«Спроси у афинян, Фидиппид, почему они совсем не чтят меня? Ведь я же благосклонен к ним, немало услуг им оказывал, да и впредь буду им полезен».
   И действительно, вскоре афиняне убедились в этом.
   Напрасно торопился Фидиппид, покрыв за два дня расстояние свыше 200 километров. Лакедемоняне согласились выступить в поход, но… не раньше, чем наступит полнолуние. Таков был древний обычай.
   И вот перед афинскими военачальниками встала поистине невероятная по своей сложности задача: как с 10 тысячами воинов остановить огромную армию «варваров».
   Мнения вождей разделились. Одни советовали уклониться от битвы, другие, наоборот, призывали скорей начать ее. В конце концов, семью голосами против шести (от чего только не зависят события мировой истории!) решено было дать бой. Но и после этого прошло еще немало времени. Дело в том, что у афинян принято было: стратеги командуют войсками поочередно. И никто не брал на себя ответственности, пока очередь не дошла до Мильтиада. Только тогда и завязалось сражение.
   Выстроились греки. Их боевая линия равнялась линии противника, хотя численность эллинов настолько уступала персам, что те считали безумием начавшуюся атаку афинян. Но произошло чудо. Стремительным натиском эллины смяли и наголову разбили многочисленное персидское войско. 6400 персов было убито, греки же потеряли всего 192 человека. Захвачено было семь кораблей. На остальных «варвары», едва успев погрузиться, двинулись к Афинам, рассчитывая штурмовать город, пока его защитники находятся у Марафона. Но, как известно, греки были сильны и духом и телом, и легкоатлетических способностей им занимать не требовалось. С поразительной прытью целая армия бросилась к Афинам и успела опередить врагов (чуть-чуть раньше по той, же дороге промчался вестник, возвестивший афинянам о славной победе, — первый человек, освоивший, ставшую классической «марафонскую» дистанцию!).
   Итак, чудо налицо. Конечно, никоим образом нельзя умалять героизма греков. Но все-таки очень странно, что могло внести такую неожиданную растерянность в ряды захватчиков, вселить страх в их сердца. Конечно же, не обошлось без вмешательства богов. И греки были убеждены: поддержку им оказал не кто иной, как Пан. Это он посеял панику среди персов, это он внушил им панический ужас и обратил в бегство.
   Пану посвятили пещеру на афинском акрополе и ежегодно стали устраивать в его честь торжественные факельные шествия.
Мне, козлоногому Пану, аркадцу, враждебному персам
Верному другу афинян, место здесь дал Мильтиад, -
   высечено было на одной из его статуй.
   А как же все-таки было в действительности? В чем причины этой ослепительной победы в битве, которой древние греки гордились до конца своей истории?
   Самый главный источник по истории греко-персидских войн, дошедший до нас, — это труд Геродота, современника событий. Именно его рассказ мы привели выше, и именно он рождает недоумение. Как разрешить его?
   В самом деле, персы терпят сокрушительное поражение и теряют из 600 кораблей всего… 7. Оставив на поле боя 6400 человек (цифра совершенно фантастическая по сравнению с потерями греков!), они поспешно отплывают. Куда? Залечивать раны? Собираться с новыми силами? Вовсе нет — они направляются к Афинам.
   А их главная ударная сила — конница? Она так и не принимает участия в боевых действиях, и историк даже не упоминает о ней. Невольно приходит мысль: не исказил ли Геродот подлинную картину событий? Действительно ли Марафонская битва — при всем ее значении — была столь грандиозным побоищем, как это казалось современникам?
   Но здесь мы вторгаемся во владения другой Музы, на которую и перекладываем ответственность за правильность исторических сведений. У нее строгое лицо, она держит свиток и остро отточенную палочку в руках. Она погружена в размышление. Ей есть над чем подумать — Музе истории…

В ПОИСКАХ ИСТИНЫ

   Но при чем здесь Муза истории? Какое отношение она может иметь к мифам? Неужели в этих красочных небылицах содержатся какие-то крупицы здравого смысла?
   В самые отдаленные времена, естественно, мифы были для греков абсолютно достоверными, они составляли особый, непонятный, но тем не менее реальный мир.
