Страница:
Елена Арсеньева
Звезда моя единственная
Коль любить, так без рассудка…
А. Толстой
Пролог
В один из сентябрьских дней 1854 года, ближе к закату, когда небо над Невой уже заливалось тускловатым красно-золотистым светом, волшебно преображавшим плоские перистые облака, шедшие с моря и предвещавшие на завтра дождь и ветер, небольшая карета остановилась около двухэтажного дома в самом конце Гороховой улицы Санкт-Петербурга. Ближе к Неве она была оживленной, многолюдной настолько, что острословами газетчиками звалась «Невский проспект для простого люда», а здесь, близ Загородного проспекта и неподалеку от Семеновского плаца, стала тихой, почти деревенской, словно окраинная.
Кучер слез с козел и подошел к воротам. На них была, как и предписывалось властями, небольшая табличка с адресом: «Московская часть, улица Гороховая, нумер 50, собственный купца 2-й гильдии Касьянова дом».
Прочитав сие, кучер повернулся к карете и удовлетворенно кивнул, а потом кинулся было отворить дверцу, однако был остановлен негромким окликом и замер, не доходя и являя собой картину почтительного ожидания.
Похоже было, что человек, сидящий в карете, внимательно разглядывает дом. Ну, это был самый обычный купеческий дом – на каменном фундаменте и с деревянными этажами, добротный, однако ничем не выделяющийся из ряда своих соседей. Здесь жили по большей части купцы средней руки, щеголявшие друг перед другом не столько роскошеством, сколько добротностью и основательностью построек и величиной садов и огородов. Из-за заборов доносился собачий перебрех и даже мычание коров.
Кучер, услышав это, презрительно скривился, подумав: «Куда заехали?! Ну прямо какая-то Охта!» (охтинские бабы по всему городу торговали молоком от своих коров, держа на дворах немалое число голов) – однако, само собой, ни словом не обмолвился, а продолжал терпеливо ждать, поглядывая то на карету – не пропустить бы знака! – то на забор, над которым поднимались вершины яблонь и груш, уже тронутых осенью и не только пожелтевших, но и изрядно поредевших. Порой налетал ветер и грубо трепал вершины, срывая с них листья и расшвыривая вдоль улицы.
Отчего-то эти мечущиеся по мостовой листья наводили на печальные размышления о бренности и тленности всего сущего. Да еще окна, чем-то темным завешанные изнутри, усиливали впечатление тоски – беспросветной тоски, от которой даже ясное, золотисто-голубое небо казалось серым и пасмурным.
Кучер вздохнул, но тотчас же его истовое ожидание было вознаграждено. Послышался негромкий оклик.
Он проворно бросился к дверце кареты, распахнул ее и помог выйти даме в сером плаще с капюшоном. Лица ее не было видно, плащ скрывал также и фигуру, однако можно было видеть, что росту дама невысокого, обладает приятной полнотой и движется с плавной величавостью. Подол темно-синего платья шелестел тем упоительным, важным шелестом, какой свойствен только самым дорогим шелкам.
Лишь только дама ступила на землю, вернее, на чистую деревянную мостовую, недавно подновленную (петербургским домохозяевам предписано было заботиться о том, чтобы проезжие дороги и тротуары близ их строений были должным образом замощены либо досками, либо камнем), в заборе распахнулась калитка, и дама поняла, что в то время, пока она разглядывала дом, его обитатели разглядывали ее. Она усмехнулась, вскинула голову и постаралась принять еще более величественный вид. Ее голубые глаза смотрели холодно, губы были надменно сжаты. Она знала, что лицо ее сейчас бледно: обычно ее щеки украшал нежный румянец, но она всегда бледнела, когда сердилась. А сейчас она была сердита и даже зла. Кому понравится, если тебя вынуждают делать то, чего ты не хочешь, что противно всему твоему существу? А ее вынудили. Разумеется, хорошего настроения это ей не прибавило.
– Подожди меня здесь, Михаил, – сказала она кучеру, который, кажется, изготовился исполнять при ней обязанности телохранителя и направился следом.
Он всплеснул руками:
– А как же… а не дай Бог, ваше…
И осекся, остановленный ее предупреждающим жестом.
– Ничего со мной не случится, – сказала дама со спокойствием, которого не чувствовала. – Ну сам посуди, кто посмеет на меня руку поднять?
– Так-то оно так, – проворчал кучер. – Ну, коли велите…
– Велю, – усмехнулась дама. – Вернись к карете.
Кучер потянулся было к ее руке, но дама качнула головой, и он побрел обратно, недоумевая, отчего госпожа осердилась на него.
Он был тут ни при чем. Дама просто боялась… боялась, что женщина, написавшая ей письмо и вызвавшая сюда, потеряет терпение, выскочит на улицу и затеет сцену. Конечно, Михаил, поверенный многих тайн, ничего нового о своей госпоже не узнает, да и не его она опасалась. Разве мало о ней болтают в свете и даже в городе, чтобы пошли слухи еще и о скандале на Гороховой? Отец… трудно представить, что сделает отец. А муж?! Ему и так многое приходится терпеть, многое подавлять в себе – гордость свою прежде всего! – ради любви к ней. Нет, надо постараться выбраться из этой истории без шума. У нее с собой довольно денег. Она готова заплатить за…
Она не знала, за что. Вдруг показалось, что нечего так уж пугаться. Письмо было написано незнакомым почерком, однако имя, упомянутое в нем, имя почти забытое, но все же воскресшее в памяти и воскресившее чудные воспоминания, внушало уверенность в том, что ее не ждет ничего дурного. Но почему, почему он не написал сам? Почему поручил сделать это какой-то женщине?
Заболел? Или, не дай Бог… да ну, чепуха, он еще довольно молод, ненамного старше ее, а ей всего лишь тридцать четыре, и дураки те, кто считает, что это много – даже для женщины, тем паче для мужчины. Конечно, он жив, и он не мог предать ту, которую раньше так любил… правда, прошло очень много лет с тех пор, как они виделись, но ей что-то подсказывало, что он не мог изменить той прежней любви и превратиться из верного, преданного, обожающего друга во врага. Он был ее спасителем, он не мог причинить ей зло! Скорей всего, их стародавней тайной, о которой и сама она почти забыла, обманно завладела какая-то женщина. И теперь радуется возможности заработать на шантаже.
Ну что ж, посмотрим! Как бы ей не разочароваться!
