Из ее глаз немедленно выкатились две огромные слезищи. И ему ничего не оставалось делать, как прикоснуться к ее щеке.
Александр собирался только чуть-чуть поцеловать Мари – как ребенка. Но она как-то так повернулась, как-то так встала, как-то так подняла к нему лицо… В следующую минуту они уже самозабвенно целовались… та дама, с которой у него недавно началась интрижка и которая уже позволила ему довольно много, даже она не целовалась так сладостно, как эта девочка…
Он лишь на миг вспомнил голубые глаза… и с удовольствием отдался этим поцелуям, которые позволяли забыть эти незабываемые глаза.
– Я вас люблю! – прошелестели губы Мари между поцелуями. И самое удивительное, что Александр Барятинский, который давно и прочно усвоил основное правило мужчины: не верить женщинам! – самое удивительное, что он ей поверил.
Тут в комнату ворвалась Леонилла, они едва успели отскочить друг от друга, и поскольку Мари была вся в слезах, Леонилла решила, что «гадкий Сашка» ее чем-то обидел. А это были, как пишут в чувствительных романах, обожаемых Софьей Андреевной Трубецкой, слезы счастья.
Конечно, больше никаких слов меж ними сказано не было, однако Мари не нужны были слова. Она знала теперь, что рано или поздно Александр сделает ей предложение. Но каково же было ее изумление, когда она узнала, что Барятинский уже подал прошение государю уволить его от придворной должности и вызвался поехать на Кавказ, чтобы принять участие в военных действиях против горцев. Ну да, он давно говорил о своих намерениях, но этот решительный шаг чуть не свел с ума его родных, опечалил знакомых и едва не загнал в гроб Мари. Впрочем, рыдало больше половины петербургских и окрестных барышень и дам. Князя Александра молили не рисковать собой, да тщетно: он что решил, то и должно было осуществиться. И вот в марте 1835 года, за два месяца до того дня, как ему исполнилось двадцать лет, он был по высочайшему повелению командирован в войска Кавказского корпуса на все время предстоявших в том году военных действий.
Мари все ждала: вот он что-то скажет на прощание в память о том поцелуе, который потряс ее на весь остаток жизни. Ничуть не бывало: Барятинский не то чтобы думать об этом забыл, но слишком много настоящих мужских забот на него навалилось, к тому же он не хотел брать на себя обязательства, которые не мог исполнить, не хотел связывать ни себя, ни девочку, у которой впереди еще столько соблазнов…
Тем более что у него самого еще кружилась голова вовсе не от ее поцелуя… никто не догадывался, что на Кавказ он бежит, спасая свою жизнь, которую императорская дочь поставила под угрозу своим неуемным бесстыдством…
Итак, он уехал. А предсказанные им соблазны окружили Мари буквально спустя несколько дней после его отъезда.
Она была так невыносимо грустна, так откровенно чахла, что ее брат Александр не выдержал и обратился к императрице с просьбой устроить судьбу его сестры.
Александра Федоровна счастлива была исполнить любую просьбу этого красавца брюнета, который так чудесно вальсировал!
Правда, попросил он очень немного: всего лишь предоставить его такой красивой и такой грустной сестре место фрейлины при дворе. Для начала ее посмотрели на балу, и в дневнике императрицы появилась запись: «На балу Пушкина (Натали) казалась волшебницей в своем белом с черным платье… молодая Барятинская (Леонилла) и Мария Трубецкая привлекали своими фигурами, стройными и гибкими». Александра Федоровна с удовольствием заметила, что у Прекрасной Розы Софии Трубецкой дочь если еще не роза, то очень скоро расцветет. И еще одно прелестное личико не помешает во дворце. К тому же она любила благодеяния. Трубецкие на грани полного разорения, так пусть же хотя бы Мари переедет во дворец и получает совсем немалое фрейлинское жалованье. А если она соберется замуж, то ей обещано приданое в 12 тысяч рублей. Есть невесты и побогаче, но красивее найти трудно!