   Позднее к ним стали относиться более осторожно. Усомнившись в богах, греки постепенно перестали всерьез воспринимать и сказочные события, связанные с ними.
   Пожалуй, трудней всего пришлось историкам. О чем бы они ни писали, им приходилось так или иначе обращаться к истокам, к древнейшим эпохам, о которых мало что было известно. Что происходило в действительности, никто не знал. И тогда на помощь приходили мифы.
   Потому-то в исторических произведениях античных писателей, честно описывавших то, что они видели или слышали, так часто упоминаются мифические герои, с которыми обычно связывают установление каких-нибудь праздников, строительство городов, создание учреждений.
   Муза истории любила задавать загадки и не слишком охотно раскрывала свои секреты. Ей словно доставляло особое удовольствие наблюдать за тем, как люди тщетно пытались проникнуть в тайны своего прошлого. Уже в древности историческая наука стала ареной ожесточенных споров, в которых, однако, так и не родилась истина.
   В верности истине историки клялись издавна. Но все дело в том, что истин оказывалось великое множество. Историк не мог лишь бесстрастно излагать факты. Ни один из них не удерживался от оценки явлений и событий. А что только не влияло на оценку! И уровень знаний, и личные вкусы, и темперамент, и мировоззрение, и, наконец, такие немаловажные свойства, как личная честность и мужество. Кстати сказать, оба эти качества подчас были теснейшим образом связаны между собой: чтобы быть правдивым, нужна была смелость, ибо истину приходилось защищать иногда даже под угрозой изгнания или смерти. А случаев, когда торжествовала ложь, прикрытая высокими целями, в Греции было хоть отбавляй. Знаменитый римский историк Тацит, живший в I–II веках, называл исключительно редким и счастливым то «время, когда можно чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь».
   Разумеется, в тех греческих государствах, где очень дорожили самим понятием «свобода», честным оставаться было легче, чем при дворах тиранов, царей или императоров. И все-таки даже в Афинах случалось, что правдолюбцев карали в том случае, если их мнение противоречило решению большинства, то есть Народного собрания. Но афиняне, тем не менее, никогда не забывали, что, как говорил прославленный оратор Демосфен, «ни в чем не ошибаться — это свойство богов». Что же касается людей, то уже в V веке до нашей эры трагик Еврипид утверждал: «Всем людям свойственно ошибаться».
   Естественно, это относилось не только к каждому человеку в отдельности, но и к целому коллективу граждан. История Афин дала немало примеров того, как ошибалось большинство, голосовавшее за несправедливое решение, предложенное каким-нибудь опытным демагогом, изображавшим себя защитником народных интересов. Надо отдать должное афинянам: все-таки иногда Народное собрание отменяло собственные постановления, открыто признавая их несостоятельность и ошибочность.
   В период расцвета афинской демократии — в середине V века до нашей эры граждане ревниво оберегали свободу и внимательно следили за своими правителями, которые могли бы эту свободу как-то ограничить. Даже общепризнанному главе государства, пользовавшемуся всеобщим уважением, внушали: «Помни, Перикл, что ты управляешь свободными людьми, эллинами, афинскими гражданами!»
   Казалось бы, такой порядок должен был удовлетворить всех: каждый находится под защитой коллектива и застрахован от своеволия тиранов. Но постепенно в Афинах все сильнее обнаруживалось недовольство демократией. Единоличных владык сменил другой деспот — Народное собрание, требовавшее безусловного подчинения каждого отдельного гражданина, подавлявшее его желания и стремления, если они расходились с мнением большинства. А самое печальное — это то, что Народное собрание постепенно превращалось в игрушку в руках умелых политиканов, нередко послушно принимая решения, в которых толком не успело и разобраться.
   Немало философов, разочаровавшись в демократии, искали теперь идеал в других формах правления — аристократической и даже монархической. «Худших всегда большинство», — мрачно утверждал один. «Большинство всегда не право», вторил ему другой. Историки же, описывая разные государства, излагали свои программы политического устройства. И каждый из них отстаивал свою истину, считая ее единственной и вечной. При этом, конечно, не обходилось без ссылок на богов или их потомков.