Дама твердо шагнула к калитке. Она все еще надеялась, что там окажется он сам и это недоразумение каким-нибудь образом рассеется, однако ее и в самом деле ждала женщина, одетая в черное.
Дама взглянула в ее лицо с той ревнивой внимательностью, с какой с некоторых пор вглядывалась в лица всех женщин. Прикидывала, моложе ли они, чем она, а если видела ровесницу, то оценивала, как она выглядит: на свои года, старше, моложе, лучше, чем она сама, или хуже…
Незнакомка была совсем молоденькой девушкой, лет пятнадцати, не более того. Лицо утомленное, веки красные, бледные губы сложены скорбно. Не только одежда ее, но и весь вид был траурным. В лице ее показалось Марии Николаевне что-то знакомое, только она не могла понять что.
«Небось вдовеет», – подумала дама и скрыла усмешку, потому что и сама недавно была вдовой, однако не печалилась ни минуты и вышла из сего состояния так скоро, как только могла.
Дама обратила внимание, что черное платье девушки сшито из дорогого бархата, но очень просто. И на ней не было никаких драгоценностей.
«Она не очень похожа на купчиху», – мелькнула мысль, а вслух она произнесла по-русски, в последнюю минуту спохватившись и не заговорив по-французски, как беседовала даже с кучером: – Это вы мне писали?
– Да, – почти беззвучно ответила девушка, чуть склонившись в поклоне. – Окажите милость пройти.
– Что вам угодно? – спросила дама, не сделав больше ни шагу к калитке, всем своим видом являя надменность и высокомерное презрение к могущему быть шантажу.
– Извольте же войти, – настойчиво сказала девушка. – Я должна кое-что вам передать.
Дама пожала плечами и вошла, напоследок оглянувшись на кучера. Тот являл своим видом полную готовность немедля броситься в огонь и воду за свою госпожу, и это несколько успокоило ее.
– Не извольте беспокоиться, – сказала хозяйка. – Здесь вам нечего бояться.
Дама бросила на нее быстрый взгляд. Незнакомка держала себя с ней как с ровней, никаких признаков подобострастия и даже преувеличенной почтительности. А между тем, судя по письму, она прекрасно знала, какое положение занимает ее гостья. И как тут быть с этикетом?!
Внезапно вспомнилось давнее-предавнее… Однажды на балу – она тогда еще только вышла замуж за Макса – произошел смешной случай, касающийся как раз этикета. Отец разговаривал с новым австрийским посланником. Ей захотелось с ним потанцевать. Она отправила своего камергера Иосифа Россетти. Он подошел к беседовавшим и с поклоном сказал:
– Госпожа герцогиня Лейхтенбергская просит вас, господин посланник, оказать ей честь танцевать с ней полонез.
Отец вообще был очень чувствителен к публичным нарушениям этикета. Кроме того, он все еще не привык к новому положению дочери. Он сказал холодно:
– Дурак! Знайте, что я не желаю, чтобы вы говорили «госпожа герцогиня Лейхтенбергская». Надо говорить «ее высочество великая княгиня Мария Николаевна», а когда великая княгиня приглашает кого-нибудь танцевать, это любезность, которую она оказывает, а не честь, которую просит ей оказать!
И вслед за этим отец уставил на беднягу Россетти свой знаменитый «выпуклый взгляд», называемый также «взглядом василиска». От этого взгляда молоденькие фрейлины, случалось, падали в обмороки разной степени глубины. Даже матушка и братья с сестрами поспешно опускали глаза, когда отец гневался. Она, она одна могла этот взгляд выдерживать сколь угодно долго, она, его любимая дочь!
Ох, знал бы отец, где она сейчас, его любимая дочь, великая княгиня Мария Николаевна, вдовствующая герцогиня Лейхтенбергская, тайная жена графа Стро… Впрочем, нет, тише, о ее браке отец тоже не осведомлен!
Мария Николаевна очнулась от своих мыслей, обнаружив, что ее уже проводили в дом. Из сеней вела лестница во второй этаж, однако хозяйка отворила двери в покои первого этажа.
Вошли в полутемную комнату: окна были завешаны темными шторами, только лампадка теплилась под образами, слабо мерцал огонек. Мария Николаевна быстрым взором окинула убранство, но разглядеть что-то было невозможно. Громоздились кругом глыбы массивной мебели. Сильно пахло свечами, ладаном и вроде бы сухими цветами, как после Троицы, пока еще увядшая зелень не вынесена вон из комнат.
Отчего-то именно этот запах увядания невероятно раздражил вдруг Марию Николаевну. Ее терпение мигом кончилось, и она проговорила неприязненно:
– Не довольно ли интриг? Я приехала сюда, поддавшись на ваши намеки, а теперь сожалею о своем поступке. Что вы знаете обо мне и что из этих сведений намеревались использовать мне во вред?
Девушка, черты которой сейчас таяли в полумраке, всплеснула руками:
– Во вред вам?! Отчего вы так думаете?
Мария Николаевна только фыркнула. Она прекрасно помнила содержание письма, которое заставило ее сюда приехать. Письмо пришло обычной городской почтой на адрес графа Строганова, однако имело приписку: «Марии Николаевне в собственные руки». Титул ее не был указан, но не стоило труда сообразить, кто имеется в виду. Еще хорошо, что почт-директор не вскрыл его, как имел обычай вскрывать переписку всех более или менее значимых лиц в государстве. Видимо, граф Строганов был отнесен к лицам скорее менее значимым. Ну что ж, не более десяти человек во всей Российской империи осведомлены о том, что великая княгиня Мария Николаевна и этот «малозначимый» Григорий Строганов несколько дней тому назад обвенчались тайно, и почт-директор, по счастью, в число этих приватно осведомленных персон не входил. Не то о письме было бы тотчас доложено отцу… последствия сей верноподданнической акции трудно даже представить! Наверняка и он уловил бы непочтительность, развязность, бесцеремонность и даже угрозу в этих строках:
«Ваше высочество, некий человек, которого Вы изволили знать в былые годы, просил передать Вам одну вещь, которая, как он надеялся, освежит в Вашей памяти самые живые минуты этих встреч. Поскольку я не рассчитываю на Вашу памятливость, сообщаю его имя: Григорий Васильевич Дорохов. Впрочем, Вы его знали как Гриню. Он мечтал сам повидать Вас, однако мечтам сим не суждено было осуществиться. У него, на память о Вашем знакомстве, сохранилась некая вещь, принадлежавшая Вам. Крепко надеюсь, что эта просьба будет исполнена и Вы явитесь за этой вещью лично. Мне было бы не затруднительно отнести ее самой к Вашему высочеству, однако не хотелось бы обращать на себя внимание досужих лиц. Однако, конечно, ежели Вы оставите письмо сие без внимания, мне придется искать свидания с Вами либо на людных улицах, либо пытаться обратиться к Вашему батюшке, как обращаются к Нему многие со своими затруднениями. Не думаю, что встреча на глазах посторонней публики, тем паче вмешательство императора были бы Вам желательны, а оттого жду Вас на Гороховой улице, в Московской части, в доме купца Касьянова на Воздвиженье в любой час ближе к закату.