Спустя некоторое время к этим резонам в пользу Мари прибавился еще один: ревнивый Николай Павлович отправил слишком привлекательного Бархата за границу с дипломатической миссией. И Александре Федоровне было необычайно приятно смотреть в ее черные глаза и вспоминать ее брата…
Лишь только Мари исполнилось шестнадцать, она перебралась во дворец и поступила в свиту старшей дочери императора – великой княжны Марии Николаевны, которую обычно называли Мэри. Девушки были ровесницы и необыкновенно подружились. Мэри, прелестная, как цветок, с удовольствием видела рядом очаровательные лица. С братом Александром она как-то спорила, кто из ее фрейлин первая красавица.
– Конечно, Трубецкая! – не задумываясь, ответил великий князь Александр Николаевич. – Впрочем, я ее мало знаю. Надо будет почаще бывать в твоих апартаментах, рассмотреть ее получше, познакомиться поближе.
Мэри сделала большие глаза и засмеялась, предвкушая… приключение. Может быть, даже любовное приключение…
Она очень симпатизировала своей новой фрейлине. Но ни той, ни другой даже в голову не приходило, что обе они влюблены в одного и того же человека, что они, оказывается, соперницы!
На сей раз императорская семья должна была провести Пасху в городе, и, поскольку погода была необычайно хороша, да еще и улучшалась с каждым днем, великих княжон часто возили гулять.
Олли обожала такие прогулки. Она всегда просила взять с собой мелкие деньги и охотно подавала их людям, которые устремлялись к императорской карете, лишь та останавливалась. Мэри никому не подавала. Она не была жадной, нет, и милосердие порой стучалось в ее сердце – просто ее раздражало умильное выражение лиц тех людей, которые подступали к карете, было и жалко их, и стыдно за себя, за сестру, что они, живущие роскошной жизнью, в великолепном дворце, владычицы всей этой огромной страны и неисчислимого народа, отсчитывают медные монеты в протянутые им заскорузлые ладони… Подавали бы хоть серебряные или золотые рубли! Еще не так стыдно было бы! Но больших денег им не давали.
Чтобы совсем не раздражаться при виде умиленного, плаксивого лица Олли, она разглядывала мужчин в толпе, и сердце ее начинало стучать с перебоями.
Ничто ее так не волновало, ничто так не радовало, как мечты о мужчинах, как созерцание красивых мужчин, а их, оказывается, было много на свете! И ничто так не огорчало, как мечты о них, ибо ни с кем она не могла обняться и поцеловаться, а этого ей хотелось больше всего на свете. И еще хотелось того, о чем она прочла тогда в кабинете отца… потом описания всего этого – значительно более скромные и гораздо менее внятные, очень приличные! – попадались ей и в других книгах, и Мэри чувствовала возбуждение, смешанное с отчаянием. Она до смерти хотела все это испытать – но прекрасно понимала, что придется ждать замужества. Ни один мужчина не отважится… никто! Стоило ей бросить лишь взгляд на кого-то из друзей или знакомых, как они тотчас скисали, точно молоко в жаркий день. Один раз Мэри по недосмотру дали такое молоко – большей гадости она в жизни не пробовала. И точно так же скис Барятинский. Можно подумать, Мэри не догадывалась, почему он сбежал на Кавказ. Просто струсил! А все почему? Потому что она не хороша и не волновала его? Ерунда, он дергался, как игрушечный паяц на веревочке! Все потому, что она императорская дочь, все они страшно боятся отца… и этот страх гораздо сильнее, чем желание, чем вожделение, чем любовь, наконец.
Они способны любить только с разрешения императора… Какая тоска!
Отчего-то нынче эти мысли нахлынули на нее сильней, чем когда бы то ни было.