   Законы Спарте дал Ликург, посоветовавшийся с Аполлоном. Создав идеальный, с точки зрения спартанцев, государственный строй, он покинул город, взяв с граждан клятву, что они не будут проводить ни одной законодательной реформы, пока он не вернется к ним. После этого правитель отправился на Крит, где, как гласит легенда, уморил себя голодом, считая, что даже смерть его должна принести пользу, соотечественникам. Прах же его развеяли над морем, чтобы кто-нибудь не вздумал перевезти его останков на родину. Спартанцам, верным данному обещанию, ничего не оставалось, как сохранять неизменным свое государственное устройство. Они полагали, что административное рвение афинских политиков, охваченных неугомонной страстью к нововведениям, ни к чему хорошему не приведет.
   Налаженная, безупречно работавшая государственная машина спартанцев вызывала у одних греков ужас, у других — восторг. Но, как заметил горячий поклонник Спарты историк Ксенофонт, живший в IV веке до нашей эры, «самое удивительное, что, хотя все хвалят подобные учреждения, подражать им не желает ни одно государство».
   Афиняне, гордившиеся своей демократией, были убеждены, что ее установили тоже боги. Объединение Аттики и деление граждан на классы они приписывали герою Тесею, которого еще Плутарх считал исторической личностью, включив его биографию в свое сочинение «Сравнительные жизнеописания».
   А о царях уж говорить не приходится: каждый из них вел свою родословную от божества и требовал себе соответствующих почестей. От этого искушения не удержался даже Александр Македонский, который, прибыв со своими войсками в Египет, спокойно и по-деловому отнесся к тому, что его самого провозгласили богом.
   Чего не сделаешь во имя политики! И просвещенный монарх, ученик Аристотеля, терпеливо выслушивает панегирики поэтов и заклинания жрецов, осознавая всю сложность своей божественной миссии.
   В едком пародийном апокрифе «Александр Македонский» Карел Чапек вложит в уста героя неотразимый довод, обосновывающий неслыханные притязания царя. Владыка мира пишет своему учителю: «Обстоятельства требуют от меня все новых личных жертв, и я несу их, не ропща, мысля лишь о величии и силе моей прославленной империи. Приходится привыкать к варварской роскоши и пышности восточных обычаев. Я взял себе в жены трех восточных царевен, а ныне, милый Аристотель, даже провозгласил себя богом. Мои верные подданные поклоняются мне и во славу мою приносят жертвы. Это политически необходимо для того, чтобы создать мне должный авторитет у горных скотоводов и погонщиков верблюдов. Как давно было время, когда вы учили меня действовать согласно разуму и логике! Но что поделаешь — сам разум говорит, что следует приспосабливаться к человеческому неразумию…
   И вот ради спокойствия и порядка в империи в интересах реальной политики было бы целесообразно провозгласить меня богом и в наших западных владениях… Я прошу вас, моего мудрого друга и наставника, философски обосновать и убедительно мотивировать грекам и македонцам провозглашение меня богом. Делая это, я поступаю как отвечающий за себя политик и государственный муж.
   Таково мое задание. От вас зависит, будете ли вы выполнять его в полном сознании политической важности, целесообразности и патриотического смысла этого дела».
   Историкам часто напоминали о пресловутой политической важности мероприятий, осуществлявшихся правителями. И им приходилось нелегко. Они должны были постоянно помнить о том, чтобы кого-то не обидеть (то ли единоличного правителя, то ли Народное собрание), чтобы не проявить неуважения ни к прошлому, ни к настоящему. Все-таки странно себя вела Муза истории, допуская столько искажений в трудах ее питомцев. Замалчивание, полуправда, фальсификация-все это стало обычным приемом для многих, кто писал исторические сочинения.
   В XVII веке прусский король Фридрих II откровенно признается, сколь высоко он ценит заслуги историков и в чем он видит их основную задачу: сначала надо завоевать территорию, а уж потом всегда найдутся десятки историков, которые убедительно оправдают этот захват. Увы, и в новое время немало находилось услужливых авторов, способных с необыкновенной легкостью восхвалять любую нелепость, воспевать узурпаторов, сегодня хвалить, а завтра клеймить тех, кто почему-то оказался неугодным здравствующему правителю.
   Сатирик Лукиан заметил, что большинство историков восхваляет военачальников, вознося своих до небес, а врагов — всячески унижая, что они предпочитают льстить и правителям и всем гражданам, заботясь лишь об интересах сегодняшнего дня. Историю надо писать, утверждал он, «имея в виду то, чего можно ожидать от будущего, а не льстиво, ради удовольствия современников». Историк должен быть «бесстрашным, неподкупным, независимым, другом свободного слова и истины, не знающим ложного стыда или страха, не мечущимся во все стороны в зависимости от чужого мнения».
   Примером для историка может служить архитектор Сострат Книдский, построивший в III веке до нашей эры одно из чудес света — Фаросский маяк, 120-метровую башню при входе в порт Александрию. Внутри на камнях он начертал свое имя, а затем, покрыв известью, написал поверх имя тогдашнего египетского царя. Он предвидел, что пройдет время, штукатурка обвалится вместе с красующимся на ней царским именем, и потомки обнаружат надпись: «Сострат, сын Дексифона, книдиец, богам-спасителям, во здравие мореплавателей». Он считался, пишет Лукиан, не со временем, а с вечностью.
   Тот же принцип отстаивал афинский историк Фукидид, утверждавший, что нужно писать для вечности, а не в погоне за популярностью у современников. Фукидид при этом имел в виду своего предшественника Геродота, получившего прозвище «отца истории» (хотя с большим правом его должен был бы носить Фукидид!).
   «Отец истории», автор первого из дошедших до нас обширного труда, посвященного главным образом греко-персидским войнам, был честен, но излишне доверчив. Нередко он принимал на веру самые невероятные басни, сообщал вполне серьезно о чудесах и знамениях, свыше, о вмешательстве божества в человеческую историю. Его увлекательные рассказы имели громадный успех, и считалось, что Музы явно покровительствуют ему. Позднее его труд разделили на девять частей, каждую из которых обозначили именем Музы. Молва передавала, что он прославился выступлением на олимпийском празднике, где читал отрывки из своего сочинения.
   В отличие от него Фукидид — трезвый аналитик, размышляющий о подлинных причинах событий. Он ищет первооснову, и его не удовлетворяют традиционные легенды и мифы. Он верен истине и не полагается на непроверенные сообщения.
   Позднее античные историки еще критичнее стали относиться к мифам и перестали искать в них какой-либо исторический смысл. А смысл все-таки был. И почти в любой небылице можно было обнаружить определенное зерно, ибо мифы пусть в самой фантастической форме — отражали вполне конкретные явления человеческой жизни.
   Казалось бы, что может скрываться за мифом о рождении Афины, вышедшей из головы Зевса? Усмотреть здесь намек на какую-то историческую реальность довольно трудно. Что, кроме улыбки, вызовет, например, рассказ о том, как мальчишка Зевс, подраставший на Крите, однажды на прогулке потерял свой… пуп? Или миф о Пандоре? Ясно, что он объяснял происхождение несчастий на земле, ответственность за которые в древнейшие времена не решались взваливать на богов. Но где здесь исторический смысл?
   И все ж любопытная закономерность: во всех этих мифах обнаруживается до странности неуважительное отношение к женскому полу. В чем же дело?

ВЛАСТЬ В НАДЕЖНЫХ РУКАХ

   В 1541 году отряд испанских завоевателей во главе с Франциско де Орельяно двигался по неизвестной реке, которая должна была вывести измученных путников к Атлантическому океану.
   Однажды, высадившись на берег, испанцы столкнулись с вооруженными индейцами, среди которых самыми воинственными оказались женщины. Доминиканский монах Гаспар де Карвахаль записывал потом. «Они сражались впереди всех с такой доблестью, что индейцы не решались повернуться спиной к нашим солдатам, потому что женщины убивали их своими дубинками… Эти женщины ходят совершенно без одежды. Они светлокожие и сильные, с луком и стрелами в руках, каждая из них стоит в бою десятка индейцев».
   Битву с грозным племенем испанцы выиграли, но для Орельяно она оказалась роковой. Он потерял хоть и не жизнь, но, во всяком случае, славу. Реку, которую он поспешил назвать своим именем (Рио-де-Орельяно), вскоре переименовали. Ее назвали в честь мифических древнегреческих воительниц «рекой Амазонок» (а позднее — просто Амазонкой).
   В мифах этим легендарным женщинам явно не везло. Смелые, могучие, наводившие ужас на другие народы, они, тем не менее, в решающий момент всегда терпели поражение. Правда, побеждали их лишь сыновья богов.
   Однажды в их страну отправился сам Геракл, чтобы раздобыть пояс их царицы Ипполиты, подаренный ей Аресом. В жестокой битве сопротивление амазонок было сломлено, и злополучный пояс Ипполиты — знак ее власти над племенем- оказался в руках сына Зевса. Сама же царица удалилась в город Мегару и здесь скончалась от тоски. Много веков спустя показывали ее гробницу с надгробным памятником, имевшим форму амазонского щита.
   Участь Антиопы, сестры Ипполиты, оказалась более завидной. Участвовавший в походе Геракла Тесей увез ее с собой в Афины и взял в жены (долгое время в Афинах даже существовал «Дом клятвы», где они скрепили свой союз). Правда, счастье было недолговечным. Амазонки вторглись в Аттику и осадили Афины, пытаясь освободить Антиопу из позорного, как они думали, плена. Когда же, наконец, разгорелось сражение, оказалось, что Антиопа вовсе не нуждается ни в каком освобождении. Как верная жена, она отправилась на поле боя вместе с Тесеем и там погибла (у границ города уже в более поздние времена продолжали чтить вполне реальную гробницу этой мифической правительницы).
   Битва с амазонками надолго осталась в памяти афинян, и именно этот сюжет использовал Фидий, изобразивший несколько сцен на медном щите, на который опиралась его знаменитая Афина.
   В Троянской войне амазонки выступили против греков, и их предводительница погибла от руки Ахилла.
   Так повествуют мифы.
   Но вот рассудительный историк Диодор Сицилийский, живший на рубеже нашей эры, достаточно убедительно рассказывал о женском государстве в Ливии, где «мужчины проводили дни в хлопотах по домашнему хозяйству, выполняя распоряжения своих жен-амазонок, но, не участвуя в военных кампаниях или управлении как свободные граждане».
   Задолго до него об амазонках писал Геродот, сообщавший удивительные сведения об их нравах. По Геродоту, они жили где-то на берегах Азовского моря и для продолжения рода регулярно вступали во взаимоотношения со скифами.
   Легенды о них были весьма живучи. Говорили, что каждая амазонка обречена оставаться девственницей, пока не убьет трех врагов. Чтобы удобней было стрелять из лука, они будто бы выжигали девочкам правую грудь. Их государство помещали то на Кавказе, то в Скифии, то во Фракии.
   Нелепые вымыслы смешивались со многими правдоподобными и достоверными сообщениями о племенах, где действительно велика власть женщин. Ведь даже о египтянах тот же Диодор Сицилийский писал, что у них «царицы всегда имели большее влияние и получали большие почести, чем царь, и в частных брачных контрактах всегда подчеркивалось, что муж будет слушаться ту, на которой женится».
   Чему же следовало верить?
   «Со сказанием об амазонках, — замечает крупнейший греческий географ Страбон, — произошло нечто странное. Во всех остальных сказаниях мифические и исторические элементы разграничены. Ведь старина, вымысел, чудесное называются мифами; история же, будь то древняя или новая, требует истины, а чудесному в ней нет места. Что же касается амазонок, то о них всегда-и раньше и теперь-были в ходу одни сказания, сплошь чудесные и невероятные. Кто, например, поверит, что когда-нибудь войско, город или племя могло состоять из одних женщин, без мужчин?»
   Поверить в это действительно трудно. Хотя известно, что во многих древнеазиатских и африканских государствах личную стражу царей составляли женщины, что на фресках в пустыне Сахаре ученые обнаружили женщин, вооруженных луками, что, наконец, у многих племен женщины пользовались не только огромным уважением, но и не меньшей властью. Древняя кельтская легенда поведала о прекрасном острове, населенном амазонками, — О'Бразиль («Счастливый остров»), страну амазонок упорно разыскивал и Колумб, назвавший группу Малых Антильских островов «Островами дев».
   Словом, слухов хватало, хотя твердых доказательств существования именно женских племен все же не было.
   И, тем не менее, легенды об амазонках отражают определенную историческую истину-падение женского царства, упадок власти женщин. Матриархат сменяет другой строй — отцовский род, при котором господство переходит к мужчинам.
   И женщину развенчивают в мифах.
   Пандора? Совершенно очевидно, что все неурядицы на земле от женщины.
   Пуп Зевса? Царь богов спокойно теряет его, порывая тем самым последние связи с собственной родительницей.
   Афина, рожденная из головы Зевса? Уверенность мужчин в своих силах дошла до того, что женщина оказывается вытесненной даже в ее сугубо женских функциях…
   Потому-то в мифах столь часто женщины терпят поражение и выступают нередко в весьма неприглядном свете: события огромной важности, переход на новую ступень общественного развития, переосмысливались в поэтической форме и совершенно недвусмысленно отражали конкретный исторический факт, который, кстати сказать, произошел в чрезвычайно далекие времена.

ДЕВЯТЬ ДНЕЙ ОДНОГО ГОДА

   Насмехаться над мифами легко. Самое простое — признать их поэтическую прелесть и посмеяться над их исторической нелепостью. Это начали делать еще в античную эпоху, причем скептицизм распространялся не только на мифы о богах, но и на легендарные сказания о героях. Подчас все без исключения события, о которых повествовали мифы, объявлялись чистой выдумкой.
   Когда человечество повзрослело, оно стало более серьезно относиться к мифологии. Но в XIX веке ученые в массе своей воспринимали мифы весьма критически. Сомневаясь в существовании Гомера (а для этого действительно были некоторые основания), они, естественно, не доверяли и приписывавшимся ему поэмам, в которых на каждом шагу происходят чудеса, боги появляются среди смертных, вмешиваются в их дела и определяют исход событий. Особенно смущали ученых совершенно необъяснимые на первый взгляд противоречия в «Илиаде» и «Одиссее». Главное из них заключалось в следующем: предположительно время жизни Гомера (если он все-таки реальное лицо) — IX–VIII века до нашей эры, период довольно низкого уровня цивилизации в Греции. А между тем в его поэмах отражены быт и культура явно более высокие. Могучие цари, живущие в великолепных дворцах, развитое ремесло, сложное и тонкое искусство — все это не соответствовало гомеровской эпохе. Поневоле приходилось думать, что описания слепого поэта — всего лишь плод его богатого воображения, или же признать, что развитие древнего общества пошло вспять и расцвет какой-то таинственной цивилизации сменился упадком — притом настолько резким и глубоким, что от ее прежних достижений не осталось и следа. Но поверить в это было еще труднее.
   И все же нашелся человек, чья вера восстала против научной трезвости. Звали этого энтузиаста Генрих Шлиман. Мальчиком, наслушавшись рассказов о гибели Трои (в существовании которой тоже сомневались ученые), он поклялся отыскать ее. И через 30 с лишним лет выполнил свое обещание. Безоговорочно поверив Гомеру, с его поэмами, как с путеводителем в руках, он отправился в 70-х годах в Малую Азию и начал раскопки. Ему и в самом деле удалось определить местонахождение легендарного города и даже обнаружить богатейший клад с оружием, драгоценностями, изделиями из золота и слоновой кости. Это были, как он полагал, сокровища троянского царя Приама.
   Не ограничившись Троей, Шлиман произвел раскопки и в материковой Греции, открыв в «златообильных» Микенах богатейшую царскую гробницу, которая, по его глубокому убеждению, принадлежала не кому иному, как ахейскому предводителю Агамемнону.
   Впечатление было ошеломляющим. Перед наукой предстала неведомая до той поры цивилизация. Шлиман действительно имел право сказать: «Я открыл для археологии совершенно новый мир, о котором никто не подозревал».