Остаюсь Ваша верная и преданная слуга».
Слог и почерк выдавали недурное образование автора письма. Оно не было подписано никаким именем, но вполне можно было догадаться, что писала женщина. Конечно, эта самая.
– Отчего так думаю? – повторила Мария Николаевна. – Да оттого, что вы в письме своем мне недвусмысленно угрожаете. Ведь это вы его послали?
– Да, я, – спокойно согласилась девушка. – Послала я, но писала не я. Писала моя матушка, да и то не теперь, а девять лет назад. Посылая его, я исполнила ее последнюю просьбу.
«Значит, она не мужа похоронила, а мать, – сообразила Мария Николаевна. – И что эта мать хотела мне сообщить еще девять лет назад?! То-то листок показался мне таким пожелтевшим, обветшалым… Но какое отношение это имеет к… к нему?!»
– И что за вещь хотели вы мне передать? – спросила она холодно.
– Извольте взглянуть, – пригласила хозяйка и подошла к большому комоду в дальнем конце комнаты. Комод был крыт кружевной скатертью, на нем что-то стояло – вроде бы какой-то стеклянный колпак.
– Я почти ничего не вижу! – сердито воскликнула Мария Николаевна. – Нельзя ли подать свечей или хотя бы открыть окно?
– Сейчас принесу свечей, – кивнула девушка и поспешно вышла в дверь, противоположную той, в какую они входили.
«Отчего она не приотворит окна? – недовольно подумала Мария Николаевна. – Здесь темно, как в могиле! Ах да, у нее траур… Ну и что? Я тоже носила траур, правда, не по матери, слава Богу, матушка жива, а по мужу… но мне и в голову не приходило сидеть в темноте!»
Ну да, с тайной усмешкой вспомнила Мария Николаевна: когда Максимилиан умер, ей, напротив, показалось, что в конце некоего темного коридора, по которому она шла несколько лет, вспыхнул свет!
Девушка вернулась с трехсвечным шандалом и подошла к комоду. Мария Николаевна и впрямь увидела округлый стеклянный колпак. Под такими колпаками чувствительные невесты хранят свои флердоранжевые веночки, в которых они стояли пред святым престолом, когда венчались. У нее тоже был такой… в свое время. Пока они с Максом жили в Зимнем – сразу после свадьбы, – веночек лежал в их спальне под совершенно таким же колпаком. После, когда переехали в Мариинский дворец, выстроенный для Марии Николаевны отцом, веночек был забыт, а потом и потерялся… как были забыты и потеряли смысл все те клятвы, которые она некогда давала Максу, венчаясь с ним.
Однако под этим колпаком лежал вовсе не беленький флердоранж. Это было что-то тускло-зеленое… увядшая трава, что ли? Венок из увядшей травы? А посреди какая-то тоненькая свечка.
– Ничего не понимаю, – раздраженно проговорила Мария Николаевна. – Это та вещь, о которой вы говорили? Но что это? Какая-то трава? Почему здесь свеча? И где вообще Гри… где господин Дорохов? Отчего мне писали вы, а не он? Кто вы?
– Григорий Васильевич умер, – тихо сказала девушка. – Я исполнила его предсмертную просьбу и предсмертную просьбу его жены… я их дочь.
– Гриня умер? – прошептала Мария Николаевна. – Нет, не может быть…
Кучер слез с козел и подошел к воротам. На них была, как и предписывалось властями, небольшая табличка с адресом: «Московская часть, улица Гороховая, нумер 50, собственный купца 2-й гильдии Касьянова дом».
Прочитав сие, кучер повернулся к карете и удовлетворенно кивнул, а потом кинулся было отворить дверцу, однако был остановлен негромким окликом и замер, не доходя и являя собой картину почтительного ожидания.
Похоже было, что человек, сидящий в карете, внимательно разглядывает дом. Ну, это был самый обычный купеческий дом – на каменном фундаменте и с деревянными этажами, добротный, однако ничем не выделяющийся из ряда своих соседей. Здесь жили по большей части купцы средней руки, щеголявшие друг перед другом не столько роскошеством, сколько добротностью и основательностью построек и величиной садов и огородов. Из-за заборов доносился собачий перебрех и даже мычание коров.
Кучер, услышав это, презрительно скривился, подумав: «Куда заехали?! Ну прямо какая-то Охта!» (охтинские бабы по всему городу торговали молоком от своих коров, держа на дворах немалое число голов) – однако, само собой, ни словом не обмолвился, а продолжал терпеливо ждать, поглядывая то на карету – не пропустить бы знака! – то на забор, над которым поднимались вершины яблонь и груш, уже тронутых осенью и не только пожелтевших, но и изрядно поредевших. Порой налетал ветер и грубо трепал вершины, срывая с них листья и расшвыривая вдоль улицы.
Отчего-то эти мечущиеся по мостовой листья наводили на печальные размышления о бренности и тленности всего сущего. Да еще окна, чем-то темным завешанные изнутри, усиливали впечатление тоски – беспросветной тоски, от которой даже ясное, золотисто-голубое небо казалось серым и пасмурным.
Кучер вздохнул, но тотчас же его истовое ожидание было вознаграждено. Послышался негромкий оклик.
Он проворно бросился к дверце кареты, распахнул ее и помог выйти даме в сером плаще с капюшоном. Лица ее не было видно, плащ скрывал также и фигуру, однако можно было видеть, что росту дама невысокого, обладает приятной полнотой и движется с плавной величавостью. Подол темно-синего платья шелестел тем упоительным, важным шелестом, какой свойствен только самым дорогим шелкам.