Она сидела, забившись в глубь кареты, с мрачным выражением. Томление собственного тела порой пугало ее. Ни одна из ее знакомых девушек, ни одна из фрейлин, похоже, не испытывала ничего такого, все берегли свое девичество, словно величайшую драгоценность, все твердо знали, что замуж нужно выходить невинной, иначе это страшный позор. Мэри это тоже понимала, но слишком часто невинность казалась ей чем-то вроде цепей или вериг, вот именно – суровых вериг, которые уязвляют ее душу и тело. Каких трудов ей стоило сдерживаться, никому не показывать своего телесного томления, и только ночи, ночи буйных, странных, а порою и пугающих, но освобождающих снов давали некоторое облегчение… но день приносил новые желания, которые вновь оставались неудовлетворенными.
– Олли, вы воистину любимица этих русских! – донесся льстивый голос Шарлотты Дункер. – Они благословляют вашу доброту с таким восторгом!
Олли счастливо засмеялась, а Мэри покрепче сцепила зубы, чтобы не крикнуть: «Фарисейка! Лицемерка! Ты не добрая, ты добренькая, ведь тебе это ничего не стоит!»
– Надоело мне тут, – сказала она отрывисто, – поедем хоть к Исаакиевскому собору.
– А, вечное строительство, – пробормотала Юлия Баранова, и все невольно рассмеялись.
В самом деле, сколько девочки себя помнили, Исаакиевский собор перестраивали. Вообще Петербург менялся очень быстро, за что Мэри его очень любила. Увезут детей, бывало, куда-нибудь в Гатчину – проезжают мимо болотистых лугов, на которых пасутся коровы, видят огороды и поросшие травой пустыри. А возвращаются – ах! – да на этих местах выросли дома, и не просто дома – дворцы! Однако перестройка Исаакиевского собора проходила невероятно медленно – из-за необычности и монументальности работ. В одном из временных деревянных домиков, стоявших возле строительной площадки, любопытные могли увидеть тщательно исполненную модель будущего собора. Но пока что готовы были только гранитные колонны, и возводились стены позади их.
Александр собирался только чуть-чуть поцеловать Мари – как ребенка. Но она как-то так повернулась, как-то так встала, как-то так подняла к нему лицо… В следующую минуту они уже самозабвенно целовались… та дама, с которой у него недавно началась интрижка и которая уже позволила ему довольно много, даже она не целовалась так сладостно, как эта девочка…
Он лишь на миг вспомнил голубые глаза… и с удовольствием отдался этим поцелуям, которые позволяли забыть эти незабываемые глаза.
– Я вас люблю! – прошелестели губы Мари между поцелуями. И самое удивительное, что Александр Барятинский, который давно и прочно усвоил основное правило мужчины: не верить женщинам! – самое удивительное, что он ей поверил.
Тут в комнату ворвалась Леонилла, они едва успели отскочить друг от друга, и поскольку Мари была вся в слезах, Леонилла решила, что «гадкий Сашка» ее чем-то обидел. А это были, как пишут в чувствительных романах, обожаемых Софьей Андреевной Трубецкой, слезы счастья.
Конечно, больше никаких слов меж ними сказано не было, однако Мари не нужны были слова. Она знала теперь, что рано или поздно Александр сделает ей предложение. Но каково же было ее изумление, когда она узнала, что Барятинский уже подал прошение государю уволить его от придворной должности и вызвался поехать на Кавказ, чтобы принять участие в военных действиях против горцев. Ну да, он давно говорил о своих намерениях, но этот решительный шаг чуть не свел с ума его родных, опечалил знакомых и едва не загнал в гроб Мари. Впрочем, рыдало больше половины петербургских и окрестных барышень и дам. Князя Александра молили не рисковать собой, да тщетно: он что решил, то и должно было осуществиться. И вот в марте 1835 года, за два месяца до того дня, как ему исполнилось двадцать лет, он был по высочайшему повелению командирован в войска Кавказского корпуса на все время предстоявших в том году военных действий.
Мари все ждала: вот он что-то скажет на прощание в память о том поцелуе, который потряс ее на весь остаток жизни. Ничуть не бывало: Барятинский не то чтобы думать об этом забыл, но слишком много настоящих мужских забот на него навалилось, к тому же он не хотел брать на себя обязательства, которые не мог исполнить, не хотел связывать ни себя, ни девочку, у которой впереди еще столько соблазнов…
Тем более что у него самого еще кружилась голова вовсе не от ее поцелуя… никто не догадывался, что на Кавказ он бежит, спасая свою жизнь, которую императорская дочь поставила под угрозу своим неуемным бесстыдством…
Итак, он уехал. А предсказанные им соблазны окружили Мари буквально спустя несколько дней после его отъезда.
