александром…
   Громадное здание смотрело на него сотней окон, словно сотней презрительных, немигающих глаз, мол, где тебе, деревенщина! Ишь размечтался о чем! Ступай со своим свиным рылом, да не в калашный ряд!
   И вдруг… Вдруг распахнулась маленькая дверка в стене. Снаружи ее и не видно – не знаешь, что там дверка, так мимо и пройдешь. В двери показалась тонкая фигурка. Девка! Платьице беленькое, короткое, не достает до щиколоток, из-под него тоненькие ножки торчат. Сама невысока, но не тоща… Говорили, в городе все бабы и девки тощие, заморенные, однако Грине ни одна такая не попадалась, и эта была кругленькая, ладненькая… легкая ткань платья обвила ее стан – не стан, а загляденье! Выскочила на мостовую – а та, лишь теперь заметил Гриня, вся была сложена из деревянных плит, плотно, искусно подогнанных одна к другой… Выскочила, поскользнулась, вдруг крутнулась на одной ноге, понеслась было, раскинув руки, словно в пляске, еще раз крутнулась…
   Гриня и дышать перестал, глядя, как взметнулся подол платья, открыв множество нижних юбок… ноги ее в легких башмачках, чудилось, окружала кружевная пена, темно-русые кудельки дрожали вокруг румяного лица, а сверху головка была причесана гладко-гладенько, аж блестели волосы в лучах слабого зимнего солнца…
   Повернулась к нему, глянула большими голубыми глазами – словно бы в душу заглянула, да еще и коснулась ее, души, словно бы прильнула к ней…
   – Ох, – хрипло сказал Гриня, – ох, Боже мой…
   Девчонка зябко поежилась – еще бы, в зимнюю стужу выскочила в чем была, в одной какой-то белой невесомой шалюшке на плечах! – и снова исчезла в дверце, которая закрылась – и слилась со стеной, и не скажешь, коли не знаешь, где она…
   Кто это? Кто она?!
   – Царевна, не иначе, – пробормотал Гриня. – Царевна-королевна… Звездочка ясная…
   Он еще долго стоял на том же месте… стоял, пялился на дверцу. Вдруг да откроется? Вдруг да снова мелькнет звездочка в белом платьице, легконогая, ладная, светлоокая?
   Ноги от мороза оковами взялись, только тогда он заставил себя сдвинуться с места и пойти в том направлении, которое указал городовой. Но не скоро еще начал видеть дома, повороты… Гороховую проскочил-таки, пришлось возвращаться… И все перед глазами она была, она… звездочка…
* * *
   – Сашенька, тебе пора жениться! – сказала сестра и встала перед ним, скрестив на груди руки.
   Александр посмотрел на нее снизу вверх и засмеялся. Юная Леонилла сейчас ужас как напоминала маменьку свою, княгиню Марию Федоровну, даром что Лила (ее так звали дома) была тонка, что хлыстик, а маменька нажила весу пудов этак шесть. Но выражение точеного смуглого лица! Но сошедшиеся на переносице соболиные брови! Но поджатые губы и эти тоненькие ручки, сложенные на совсем еще девичьей и довольно плоской (Александр признал это с огорчением брата и мужчины) груди!