Лишь только дама ступила на землю, вернее, на чистую деревянную мостовую, недавно подновленную (петербургским домохозяевам предписано было заботиться о том, чтобы проезжие дороги и тротуары близ их строений были должным образом замощены либо досками, либо камнем), в заборе распахнулась калитка, и дама поняла, что в то время, пока она разглядывала дом, его обитатели разглядывали ее. Она усмехнулась, вскинула голову и постаралась принять еще более величественный вид. Ее голубые глаза смотрели холодно, губы были надменно сжаты. Она знала, что лицо ее сейчас бледно: обычно ее щеки украшал нежный румянец, но она всегда бледнела, когда сердилась. А сейчас она была сердита и даже зла. Кому понравится, если тебя вынуждают делать то, чего ты не хочешь, что противно всему твоему существу? А ее вынудили. Разумеется, хорошего настроения это ей не прибавило.
– Подожди меня здесь, Михаил, – сказала она кучеру, который, кажется, изготовился исполнять при ней обязанности телохранителя и направился следом.
Он всплеснул руками:
– А как же… а не дай Бог, ваше…
И осекся, остановленный ее предупреждающим жестом.
– Ничего со мной не случится, – сказала дама со спокойствием, которого не чувствовала. – Ну сам посуди, кто посмеет на меня руку поднять?
– Так-то оно так, – проворчал кучер. – Ну, коли велите…
– Велю, – усмехнулась дама. – Вернись к карете.
Кучер потянулся было к ее руке, но дама качнула головой, и он побрел обратно, недоумевая, отчего госпожа осердилась на него.
Он был тут ни при чем. Дама просто боялась… боялась, что женщина, написавшая ей письмо и вызвавшая сюда, потеряет терпение, выскочит на улицу и затеет сцену. Конечно, Михаил, поверенный многих тайн, ничего нового о своей госпоже не узнает, да и не его она опасалась. Разве мало о ней болтают в свете и даже в городе, чтобы пошли слухи еще и о скандале на Гороховой? Отец… трудно представить, что сделает отец. А муж?! Ему и так многое приходится терпеть, многое подавлять в себе – гордость свою прежде всего! – ради любви к ней. Нет, надо постараться выбраться из этой истории без шума. У нее с собой довольно денег. Она готова заплатить за…
Она не знала, за что. Вдруг показалось, что нечего так уж пугаться. Письмо было написано незнакомым почерком, однако имя, упомянутое в нем, имя почти забытое, но все же воскресшее в памяти и воскресившее чудные воспоминания, внушало уверенность в том, что ее не ждет ничего дурного. Но почему, почему он не написал сам? Почему поручил сделать это какой-то женщине?
Заболел? Или, не дай Бог… да ну, чепуха, он еще довольно молод, ненамного старше ее, а ей всего лишь тридцать четыре, и дураки те, кто считает, что это много – даже для женщины, тем паче для мужчины. Конечно, он жив, и он не мог предать ту, которую раньше так любил… правда, прошло очень много лет с тех пор, как они виделись, но ей что-то подсказывало, что он не мог изменить той прежней любви и превратиться из верного, преданного, обожающего друга во врага. Он был ее спасителем, он не мог причинить ей зло! Скорей всего, их стародавней тайной, о которой и сама она почти забыла, обманно завладела какая-то женщина. И теперь радуется возможности заработать на шантаже.
Ну что ж, посмотрим! Как бы ей не разочароваться!
Дама твердо шагнула к калитке. Она все еще надеялась, что там окажется он сам и это недоразумение каким-нибудь образом рассеется, однако ее и в самом деле ждала женщина, одетая в черное.
Дама взглянула в ее лицо с той ревнивой внимательностью, с какой с некоторых пор вглядывалась в лица всех женщин. Прикидывала, моложе ли они, чем она, а если видела ровесницу, то оценивала, как она выглядит: на свои года, старше, моложе, лучше, чем она сама, или хуже…
Незнакомка была совсем молоденькой девушкой, лет пятнадцати, не более того. Лицо утомленное, веки красные, бледные губы сложены скорбно. Не только одежда ее, но и весь вид был траурным. В лице ее показалось Марии Николаевне что-то знакомое, только она не могла понять что.
«Небось вдовеет», – подумала дама и скрыла усмешку, потому что и сама недавно была вдовой, однако не печалилась ни минуты и вышла из сего состояния так скоро, как только могла.
Дама обратила внимание, что черное платье девушки сшито из дорогого бархата, но очень просто. И на ней не было никаких драгоценностей.
«Она не очень похожа на купчиху», – мелькнула мысль, а вслух она произнесла по-русски, в последнюю минуту спохватившись и не заговорив по-французски, как беседовала даже с кучером: – Это вы мне писали?
– Да, – почти беззвучно ответила девушка, чуть склонившись в поклоне. – Окажите милость пройти.
– Что вам угодно? – спросила дама, не сделав больше ни шагу к калитке, всем своим видом являя надменность и высокомерное презрение к могущему быть шантажу.
– Извольте же войти, – настойчиво сказала девушка. – Я должна кое-что вам передать.
Дама пожала плечами и вошла, напоследок оглянувшись на кучера. Тот являл своим видом полную готовность немедля броситься в огонь и воду за свою госпожу, и это несколько успокоило ее.
– Не извольте беспокоиться, – сказала хозяйка. – Здесь вам нечего бояться.
Дама бросила на нее быстрый взгляд. Незнакомка держала себя с ней как с ровней, никаких признаков подобострастия и даже преувеличенной почтительности. А между тем, судя по письму, она прекрасно знала, какое положение занимает ее гостья. И как тут быть с этикетом?!
Внезапно вспомнилось давнее-предавнее… Однажды на балу – она тогда еще только вышла замуж за Макса – произошел смешной случай, касающийся как раз этикета. Отец разговаривал с новым австрийским посланником. Ей захотелось с ним потанцевать. Она отправила своего камергера Иосифа Россетти. Он подошел к беседовавшим и с поклоном сказал:
– Госпожа герцогиня Лейхтенбергская просит вас, господин посланник, оказать ей честь танцевать с ней полонез.
Отец вообще был очень чувствителен к публичным нарушениям этикета. Кроме того, он все еще не привык к новому положению дочери. Он сказал холодно:
– Дурак! Знайте, что я не желаю, чтобы вы говорили «госпожа герцогиня Лейхтенбергская». Надо говорить «ее высочество великая княгиня Мария Николаевна», а когда великая княгиня приглашает кого-нибудь танцевать, это любезность, которую она оказывает, а не честь, которую просит ей оказать!
И вслед за этим отец уставил на беднягу Россетти свой знаменитый «выпуклый взгляд», называемый также «взглядом василиска». От этого взгляда молоденькие фрейлины, случалось, падали в обмороки разной степени глубины. Даже матушка и братья с сестрами поспешно опускали глаза, когда отец гневался. Она, она одна могла этот взгляд выдерживать сколь угодно долго, она, его любимая дочь!