Она была так невыносимо грустна, так откровенно чахла, что ее брат Александр не выдержал и обратился к императрице с просьбой устроить судьбу его сестры.
Александра Федоровна счастлива была исполнить любую просьбу этого красавца брюнета, который так чудесно вальсировал!
Правда, попросил он очень немного: всего лишь предоставить его такой красивой и такой грустной сестре место фрейлины при дворе. Для начала ее посмотрели на балу, и в дневнике императрицы появилась запись: «На балу Пушкина (Натали) казалась волшебницей в своем белом с черным платье… молодая Барятинская (Леонилла) и Мария Трубецкая привлекали своими фигурами, стройными и гибкими». Александра Федоровна с удовольствием заметила, что у Прекрасной Розы Софии Трубецкой дочь если еще не роза, то очень скоро расцветет. И еще одно прелестное личико не помешает во дворце. К тому же она любила благодеяния. Трубецкие на грани полного разорения, так пусть же хотя бы Мари переедет во дворец и получает совсем немалое фрейлинское жалованье. А если она соберется замуж, то ей обещано приданое в 12 тысяч рублей. Есть невесты и побогаче, но красивее найти трудно!
Спустя некоторое время к этим резонам в пользу Мари прибавился еще один: ревнивый Николай Павлович отправил слишком привлекательного Бархата за границу с дипломатической миссией. И Александре Федоровне было необычайно приятно смотреть в ее черные глаза и вспоминать ее брата…
Лишь только Мари исполнилось шестнадцать, она перебралась во дворец и поступила в свиту старшей дочери императора – великой княжны Марии Николаевны, которую обычно называли Мэри. Девушки были ровесницы и необыкновенно подружились. Мэри, прелестная, как цветок, с удовольствием видела рядом очаровательные лица. С братом Александром она как-то спорила, кто из ее фрейлин первая красавица.
– Конечно, Трубецкая! – не задумываясь, ответил великий князь Александр Николаевич. – Впрочем, я ее мало знаю. Надо будет почаще бывать в твоих апартаментах, рассмотреть ее получше, познакомиться поближе.
Мэри сделала большие глаза и засмеялась, предвкушая… приключение. Может быть, даже любовное приключение…
Она очень симпатизировала своей новой фрейлине. Но ни той, ни другой даже в голову не приходило, что обе они влюблены в одного и того же человека, что они, оказывается, соперницы!
* * *
На Пасху, которая в том году прошла поздно, уже совсем близко к маю, у Большого театра, на Царицыном лугу, вдоль всей Адмиралтейской площади в одну ночь выросли балаганы – размалеванные, с дощатыми вывесками, на которых были изображены невероятные чудеса. То это были бледные люди с красными глазами и длинными белыми волосами (таких страшилищ ученые господа звали альбиносами), то ученый слон, то наездник на коне, то огромного роста девушка-прорицательница, то собачий балет, дрессированные птицы, жонглеры, фокусники, канатоходцы и многое другое. Строили также деревянные катальные горы. Совсем скоро, после Пасхи, все эти балаганчики откроются, во всякий день здесь будет толпиться народ, и в воскресенья, и в будни…На сей раз императорская семья должна была провести Пасху в городе, и, поскольку погода была необычайно хороша, да еще и улучшалась с каждым днем, великих княжон часто возили гулять.
Олли обожала такие прогулки. Она всегда просила взять с собой мелкие деньги и охотно подавала их людям, которые устремлялись к императорской карете, лишь та останавливалась. Мэри никому не подавала. Она не была жадной, нет, и милосердие порой стучалось в ее сердце – просто ее раздражало умильное выражение лиц тех людей, которые подступали к карете, было и жалко их, и стыдно за себя, за сестру, что они, живущие роскошной жизнью, в великолепном дворце, владычицы всей этой огромной страны и неисчислимого народа, отсчитывают медные монеты в протянутые им заскорузлые ладони… Подавали бы хоть серебряные или золотые рубли! Еще не так стыдно было бы! Но больших денег им не давали.