Ох, знал бы отец, где она сейчас, его любимая дочь, великая княгиня Мария Николаевна, вдовствующая герцогиня Лейхтенбергская, тайная жена графа Стро… Впрочем, нет, тише, о ее браке отец тоже не осведомлен!
Мария Николаевна очнулась от своих мыслей, обнаружив, что ее уже проводили в дом. Из сеней вела лестница во второй этаж, однако хозяйка отворила двери в покои первого этажа.
Вошли в полутемную комнату: окна были завешаны темными шторами, только лампадка теплилась под образами, слабо мерцал огонек. Мария Николаевна быстрым взором окинула убранство, но разглядеть что-то было невозможно. Громоздились кругом глыбы массивной мебели. Сильно пахло свечами, ладаном и вроде бы сухими цветами, как после Троицы, пока еще увядшая зелень не вынесена вон из комнат.
Отчего-то именно этот запах увядания невероятно раздражил вдруг Марию Николаевну. Ее терпение мигом кончилось, и она проговорила неприязненно:
– Не довольно ли интриг? Я приехала сюда, поддавшись на ваши намеки, а теперь сожалею о своем поступке. Что вы знаете обо мне и что из этих сведений намеревались использовать мне во вред?
Девушка, черты которой сейчас таяли в полумраке, всплеснула руками:
– Во вред вам?! Отчего вы так думаете?
Мария Николаевна только фыркнула. Она прекрасно помнила содержание письма, которое заставило ее сюда приехать. Письмо пришло обычной городской почтой на адрес графа Строганова, однако имело приписку: «Марии Николаевне в собственные руки». Титул ее не был указан, но не стоило труда сообразить, кто имеется в виду. Еще хорошо, что почт-директор не вскрыл его, как имел обычай вскрывать переписку всех более или менее значимых лиц в государстве. Видимо, граф Строганов был отнесен к лицам скорее менее значимым. Ну что ж, не более десяти человек во всей Российской империи осведомлены о том, что великая княгиня Мария Николаевна и этот «малозначимый» Григорий Строганов несколько дней тому назад обвенчались тайно, и почт-директор, по счастью, в число этих приватно осведомленных персон не входил. Не то о письме было бы тотчас доложено отцу… последствия сей верноподданнической акции трудно даже представить! Наверняка и он уловил бы непочтительность, развязность, бесцеремонность и даже угрозу в этих строках:
«Ваше высочество, некий человек, которого Вы изволили знать в былые годы, просил передать Вам одну вещь, которая, как он надеялся, освежит в Вашей памяти самые живые минуты этих встреч. Поскольку я не рассчитываю на Вашу памятливость, сообщаю его имя: Григорий Васильевич Дорохов. Впрочем, Вы его знали как Гриню. Он мечтал сам повидать Вас, однако мечтам сим не суждено было осуществиться. У него, на память о Вашем знакомстве, сохранилась некая вещь, принадлежавшая Вам. Крепко надеюсь, что эта просьба будет исполнена и Вы явитесь за этой вещью лично. Мне было бы не затруднительно отнести ее самой к Вашему высочеству, однако не хотелось бы обращать на себя внимание досужих лиц. Однако, конечно, ежели Вы оставите письмо сие без внимания, мне придется искать свидания с Вами либо на людных улицах, либо пытаться обратиться к Вашему батюшке, как обращаются к Нему многие со своими затруднениями. Не думаю, что встреча на глазах посторонней публики, тем паче вмешательство императора были бы Вам желательны, а оттого жду Вас на Гороховой улице, в Московской части, в доме купца Касьянова на Воздвиженье в любой час ближе к закату.
Остаюсь Ваша верная и преданная слуга».
Слог и почерк выдавали недурное образование автора письма. Оно не было подписано никаким именем, но вполне можно было догадаться, что писала женщина. Конечно, эта самая.
– Отчего так думаю? – повторила Мария Николаевна. – Да оттого, что вы в письме своем мне недвусмысленно угрожаете. Ведь это вы его послали?
– Да, я, – спокойно согласилась девушка. – Послала я, но писала не я. Писала моя матушка, да и то не теперь, а девять лет назад. Посылая его, я исполнила ее последнюю просьбу.
«Значит, она не мужа похоронила, а мать, – сообразила Мария Николаевна. – И что эта мать хотела мне сообщить еще девять лет назад?! То-то листок показался мне таким пожелтевшим, обветшалым… Но какое отношение это имеет к… к нему?!»
– И что за вещь хотели вы мне передать? – спросила она холодно.
– Извольте взглянуть, – пригласила хозяйка и подошла к большому комоду в дальнем конце комнаты. Комод был крыт кружевной скатертью, на нем что-то стояло – вроде бы какой-то стеклянный колпак.
– Я почти ничего не вижу! – сердито воскликнула Мария Николаевна. – Нельзя ли подать свечей или хотя бы открыть окно?
– Сейчас принесу свечей, – кивнула девушка и поспешно вышла в дверь, противоположную той, в какую они входили.
«Отчего она не приотворит окна? – недовольно подумала Мария Николаевна. – Здесь темно, как в могиле! Ах да, у нее траур… Ну и что? Я тоже носила траур, правда, не по матери, слава Богу, матушка жива, а по мужу… но мне и в голову не приходило сидеть в темноте!»
Ну да, с тайной усмешкой вспомнила Мария Николаевна: когда Максимилиан умер, ей, напротив, показалось, что в конце некоего темного коридора, по которому она шла несколько лет, вспыхнул свет!
Девушка вернулась с трехсвечным шандалом и подошла к комоду. Мария Николаевна и впрямь увидела округлый стеклянный колпак. Под такими колпаками чувствительные невесты хранят свои флердоранжевые веночки, в которых они стояли пред святым престолом, когда венчались. У нее тоже был такой… в свое время. Пока они с Максом жили в Зимнем – сразу после свадьбы, – веночек лежал в их спальне под совершенно таким же колпаком. После, когда переехали в Мариинский дворец, выстроенный для Марии Николаевны отцом, веночек был забыт, а потом и потерялся… как были забыты и потеряли смысл все те клятвы, которые она некогда давала Максу, венчаясь с ним.
Однако под этим колпаком лежал вовсе не беленький флердоранж. Это было что-то тускло-зеленое… увядшая трава, что ли? Венок из увядшей травы? А посреди какая-то тоненькая свечка.
– Ничего не понимаю, – раздраженно проговорила Мария Николаевна. – Это та вещь, о которой вы говорили? Но что это? Какая-то трава? Почему здесь свеча? И где вообще Гри… где господин Дорохов? Отчего мне писали вы, а не он? Кто вы?
– Григорий Васильевич умер, – тихо сказала девушка. – Я исполнила его предсмертную просьбу и предсмертную просьбу его жены… я их дочь.
– Гриня умер? – прошептала Мария Николаевна. – Нет, не может быть…
Мэри спряталась за портьерой и подождала, пока лакей пройдет. Вообще-то она была уверена, что ни на кого не наткнется здесь, в этом уединенном закутке первого этажа, где устроил себе кабинет папа́. Собственно, он расположился именно здесь, потому что в этой части Зимнего можно было рассчитывать на тишину. Дети редко здесь появлялись, им запрещалось бегать по дворцу без дела. У них были свои комнаты, но если бы только кто-нибудь знал, как надоело сидеть Мэри рядом с плаксивой Олли! Плаксивой и такой прилежной! Ну как ей только удается готовить все уроки в срок и правильно? И мисс англичанка ею довольна, и мадам Баранова, воспитательница великих княжон, да вообще все! А на Мэри вечно ворчат. Сесиль Фредерикс, фрейлина и подруга мама́, знай твердит: «Мэри, что могло бы из вас получиться, если бы вы только хотели!»
Но она совсем не хочет, чтобы из нее получилось подобие Олли. Хорошие отметки? Хорошие отметки – это все чепуха. Например, Он – ну да, был один человек, которого Мэри с тайным вздохом называла Он, – тоже учился в своей школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров так плохо, что даже не смог выйти из школы по первому разряду и не был зачислен в Кавалергардский полк, а вынужден был в 1833 году поступить корнетом в Гатчинский кирасирский полк. И лишь потом его зачислили в кавалергарды. Но это не помешало ему стать самым обворожительным кавалером при дворе. Вот и мама́ к нему благоволит, так же, как к его другу Александру Трубецкому. Вот кого хорошими и послушными не назовешь, несмотря на то, что они соблюдают все приличия и очень светские люди – иначе их не держали бы рядом с императрицей. Но Мэри чувствует, что в глубине души они совсем другие. Они, конечно, понимают, что только хорошим быть скучно.
«Скучно, но полезно, – словно шепнул Мэри кто-то на ухо. – Например, хорошая Олли ездила в оперу, а дурная Мэри оставалась дома… Одна!»
Недавно в Петербург приехала певица Генриетта Зонтаг. Она была очаровательна! Как-то ее пригласили к мама́. Она пела по-немецки и аккомпанировала себе. Девочки слушали тоже и теперь хотели только одного: увидеть и услышать прекрасную Зонтаг в оперном спектакле.
Им пообещали посещение театра в одно из воскресений, если в течение недели все их отметки будут хороши. Наступила суббота, отметки Олли были хорошими, а у Мэри ужасными. Александра Федоровна решила, что ни одна, ни другая в театр не пойдут, чтоб не срамить Мэри, старшую. Олли при мама́ смолчала, но в глубине души была возмущена.
– Меня можно было, по крайней мере, спросить, согласна ли я принести эту жертву! – заявила она Мэри.
– Неужели ты думаешь, я пошла бы в театр, если бы ты была наказана? – взволнованно воскликнула Мэри.
Олли пожала плечами и отвела глаза. И она, и Мэри прекрасно знали, что пошла бы, и еще как, но признавать это было как-то неловко.
В следующую субботу произошла та же история! И вдруг неожиданно папа́ вошел в комнату и сказал:
– Олли, ты едешь в театр. Сегодня дают «Отелло». А Мэри остается дома.
И, не обратив внимания на возмущенный вопль старшей дочери, он вышел с Олли из классной. Но на пороге обернулся и сказал:
– Ты, конечно, думаешь, что я стал тебя меньше любить? Напрасно. Это делается для твоей же пользы. Когда ты поймешь это, приди ко мне и скажи.
Мэри дулась целую неделю. На самом деле она сразу поверила отцу, тем более что вложила в его слова тот смысл, который хотела: он по-прежнему больше всех на свете любит ее, старшую дочь, так похожую на него и чертами лица, и голубыми глазами, и характером, но просто пожалел Олли, у которой только и есть что прилежание и старание. Ну да, Мэри все сразу поняла, но просто решила выдержать характер. И вот наконец решилась прийти к отцу и сказать об этом.
Ей не хотелось, чтобы ее кто-то видел. Непременно прицепятся с глупыми поучениями. Ах, как несносно быть девчонкой! Всякий лакей считает своим долгом ее от чего-нибудь остеречь, хоть она и великая княжна. Так о ней заботятся. А зачем ей эта забота? Она только и мечтает поскорей подрасти и выскользнуть из-под опеки взрослых. Скоро-скоро, через полгода, ей исполнится четырнадцать, она будет называться барышней, перестанет делить детскую комнату с Олли и их младшей сестрой Адини, получит собственные апартаменты, начнет появляться не только на детских балах – и, может быть, тогда Он…
Он и сейчас смотрит на нее совершенно особенно, не так, как на других. Когда Он дежурит в покоях мама́, Мэри оттуда просто не выходит. Старается пройти перед ним, взглянуть в его необыкновенные голубые глаза… Они совсем другого цвета, чем ее. Темные, как вечернее небо… У него чудесные белокурые волосы. Так хочется потрогать их… Мэри готова на все, чтобы видеть его почаще. И, кажется, она нравится ему. Он не сводит с нее глаз. Конечно, вокруг так много красивых женщин… нет, Он все же неравнодушен к Мэри. Если уж Он устоял перед Зонтаг… Мэри случайно слышала, как Трубецкой, еще один кавалергард, адъютант мама́, восхищался ею. А Он только усмехнулся:
– Вся красота ее – в ее голосе. А когда она молчит, ее просто не видно. О, мне нравятся женщины, которых замечаешь сразу, как они входят в комнаты! Мне нравятся женщины, от которых с первого мгновения невозможно отвести взгляд!
Он не отводит взгляда от Мэри, лишь только она войдет в комнату… Правда, она не женщина. Не настоящая женщина… Настоящие – это те, кто замужем. Настоящие спят в одной постели со своими мужьями, и те ночью делают с ними что-то такое, от чего рождаются дети. Они лежат рядом совсем раздетые и… И что?
Как хочется знать! Но у кого можно спросить? Никто ведь не скажет. Это неприлично! Великая княжна, царевна, принцесса не должна задавать такие вопросы! Только это и услышишь в ответ. Ах, ну скорей бы стать взрослой и все узнать! И не отводить стыдливо глаза, когда нечаянно взглянешь на лосины, которые туго обтягивают бедра мужчин. Между прочим, чтобы лосины сидели в обтяжку, мужчины надевают их мокрыми, даже в мороз. Они стараются покрепче обтянуть то, что там, под лосинами. Что это? Для чего оно? Почему оно у одних больше, а у других меньше? Почему это есть у мужчин, а у женщин нет?
А, что толку стоять за портьерой и думать об этом? Настанет время – и она все узнает. А пока нужно зайти к папа́.
Мэри выглянула, осмотрелась, выбралась из своего укрытия и стукнула в дверь.
Тишина. Никто не отвечал.
Наверное, отец не слышит.
Мэри потянула дверь, и та отворилась.
Папа́ никогда не запирал дверей – ну кому придет в голову без спроса войти в кабинет императора, кроме слуг, которые там убирают и лучше согласятся умереть сразу, чем сунут нос в какую-нибудь бумагу?!
Кабинет был пуст. Наверное, папа́ уехал.
«Ну и что? – подумала Мэри. – Ничего страшного. Я напишу ему записку. Он приедет – и сразу прочтет, что я все понимаю и совсем не сержусь на него за это наказание».
Она прошла к столу.
У папа́ был еще один кабинет: большой, парадный, уставленный книжными шкафами, с красивым, массивным столом – словом, именно такой, какой должен быть у императора, – но там он бывал куда реже, чем в этой небольшой, узкой, как пенал, «рабочей комнате», как он ее называл, выходившей единственным окном на набережную Невы.
Иногда поздние прохожие могли видеть свет в этом окне. И они знали: это не спит император, император работает для них, для их блага…
Как здесь все просто! Какой порядок на письменном столе! Точно такой же порядок на столе Олли…
Мэри ревниво прикусила губу – а может быть, младшая сестра все же больше похожа на папа́, чем она? Глупости, этого не может быть. У Мэри и папа́ даже почерк похож. Она сама слышала, как он говорил мама́: «Когда я смотрю в брульоны[1] Мэри, мне кажется, это мои школьные тетрадки, почерк совершенно один!»
И вот она сейчас этим почерком, таким похожим на его, напишет ему… где тут бумага? Ага, под этой шкатулкой.
Что за шкатулка такая? Мэри часто бывала в этом кабинете, но никогда ее не видела. Наверное, отец забыл убрать, потому что спешил. А что там такое?
Мэри открыла шкатулку. Она оказалась вся заполнена очень забавными вещицами: табакерками, перочинными ножичками, ножами для разрезания книг, маленькими изящными статуэтками, крошечными книжечками, текст в которых можно разобрать только в лупу, ну и всякими такими хорошенькими безделушками.
Мэри взяла наугад одну статуэтку, искусно выточенную из дерева. Она была величиной не более трех дюймов, но тонкость работы поражала! Изображена была нагая женщина, которая зачем-то влезла на статую мужчины. То, что это не настоящий мужчина, а именно статуя, понятно было потому, что у него не было рук и ног, а туловище его до бедер было укреплено на постаменте. Сидеть верхом на статуе, наверное, было неловко, однако женщина закрыла глаза, словно испытывала немыслимое блаженство, а губы ее прижимались к губам статуи.
«Может быть, ее муж погиб на войне, а это ему памятник? – подумала Мэри. – И она ему поклоняется. Но только странно как-то поклоняется… Голая… на него залезла… целует…»
Она взяла большую лупу, которую папа́ держал в особом ящичке, и принялась рассматривать статуэтку. Высмотрела она надпись на изножье статуи: «La bergère conte fleurette avec la germa de Priap», сделанную по-французски. «Пастушка любезничает с гермой Приапа».
Но она совсем не хочет, чтобы из нее получилось подобие Олли. Хорошие отметки? Хорошие отметки – это все чепуха. Например, Он – ну да, был один человек, которого Мэри с тайным вздохом называла Он, – тоже учился в своей школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров так плохо, что даже не смог выйти из школы по первому разряду и не был зачислен в Кавалергардский полк, а вынужден был в 1833 году поступить корнетом в Гатчинский кирасирский полк. И лишь потом его зачислили в кавалергарды. Но это не помешало ему стать самым обворожительным кавалером при дворе. Вот и мама́ к нему благоволит, так же, как к его другу Александру Трубецкому. Вот кого хорошими и послушными не назовешь, несмотря на то, что они соблюдают все приличия и очень светские люди – иначе их не держали бы рядом с императрицей. Но Мэри чувствует, что в глубине души они совсем другие. Они, конечно, понимают, что только хорошим быть скучно.
«Скучно, но полезно, – словно шепнул Мэри кто-то на ухо. – Например, хорошая Олли ездила в оперу, а дурная Мэри оставалась дома… Одна!»
Недавно в Петербург приехала певица Генриетта Зонтаг. Она была очаровательна! Как-то ее пригласили к мама́. Она пела по-немецки и аккомпанировала себе. Девочки слушали тоже и теперь хотели только одного: увидеть и услышать прекрасную Зонтаг в оперном спектакле.
Им пообещали посещение театра в одно из воскресений, если в течение недели все их отметки будут хороши. Наступила суббота, отметки Олли были хорошими, а у Мэри ужасными. Александра Федоровна решила, что ни одна, ни другая в театр не пойдут, чтоб не срамить Мэри, старшую. Олли при мама́ смолчала, но в глубине души была возмущена.
– Меня можно было, по крайней мере, спросить, согласна ли я принести эту жертву! – заявила она Мэри.
– Неужели ты думаешь, я пошла бы в театр, если бы ты была наказана? – взволнованно воскликнула Мэри.
Олли пожала плечами и отвела глаза. И она, и Мэри прекрасно знали, что пошла бы, и еще как, но признавать это было как-то неловко.
В следующую субботу произошла та же история! И вдруг неожиданно папа́ вошел в комнату и сказал:
– Олли, ты едешь в театр. Сегодня дают «Отелло». А Мэри остается дома.
И, не обратив внимания на возмущенный вопль старшей дочери, он вышел с Олли из классной. Но на пороге обернулся и сказал:
– Ты, конечно, думаешь, что я стал тебя меньше любить? Напрасно. Это делается для твоей же пользы. Когда ты поймешь это, приди ко мне и скажи.
Мэри дулась целую неделю. На самом деле она сразу поверила отцу, тем более что вложила в его слова тот смысл, который хотела: он по-прежнему больше всех на свете любит ее, старшую дочь, так похожую на него и чертами лица, и голубыми глазами, и характером, но просто пожалел Олли, у которой только и есть что прилежание и старание. Ну да, Мэри все сразу поняла, но просто решила выдержать характер. И вот наконец решилась прийти к отцу и сказать об этом.
Ей не хотелось, чтобы ее кто-то видел. Непременно прицепятся с глупыми поучениями. Ах, как несносно быть девчонкой! Всякий лакей считает своим долгом ее от чего-нибудь остеречь, хоть она и великая княжна. Так о ней заботятся. А зачем ей эта забота? Она только и мечтает поскорей подрасти и выскользнуть из-под опеки взрослых. Скоро-скоро, через полгода, ей исполнится четырнадцать, она будет называться барышней, перестанет делить детскую комнату с Олли и их младшей сестрой Адини, получит собственные апартаменты, начнет появляться не только на детских балах – и, может быть, тогда Он…
Он и сейчас смотрит на нее совершенно особенно, не так, как на других. Когда Он дежурит в покоях мама́, Мэри оттуда просто не выходит. Старается пройти перед ним, взглянуть в его необыкновенные голубые глаза… Они совсем другого цвета, чем ее. Темные, как вечернее небо… У него чудесные белокурые волосы. Так хочется потрогать их… Мэри готова на все, чтобы видеть его почаще. И, кажется, она нравится ему. Он не сводит с нее глаз. Конечно, вокруг так много красивых женщин… нет, Он все же неравнодушен к Мэри. Если уж Он устоял перед Зонтаг… Мэри случайно слышала, как Трубецкой, еще один кавалергард, адъютант мама́, восхищался ею. А Он только усмехнулся:
– Вся красота ее – в ее голосе. А когда она молчит, ее просто не видно. О, мне нравятся женщины, которых замечаешь сразу, как они входят в комнаты! Мне нравятся женщины, от которых с первого мгновения невозможно отвести взгляд!
Он не отводит взгляда от Мэри, лишь только она войдет в комнату… Правда, она не женщина. Не настоящая женщина… Настоящие – это те, кто замужем. Настоящие спят в одной постели со своими мужьями, и те ночью делают с ними что-то такое, от чего рождаются дети. Они лежат рядом совсем раздетые и… И что?
Как хочется знать! Но у кого можно спросить? Никто ведь не скажет. Это неприлично! Великая княжна, царевна, принцесса не должна задавать такие вопросы! Только это и услышишь в ответ. Ах, ну скорей бы стать взрослой и все узнать! И не отводить стыдливо глаза, когда нечаянно взглянешь на лосины, которые туго обтягивают бедра мужчин. Между прочим, чтобы лосины сидели в обтяжку, мужчины надевают их мокрыми, даже в мороз. Они стараются покрепче обтянуть то, что там, под лосинами. Что это? Для чего оно? Почему оно у одних больше, а у других меньше? Почему это есть у мужчин, а у женщин нет?
А, что толку стоять за портьерой и думать об этом? Настанет время – и она все узнает. А пока нужно зайти к папа́.
Мэри выглянула, осмотрелась, выбралась из своего укрытия и стукнула в дверь.
Тишина. Никто не отвечал.
Наверное, отец не слышит.
Мэри потянула дверь, и та отворилась.
Папа́ никогда не запирал дверей – ну кому придет в голову без спроса войти в кабинет императора, кроме слуг, которые там убирают и лучше согласятся умереть сразу, чем сунут нос в какую-нибудь бумагу?!
Кабинет был пуст. Наверное, папа́ уехал.
«Ну и что? – подумала Мэри. – Ничего страшного. Я напишу ему записку. Он приедет – и сразу прочтет, что я все понимаю и совсем не сержусь на него за это наказание».
Она прошла к столу.
У папа́ был еще один кабинет: большой, парадный, уставленный книжными шкафами, с красивым, массивным столом – словом, именно такой, какой должен быть у императора, – но там он бывал куда реже, чем в этой небольшой, узкой, как пенал, «рабочей комнате», как он ее называл, выходившей единственным окном на набережную Невы.
Иногда поздние прохожие могли видеть свет в этом окне. И они знали: это не спит император, император работает для них, для их блага…
Как здесь все просто! Какой порядок на письменном столе! Точно такой же порядок на столе Олли…
Мэри ревниво прикусила губу – а может быть, младшая сестра все же больше похожа на папа́, чем она? Глупости, этого не может быть. У Мэри и папа́ даже почерк похож. Она сама слышала, как он говорил мама́: «Когда я смотрю в брульоны[1] Мэри, мне кажется, это мои школьные тетрадки, почерк совершенно один!»
И вот она сейчас этим почерком, таким похожим на его, напишет ему… где тут бумага? Ага, под этой шкатулкой.
Что за шкатулка такая? Мэри часто бывала в этом кабинете, но никогда ее не видела. Наверное, отец забыл убрать, потому что спешил. А что там такое?
Мэри открыла шкатулку. Она оказалась вся заполнена очень забавными вещицами: табакерками, перочинными ножичками, ножами для разрезания книг, маленькими изящными статуэтками, крошечными книжечками, текст в которых можно разобрать только в лупу, ну и всякими такими хорошенькими безделушками.
Мэри взяла наугад одну статуэтку, искусно выточенную из дерева. Она была величиной не более трех дюймов, но тонкость работы поражала! Изображена была нагая женщина, которая зачем-то влезла на статую мужчины. То, что это не настоящий мужчина, а именно статуя, понятно было потому, что у него не было рук и ног, а туловище его до бедер было укреплено на постаменте. Сидеть верхом на статуе, наверное, было неловко, однако женщина закрыла глаза, словно испытывала немыслимое блаженство, а губы ее прижимались к губам статуи.
«Может быть, ее муж погиб на войне, а это ему памятник? – подумала Мэри. – И она ему поклоняется. Но только странно как-то поклоняется… Голая… на него залезла… целует…»
Она взяла большую лупу, которую папа́ держал в особом ящичке, и принялась рассматривать статуэтку. Высмотрела она надпись на изножье статуи: «La bergère conte fleurette avec la germa de Priap», сделанную по-французски. «Пастушка любезничает с гермой Приапа».