Чтобы совсем не раздражаться при виде умиленного, плаксивого лица Олли, она разглядывала мужчин в толпе, и сердце ее начинало стучать с перебоями.
Ничто ее так не волновало, ничто так не радовало, как мечты о мужчинах, как созерцание красивых мужчин, а их, оказывается, было много на свете! И ничто так не огорчало, как мечты о них, ибо ни с кем она не могла обняться и поцеловаться, а этого ей хотелось больше всего на свете. И еще хотелось того, о чем она прочла тогда в кабинете отца… потом описания всего этого – значительно более скромные и гораздо менее внятные, очень приличные! – попадались ей и в других книгах, и Мэри чувствовала возбуждение, смешанное с отчаянием. Она до смерти хотела все это испытать – но прекрасно понимала, что придется ждать замужества. Ни один мужчина не отважится… никто! Стоило ей бросить лишь взгляд на кого-то из друзей или знакомых, как они тотчас скисали, точно молоко в жаркий день. Один раз Мэри по недосмотру дали такое молоко – большей гадости она в жизни не пробовала. И точно так же скис Барятинский. Можно подумать, Мэри не догадывалась, почему он сбежал на Кавказ. Просто струсил! А все почему? Потому что она не хороша и не волновала его? Ерунда, он дергался, как игрушечный паяц на веревочке! Все потому, что она императорская дочь, все они страшно боятся отца… и этот страх гораздо сильнее, чем желание, чем вожделение, чем любовь, наконец.
Они способны любить только с разрешения императора… Какая тоска!
Отчего-то нынче эти мысли нахлынули на нее сильней, чем когда бы то ни было.
Она сидела, забившись в глубь кареты, с мрачным выражением. Томление собственного тела порой пугало ее. Ни одна из ее знакомых девушек, ни одна из фрейлин, похоже, не испытывала ничего такого, все берегли свое девичество, словно величайшую драгоценность, все твердо знали, что замуж нужно выходить невинной, иначе это страшный позор. Мэри это тоже понимала, но слишком часто невинность казалась ей чем-то вроде цепей или вериг, вот именно – суровых вериг, которые уязвляют ее душу и тело. Каких трудов ей стоило сдерживаться, никому не показывать своего телесного томления, и только ночи, ночи буйных, странных, а порою и пугающих, но освобождающих снов давали некоторое облегчение… но день приносил новые желания, которые вновь оставались неудовлетворенными.
– Олли, вы воистину любимица этих русских! – донесся льстивый голос Шарлотты Дункер. – Они благословляют вашу доброту с таким восторгом!
Олли счастливо засмеялась, а Мэри покрепче сцепила зубы, чтобы не крикнуть: «Фарисейка! Лицемерка! Ты не добрая, ты добренькая, ведь тебе это ничего не стоит!»
– Надоело мне тут, – сказала она отрывисто, – поедем хоть к Исаакиевскому собору.
– А, вечное строительство, – пробормотала Юлия Баранова, и все невольно рассмеялись.
В самом деле, сколько девочки себя помнили, Исаакиевский собор перестраивали. Вообще Петербург менялся очень быстро, за что Мэри его очень любила. Увезут детей, бывало, куда-нибудь в Гатчину – проезжают мимо болотистых лугов, на которых пасутся коровы, видят огороды и поросшие травой пустыри. А возвращаются – ах! – да на этих местах выросли дома, и не просто дома – дворцы! Однако перестройка Исаакиевского собора проходила невероятно медленно – из-за необычности и монументальности работ. В одном из временных деревянных домиков, стоявших возле строительной площадки, любопытные могли увидеть тщательно исполненную модель будущего собора. Но пока что готовы были только гранитные колонны, и возводились стены позади их.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента